Давно замечено: в годы отчаяния и утраты ориентиров нацию, общество, граждан нередко спасает искусство.
Классический пример: Соединённым Штатам во время великой депрессии, массовых самоубийств и голодных маршей помог выстоять Голливуд, изготовлявший иллюзии, развлечения, утверждавший американскую мечту, понятие несколько условное и надуманное, но исполненное оптимизма.
Послевоенную Италию спасал кинематографический неореализм, сделавший символом веры жизнь обыкновенных людей. Итальянцы узнавали себя в негероических персонажах и верили, что имеют право хотя бы на «два гроша надежды».
Пример художественного преодоления национального унижения, выхода из фрустрации подала и Франции. В смятённое время, после позора коллаборационизма властителями умов стали Сартр и Камю. Писатели, но и философы смогли убедить общество, что изжить отчаяние и стыд можно лишь непреходящим духовным поиском…
У нас у самих была знаменитая «оттепель» наперекор глупостям хрущёвского «волюнтаризма». Она осталась в незабываемых фильмах, стихах, спектаклях, после которых хотелось до рассвета бродить по улицам.
Почему же новейшие времена, немало дав гражданам в смысле личной свободы, не отзываются в сердце теплотой и нежностью?
Гадать не приходится: волнение и озноб поселяет и сохраняет в существе человека искусство. А оно всем этим многие годы (начиная с перестройки) пренебрегало. Идея мести владела умами и чувствами творцов. Мести не только идеологическим надсмотрщикам и цензорам, но всему былому миропорядку. По выражению одного известного критика, мастерам хотелось глумиться. Не докапываться до причин, а разоблачать, обличать. Глумление сделалось основным художественным методом. А содержание зачастую сводилось к скандалу, эпатажу, издевательству: над здравым смыслом, над безотчётным желанием людей в позитиве. Расцвели «цветы зла».
Авторы, воспринимая человеческое бытие, и прошлое и нынешнее, как беспросветную «чернуху», творческую задачу видели в том, чтобы поминутно оскорблять и оплёвывать читателя, зрителя, слушателя, унижать показным имморализмом, доводить до белого каления эстетизированным хамством, оглушать постыдными звуками.
Разговаривал как-то с легендарным писателем, начинавшим с бунтарского советского романтизма и сделавшим имя отрицанием соцреалистических норм. Постмодернизм без берегов достал и его. Однако он убеждал: потерпи, надо же изжить, исторгнуть, прости, выблевать накопившуюся за тоталитарные годы желчь...
Прошло двадцать с лишним лет. Всё, что могли, изжили, живых шестидесятников – по пальцам пересчитать. Где же культурные плоды творческой свободы, призванные не то, чтобы навеять «сон золотой», но просто согреть душу? Почти не заметны. Художественный климат по-прежнему определяет желание вывернуть наизнанку естественные представления о том, ради чего стоит жить человеку. Причём, не какие-то благостные, а и самые безжалостные, как у Достоевского. Это не переосмысление, каким славились Товстоногов и Эфрос. Это извращение как приём под лозунгом: такова действительность. Она не сахар, сложна, однако склоняюсь к мысли, что за житейскую «чернуху» безжалостные творцы обычно выдают беспросветные потёмки собственной души.
Ещё не признанный Владимир Высоцкий умолял: «Только не порвите серебряные струны!» Сегодняшние признанные мэтры тем и занимаются, что злорадно рвут заветные струны зрительской души.
Высоцкий ёрничал, язвил, насмешничал, но духовно освобождал своего замороченного пропагандой современника, побуждая подняться до уровня своего же военного героизма и своей драматической судьбы. Ныне обласканные элитой художники обрекают людей на тусклое прозябание, нищету души и духа, на нравственный дебилизм, не ведающий разницы между подвигом и подлостью, между честью и предательством, между любовью и коммерческой сделкой. Конечно, всё во имя святой правды...
Правда, однако, в том, что никакой экономический подъём, никакой прорыв к высшей цивилизованности невозможен, если нет в национальной афише спектакля, после которого полночи хочется блуждать по городу.