Продолжаем дискуссию о поколении тридцатилетних в литературе, начатую В. Левенталем в № 12. Приглашаем к участию писателей и критиков.
Признаться, на объединённую презентацию трёх самых раскрученных представительниц «прозы тридцатилетних» я шла, чтобы подзарядиться разоблачительным пафосом и залить ядом острословия многострадальный «эго-документ». Во-первых, «успешный успех», сопровождаемый самоупоёнными ТГ-постами и сюсюкающими «рецензиями», – раздражает. Во-вторых, часть камней в огород «девичьего призыва» запущена небезосновательно: некоторые романы и впрямь написаны как под копирку разговорным, а на самом деле вялым и лишённым какой бы то ни было художественности языком. Круговерть «повесточек», близких к психологическому нон-фикшену, заставляет вспомнить тезис Юрия Тынянова, что назойливая эксплуатация популярных тем сопутствует всем кризисам литературы.
В общем, примостилась я с краю аудитории, набитой розовощёкой, подписывающейся под каждым словом «авторок» публикой, – и передумала.
Потому что среди всех этих живописаний папаш-«абьюзеров», дамочек с РПП, слепоглухонемых детей-аутистов и прочего разглядывания мух на больничной стене всё же попадаются яркие автофикциональные портреты этого племени «младого, незнакомого», позволяющие понять, а что с ними, собственно, «не так».
В качестве примера – роман литературного критика, филолога Марии Лебедевой «Там темно». Итак, сюжет вполне канонический, вписывающийся в тренд, к которому приклеился ярлык «травма-рана». Кира и Яся – сводные сёстры, никогда не видевшие друг друга, но имеющие мощную ментальную связь, колеблющуюся в амплитуде от узнавания и слияния до неприязни и отторжения. Знакомиться в реальности девушкам не с руки: Яся родилась в новом браке ныне покойного отца, из-за которого и распалась семья Киры. Читатель застаёт героинь в дороге – классический случай метамодернистского «не-места». Кира, «вся как налипший сор, отпечатки чужих слов», материализуется в автобусной давке. Она испытывает чувство телесного дискомфорта, унижения и высокомерия к пассажирам: попутчики у неё – сразу «другие» и «они». Кто-то скажет, не комильфо, но честность рассказчицы хотя бы с самою собой, позволяющая штрихом определить социальный статус героини, – подкупает. Сразу видится эдакая неприкаянная «белая ворона», замотанная в бесформенный тряп с ног до головы, отличница филфака МГУ, РГГУ, Высшей школы или ещё какой-нибудь напрасной «русской Сорбонны»...
«Пинок в спину. Они прикасаются мягко только к телам детей и любовников – да, по правде, и то не всегда. Чужие тела им и вовсе враждебны: давай, поставь ногу – её тут истопчут, схвати рукой поручень – хрясь по костяшкам, по спине, по плечу, напоследок – добить. На, пакетом по голове. Внешне всё здорово напоминает центральную часть «Сада земных наслаждений». Киру выплёскивает на свежий воздух вместе с толпой. Что она чувствует? Да ей «никак»: «...ровно никаких чувств, кроме разве что одного, которому она отдавалась ежедневно, со всей полнотой преданной своей натуры. Чувство это, должно быть, родилось раньше, чем первый человек. Физически похоже на усталость и усталости сродни... Очень внимательный, очень спокойный взгляд полуприкрытых глаз мог вас чуть-чуть обдурить. Ей могло бы быть скучно – нестерпимо, до одури, до боли в сведённых зевотой челюстях, – но не было скучно тоже. А на деле – ей было никак. Или не было никак. Со стороны это можно принять за стрессоустойчивость, доброжелательность и невозмутимость – отличные качества для работы с людьми...»
Кстати, именно с людьми-то Кира и работает. Нет-нет, не в пиаре госкомпании, даже не в журналистике, и уж точно не на кафедре в университете. Далёкие от амбициозности тридцатилетние анархисты не против секс-шопов, столовок и кочегарок. Она трудится в хостеле, метафорично описанном через грязный стол и разговоры за едой о еде. «Поговоришь чуток с нами о всякой еде? О картошке, которая не любовь, о борще в состоянии твёрдом, жидком и парообразном, о рассыпанной по столу соли – брось щепоть скорей за плечо...»
Все, кому сейчас сорок пять, пятьдесят, шестьдесят и дальше, должно быть, удивятся. Тридцать – не сказать что лучший возраст: гормональный, раздёрганный социальными обязательствами и стремлением не отстать, довольно ещё стадный, а в последние десятилетия, пожалуй, и ювенильный; но чтобы было «никак»? – ну нет... Да, уже не восемнадцать, не «героический пыл на случайную тень и на шорох», но многое ещё – через увеличительное стекло: счастливо, больно, ослепительно, значимо. Вспоминаю себя. Мои тридцать пришлись на десятые – не слишком атмосферные в культурологическом смысле времена. Барды, русский рок, особняком стоящий Щербаков, флибустьерство «лихих девяностых», клубный улёт, постмодернистские «игры в бисер», позёрство, декаданс, любовный и винный дурман как бытийственные смыслы – уходили в прошлое. Про «Маленькую девочку со взглядом волчицы» и «Владивосток 2000» пели уже дома, вполголоса, а не так чтобы под усилок на трассе. Общество зализывало раны, запасало обывательский жирок: на экранах уже не Триер и Джармуш, а «Ешь, молись, люби»; в книжных – в лучшем случае Кундера, а то и Коэльо с Ричардом Бахом; в прессе – подводки «Бобби Браун», диеты Амбер Валеты и выход каких-то рогов и копыт на IPO . Наверное, где-то там, на неведомых просторах, гремели «Четыре выстрела» новых реалистов, вальяжные «Кинотавр» и Канны рукоплескали Федорченко и Верасетакулу – но мейнстрим был уже именно такой. На эту пору и пришлось время взросления сегодняшних тридцатилетних. Не случайно в их прозе наблюдается такое забавное явление, как «присвоение» ими воспоминаний их мам и пап: девчонки рассказывают про «Горбушку» и «Черкизон», описывают свадьбы с тамадой и пошловатыми конкурсами, а то и лихие дачные танцы под «Макарену» с бутылкой рома на отлёте...
Ещё одна черта «прозы тридцатилетних» – фольклорный мистицизм. К пятикласснице-двоечнице приходит Кикимора и худо-бедно разруливает её проблемы; разнесчастная, больная старшая сестра умирает – и превращается в инфернальную птицу Феникс (Евгения Некрасова – «Калечина-Малечина» и «Сестромам»); контрактник с позывным Олень по дороге с Кавказа на Алтай вступает в Страну Великанов, встреченная им продавщица оборачивается голубем, а истинной целью путешествия оказывается возвращение домой разбуженной алтайской принцессы Очы-Бала (Анна Лужбина – «Юркие люди»). Героиня Лебедевой, прямо как ребёнок, плетёт Ловца снов. Потому что «в детстве ты сам управляешь смертью, раз, два, три, папа с мамой, не умри». И беглый покойный отец возвращается к Кире – в обличии белого голубя. Образ, может, и не самый оригинальный, но очень показательный. Обретшие самость в эмоциональном и событийном вакууме, познававшие мир в пределах своего города или района, среди «никаких» видов – «Фальшфасады натянуты на дома. Никаких крайностей, никаких странностей», – они создали и выпустили в свет автофикционального героя, находящего спасительную странность в самом себе: громокипящее, мистическое, почти архаическое сознание наложено в нём на холодноватую адекватность и социальную пассивность.
Зацикленные на сиюминутном рацио, прагматики и реалисты из предшествующих поколений «людей-гвоздей», часто фигурирующие в этих романах на правах антагонистов, назовут это инфантильностью и даже дикарством. Но если верить великому швейцарцу Карлу-Густаву Юнгу, архаическое мышление и есть самое умудрённое, поскольку проникает через вереницы архетипов в высшие смыслы загадочного и несправедливого мироздания. А там – «куда ни ткнёшь пальцем, попадёшь в чьего-нибудь бога».