Леонид Бежин – прозаик, автор многих книг, член Союза писателей, лауреат Большой Бунинской премии, премии им. Горького за первую книгу, ежегодной премии журнала «Смена».
Родился в Москве. Окончил Институт стран Азии и Африки при МГУ, защитил диссертацию о китайской средневековой поэзии. Работал в Агентстве печати «Новости», в Государственном музее искусств народов Востока, был избран главным редактором издательства «Столица». В настоящее время – ректор Института журналистики и литературного творчества (ИЖЛТ).
Работает в жанре рассказа, повести, романа и эссе. Критики считают его представителем неоклассического направления.
После короткого бабьего лета погода испортилась: дрянь, а не погода. А есть натуры к погоде очень чувствительные. И Евгений Филиппович из таких, барственный, грузный, со слезящимися бирюзовыми глазами навыкате, щегольскими усиками и зачёсанными (зализанными) на висках редкими волосами.
Вот и занедужил.
Слава богу, не грипп, но простуда царапнула (цапнула), зацепила и, кажется, добралась до бронхов. С утра был знакомый врач (вместе увлекались антиквариатом) и обещал заглянуть вечером, ещё послушать: не добралась бы сволочь до лёгких. И конечно, прописал домашний арест.
Поэтому в ночлежку он сегодня не пойдёт – будет принимать эту сволочь (не путать с простудой) дома.
Перед тем как собрать свою команду, Евгений Филиппович не то чтобы застелил пол газетами (застилать было лень, да и в пояснице стреляло), но кое-как разбросал их по углам. Разбросал – лишь бы не натоптали, не попортили дубовый паркет: погода дрянная, да и на ногах у них чёрт-те что, обмотки, сплошные дыры, как у наполеоновских гренадеров, отступающих их России.
После этого всех обзвонил и велел быть:
– Сегодня у меня дома. Адрес помните?
Конечно, всех обзванивать морока, но он себе поблажек не давал. Помнил, что сам Ротшильд не гнушался никакой работы, а начинал вообще на городской помойке.
– Что, прихворнули, Евгений Филиппович? – угодливо спросил Федькаопричник (Евгений Филиппович спас его от второй ходки в зону и назначил смотрящим), мигом сообразивший, что к чему.
– Не твоё дело, западенец, тухлое сало. – Евгений Филиппович знал, кого и за что ругнуть. – Сказано, у меня – значит, у меня. Побазарь ещё!
Федька мигом осёкся, свернулся со своими вопросами, присмирел, замолчал, засопел:
– Явку обеспечу. Будьте спокойны.
– Ну, лады. – Евгений Филиппович немного обмяк, подобрел. – Запомни, ровно к двенадцати. Старуха Изергиль пусть тоже приволочится. И эта… как её… беременная наша – тоже. Люська, что ли?
– Люська Мешковатая, – выдал Федька.
– Вот фамилию Бог послал. Ну, всё понял? Или повторить?
– Всё, Евгений Филиппович.
– Выполняй.
До двенадцати оставался ещё час – можно принять эти чёртовы таблетки, прополоскать горло ядовито-зелёной гадостью и выпить кофе с рогаликом (единственная радость и услада при домашнем аресте). Хотел ещё повозиться с марками (даже достал из ящика лупу) и дослушать Вагнера, но нет, не успеет… теперь уж после, когда выпроводит всю эту сволочь.
Сволочью называл их потому, что последнее время стали меньше носить, да ещё наверняка приворовывать. Такой сейчас нищий пошёл – так и норовит хозяйскую копейку за щеку спрятать. Как ни шмонай, лежаки ни переворачивай, матрасы ни перетряхивай – не доищешься. Мастера утаивать выручку: за всеми недостача (Евгений Филиппович вёл особую записную книжечку с бархатной обложкой и карандашиком на цепочке).
Даже Большой Театр, утончённая интеллигентность, и та норовит сотенную-другую прикарманить.
Федька-опричник с ног сбился, но за всеми не уследить. Некоторые до того обнаглели, что открывают счета в банке. Голодают, во всём себе отказывают, но каждую копейку несут туда и потихоньку проценты снимают. Жалкие, конечно, проценты, как фиговые листочки (наготу не прикрыть), но и с ними каждый себя Ротшильдом мнит.
Слава богу, народ у нас в Москве жалостливый, сердобольный, подаёт исправно (грешную душу спасает), а то этак и разориться можно с такими Ротшильдами. Впору хоть самому с протянутой рукой у метро стоять.
После кофе Евгений Филиппович достал из жилетного кармана серебряные часы (на руке носить не любил: туго затянутый ремешок напоминал ему наручники). Нажал где надо – крышка отскочила, музыка заиграла. Без пятнадцати. Наверняка все уже заранее подтянулись, похаживали поблизости, но вид из его окон (несмотря на дождь и слякоть вид чудесный: излучина Москвы-реки, прибрежный, серебристый камыш и поодаль – заповедная роща) не портили. На глаза не лезли, свои рожи распухшие напоказ не выставляли.
Ровно в двенадцать он махнул им в окно платком (платок шёлковый, с кружевной каймой, пальцы в перстнях). По этому сигналу сразу загукали, закрякали, засудачили, забабачили. Собрались вместе – кружком.
Федька-опричник их построил, осмотрел, одёрнул лохмотья, провёл перекличку. Затем строем повёл к парадной (Евгений Филиппович как бывший питерец, завсегдатай Эрмитажа никогда не называл парадную подъездом).
Гуднул домофон. Евгений Филиппович брезгливо поднял трубку.
– Ну, что там?
– Мы, – сказал Федька.
Впустил их. Представил, как они там внизу вломились в грузовой лифт (консьержка, небось, ужаснулась, заохала) и стали подниматься – от этажа к этажу, словно со дна шахты или самой преисподней.
Дверь была уже открыта, тяжёлая дверь, с замками и цепочками...
Евгений Филиппович всех расставил вдоль стен – там, где были набросаны газеты. Велел на паркет не наступать. Некоторые сели на пол – в привычной позе просящих христарадников (только иконок не хватает). Он оправил стёганый халат с подбоем, пёстрый шарфик на шее, трубно высморкался и сразу приступил к делу:
– Так, сначала новенький. Где у нас новенький?
Из заднего ряда, пошушукавшись, вытолкали длинного парня с перевязанной рукой, с костылем, в армейском камуфляже. Загорел до черноты, как таджик, хотя морда русская.
Евгений Филиппович его придирчиво осмотрел, повернул и снова осмотрел.
– Зачем руку перевязал? Разбинтуй. Не надо. И костыль отбрось. Ты будешь просить на билет до Мурманска. Ударение на последнем слоге. Мол, избили, обворовали, остался без денег. И под камуфляж свой рваную тельняшку надень. Фёдор тебе из кладовой выдаст. Просить будешь на станции «Таганская». Постоянного места у тебя пока нет. За места платить надо. Ходи по вестибюлю. Прихрамывай, но не слишком. Не переигрывай. Если будешь красть выручку, яйца оторву, если тебе ещё не оторвали. Всё понял? Усёк? Что молчишь?
– Усёк.
– Ты сам-то откуда?
– Из Бирюлёва.
– Почему бомжевать стал?
– Отчим из дома выгнал.
– Специальность есть?
– Мустафа.
– Это что за специальность такая? Первый раз слышу.
– За таджика себя выдавал. Двор подметал, подъезды красил.
– Не подъезды, а парадные, валенок. Ходки были?
– Не было.
– С ориентацией всё в порядке? Мужиков любишь?
– Что мне мужики! Я и баб-то не особо люблю.
– Молодец. Так и буду звать тебя – Мустафа. Заработаешь мне миллион, Мустафа, пошлю тебя учиться на банкира или адвоката. Вернись в строй.
Парень отступил на шаг и оглянулся, но, поскольку никакого строя позади не было (все стояли вразброд), просто встал на прежнее место.
Евгений Филиппович потянул носом и, даже несмотря на простуду, уловил в воздухе то, что называлось у него амбрэ («Надышали перегаром, гады»). Тогда он достал из кармана халата флакон, попрыскал воздух и продолжил свои наставления.
– Мешковатая, ты где?
– Здесь я, – отозвалась женщина в тёмных очках, с косичками, как у семиклассницы, и большим животом, сидевшая на подоконнике и страдальчески морщившаяся при каждом вынужденном движении.
– Ты, как всегда, стой молча у колонны и пузо выставляй. Больше ничего не надо. Только косички свои распусти и очки сними. Лишнее это.
– Плохо стали давать.
– Тогда опустись на колени. Иконку в руки возьми. Что мне тебя учить.
– На коленях тяжело. Долго не простою. – Женщина, слегка раскачиваясь, потерла свои колени, стараясь вызвать к ним жалость и сострадание.
– Тяжело, а ты терпи. Это твоя работа. – Евгений Филиппович достал книжечку, заложенную за обшлаг халата, и что-то в ней пометил.
– Вчера мне дурно стало.
– Дурно, а ты не будь дурой. Воспользуйся этим. Чай разжалобишь кого. Ещё и слезу подпусти.
– Слёзы все выплакала.
Евгений Филиппович удивился услышанному.
– А что тебе плакать? Ты сыта, одета, обута, лежак у тебя есть. И рабочее место за тобой. Чем ты недовольна?
– Мне уже рожать скоро. – Она стыдливо и укоризненно опустила глаза.
Евгений Филиппович решил проявить великодушие, утешить и успокоить, хотя и не без досадливой гримасы.
– Не боись, милая. Тебя Фёдор в роддоме встретит, как счастливый отец. Дитя запелёнатое из рук возьмёт, уголок одеяльца откинет, в лобик поцелует. Отлежишься в ночлежке, и мы тебе ещё что-нибудь поручим. Повысим тебя. Я подумаю. Тебе и осталось-то всего двести тысяч набрать – и свободна. А мальца твоего… у тебя ведь мальчик?..
– Мальчик.
– Так я его в Оксфорд отправлю уму-разуму набираться. Сделаю большим человеком.
Кто-то из-за голов тянул руку, словно в школе за партой.
– Тебе чего?
Пацанёнок Тимоха, скуластый, чумазый, вихры в разные стороны, переминался с ноги на ногу и поскуливал.
– До ветру можно?
– Эх ты, деревня. До ветру, – передразнил Евгений Филиппович. – По коридору направо. Только свет зажги.
Тимоха шажками засеменил к туалету, заскользил, как по льду.
Евгений Филиппович взялся за старуху Изергиль, впрочем, называемую каждый раз по-разному, в зависимости от настроения. Сегодня настроение склоняло к тому, чтобы назвать её по-некрасовски, с протестом против крепостного строя:
– Ты, бабушка Ненила, как, на коленях стоя, вся тряслась, так и трясись, словно в лихорадке. Только морду свою не показывай, Нонна Мордюкова. Уткнись в какое-нибудь тряпье, чтоб тебя не видели. Уж больно ты страшна.
– Уткнусь, уткнусь. Не испужаю. Научена.
– Жалобы, просьбы какие есть?
– Просьбы-то? Норму бы немного сбавить, – прошамкала, пропела старуха.
Евгений Филиппович ответил иносказательно, стихами:
– «Починить избёнку леса попросила». И что он ей ответил, бурмистр Влас?
– Не могу знать. Не ведаю.
– А я ведаю. «Отвечал: нет лесу, и не жди – не будет!». Поняла?
– Чего ж тут не понять. Только трудно мне стало на коленях трястись.
– Трудно тебе? А объедки на кладбище подбирать легче? Я ведь тебя с кладбища-то и взял. Без меня ты бы уж давно околела.
– Спаситель наш, благодетель… – Старуха опомнилась и стала хвалить, величать, славословить.
– То-то же, – остерёг Евгений Филиппович. – Еще недовольные есть? – спросил он и сам же себе ответил: – Нет недовольных. Продолжим. Попросим на сцену Большой Театр. Поаплодируем. – Он показал для примера, как следует аплодировать Большому Театру.
Бывшая певица Евгения Филипповна, раскланиваясь на аплодисменты (хотя и понимала, что это всё глупо, но было приятно), вышла вперёд. Скромно улыбнулась. Прокашлялась, словно собираясь попробовать голос.
Он начал речь с убийственной учтивостью:
– Евгения Филипповна, мы ведь с вами почти родственники. Во всяком случае, тезки. У нас обоих папа был Филипп, а сами мы Евгении. Это заставляет меня вас уважать, и не только это… вы ради бога не подумайте, что я умаляю ваши заслуги. Я ведь видел старую афишу, приколотую у вас на стене… Впечатляет! Но, голубушка моя, вы замечены в том, что… простите меня, приворовываете. У меня в книжечке всё записано. И у вас, как у иного депутата, энная сумма положена в банк. Вот уж не ожидал, не ожидал… На что вы копите, если не секрет?
– На пирожное. – Евгения Филипповна застыдилась того, что ей приходится афишировать своё тайное пристрастие к пирожному.
– Пирожное? Вы меня растрогали… Какое же вам хочется?
– Я люблю буше или корзиночку, – доверительно шепнула она.
– Какая прелесть! – Евгений Филиппович склонил набок голову, подставив под щёку сложенные вместе ладони, и произнёс вкрадчивым голосом, никак не соответствовавшим его умильной позе: – А остальные деньги?
– Это для моего племянника Юрочки… – Евгения Филипповна вдруг потеряла голос.
– Того самого, что выманил у вас дарственную на квартиру, а вас самих отправил путешествовать, чтобы вы из этого путешествия уже не вернулись. Чтобы вас волной с палубы смыло или какой иной несчастный случай? У нас ведь такое делается, я сам чуть было не стал жертвой… Вообще мы как-нибудь посвятим вечер моим воспоминаниям. У меня есть много поучительного, что я мог бы рассказать. – Евгений Филиппович заранее расчувствовался, но тотчас взял себя в руки. – Давайте договоримся, дражайшая: я вырву вашу страничку из записной книжки, прощу вам все долги, а уж вы больше такую низость себе не позволите. Это всё Большой театр, его, так сказать, школа. Там могут и бритвой по глазам, как говорится. Во всяком случае, серной кислотой плеснуть в лицо – это запросто, раз плюнуть.
– Да, это ужасно. Падение нравов! Впрочем, так всегда было… артистическая среда. Но я на низости, простите, не способна. И напрасно вы меня…
– Знаем, знаем. Вы натура утончённая, возвышенная… И всё-таки давайте договоримся. Вам ведь осталось внести не так уж много, какие-нибудь сто тысяч с гаком – работы на полгода, не больше. Тем более что вам подают охотно, как никому, ценят ваш талант, многие даже помнят вас по сцене…
– Сцена… – элегически отозвалась Евгения Филипповна. – Сейчас я была бы согласна на любую роль – даже на роль старухи из «Пиковой дамы», хотя она ничего не поёт, а только умирает в кресле под дулом пистолета.
– А как же тройка, семёрка, туз?
– Ну, это призрак…
Евгений Филиппович от разговоров о «Пиковой даме» снова перешёл к делу:
– Хорошо, я верну вас на сцену, как только вы со мной рассчитаетесь.
– Правда? Я могу надеяться? Ну, не на сцену, а хотя бы капельдинером, проверять билеты, продавать программки или с фонариком проводить опоздавших на их места.
– Договорились. Замётано.
– Фу, как вы пошло выражаетесь! А ещё Вагнера любите.
– Извиняюсь.
– И не извиняюсь, а извините. Впрочем, бог с вами… Только не обманите, как тот барин, который сел в свою карету и уехал в Питер.
– Не обману. – Евгений Филиппович озаботился тем, что потратил на Большой Театр столько времени, тогда как предстояло ещё много дел. Это заставило его поторопиться с дальнейшими наставлениями: – Милашкина! Будешь, как прежде, с гармошкой по вагонам метро ходить. Только играй не дрянь всякую, а «Подмосковные вечера» или «Клён ты мой опавший». Ты же у самого Есенина училась на гармошке играть.
– У Есенина мой прадед Егор учился, а у прадеда – дед Прохор. Он меня и выучил, – ответила артистическая особа с малиновым лицом, насурьмлёнными веками и галстуком-бабочкой на шее. – Я же рассказывала.
– Всё равно говори всем, что ты – от Есенина. Его ученица. И занимайся побольше. Я тебя в консерваторию отдам.
– «Клён ты мой опавший» я забыла, а «Подмосковные» я ещё не доучила.
– Доучишь, – внушительным, не допускающим возражения тоном произнёс Евгений Филиппович и продолжил перекличку: – Самохина! Ты проси на лечение больного ребёнка. Я тебе справку сделал, что ему нужна операция. Фотографию какую-нибудь прилепишь. Будешь всем показывать. Худолей! Ты теперь проси не на хлеб, а ори во все горло: «Подайте на бухло!» Найдутся такие, что и подадут. И не рублишко, а сотенную. Капитан Немо! – Евгений Филиппович вызвал следующего и вдруг, словно забыв о нём и чутко насторожившись, стал прислушиваться к тому, что происходит за стенкой, в соседней комнате. Там ничего не должно было происходить, но, судя по доносившимся подозрительным звукам, происходило. – Пацанёнок! Коньяку полфляжки вылакал, как прошлый раз, и теперь шарит! По ящикам шарит! То-то он в туалет просился. Ну-ка выверни ему ухо, поддай пинка под зад и приведи его, – обратился он к Фёдору-опричнику.
Тот мигом обернулся – привёл Пацанёнка, держа его за покрасневшее до вишнёвого багрянца ухо.
Евгений Филиппович начал суровый допрос. Все притихли, как затихает толпа перед казнью.
– Коньяк из бара пил?
– Ей-богу, не пил. – Пацанёнок завертел головой с горящим (пылающим) – вишнёвого цвета – ухом.
– А почему глаза блестят?
– Травки курнул. Моя травка. Малахитовая.
– Смотри, проверю. А что там рыскал в соседней комнате? Деньги искал? Выверни-ка карманы.
Пацанёнок вывернул карманы, из которых посыпалась труха, окурки, ржавые гвозди, но денег не было.
– Я не рыскал. Я так, по привычке… – захныкал Пацанёнок, сопя и шмыгая носом.
– Вытри сопли, Татьяна Шмыга! Коньяк из бара пил?
– Вы уже спрашивали.
– Спрашивал, а ты всё равно отвечай.
– Не пил я, не пил. Завязал.
– Завязал он… Тоже мне, алкоголик со стажем. Тогда зачем полез в ту комнату?
– Вот зачем! – Пацанёнок рывком достал из-за пазухи портрет Вагнера. – За дядькой в берете. Он на мою бабку похож. У меня в деревне бабка была. Варварой звали.
– Дай-ка сюда портрет. – Евгений Филиппович протянул руку за портретом, как за разоблачающей уликой. – Бабку сюда приплёл. Хитёр, но меня не проведёшь. Я знаю… Ты книжечку мою искал, где ваши долги записаны. В унитаз хотел её спустить. А она вот у меня, книжечка! Вот она! Ха-ха! – Он достал из-за обшлага халата книжечку и повертел ею перед носом Пацанёнка. – Зря старался. За воровство я тебе ещё такой долг вкатаю – вовек не расплатишься. Сгинь, чтоб я тебя не видел.
Пацанёнка как ветром сдуло. Евгений Филиппович опрыскал из флакона место, где тот стоял. И вдруг стало ему муторно, тяжко, тоскливо – хоть голову под топор клади, только бы побыстрей отсекли.
Посмотрел за окно на излучину Москвы-реки, окутанную туманной изморосью, на серебристый камыш, на рощу, на весь этот великолепный пейзаж, которым так часто любовался. Но нет, не помогло, не отпустило.
И тогда он понял, что это – обида, застарелая, шершавая, как пористая пемза, как наждак, больно цепляющая заусенцами – такая, какую нельзя не высказать.
И он стал высказывать:
– Неблагодарные вы. Сколько я для вас сделал! Из ямы вас вытащил, от тюрьмы многих спас, а вы? Чем мне отплатили? Неблагодарные. Думаете, мне легко? Думаете, я тут жирую? Купаюсь в роскоши? Да за всё кровушкой и потом заплачено. Это вам не с протянутой рукой стоять и блеять, как козы. Это умственная работа, порыв, вдохновение. Это бессонные ночи, сердечные перебои. Вон у меня нитроглицерин по всем карманам рассован. А конкуренты? А поборы ментовские? А повестки в суд? Вы, что ли, меня отмажете? Шиш! Вам бы только напиться и на лежак завалиться! Вот и все ваши заботы, ваше вдохновение. Так и выходит, что не вы на меня, а я на вас работаю. – Евгений Филиппович взялся за сердце, постарался вдохнуть поглубже. – А как я жил, знаете? Из какой я бедности поднялся? Вам и не снилось… А одиночество? Знаете ли вы, что это такое – о-ди-но-че-ство? Да я всю жизнь один как перст – ни жены, ни детей, ни внуков – никого. Да я, как последний глаз у идущего к слепым человека.
Всем стало боязно, даже страшно за последний глаз, все запричитали, заскулили, зароптали:
– Прости ты нас…
– Виноваты…
– Не серчай на нас, родимый…
Евгений Филиппович собрал эту дань. Мысленно побренчал ею над ухом. Попробовал на вес. Почувствовал удовлетворение. Отпустило. Отлегло. Захотелось даже чем-то потешиться. Повеселиться, покуражиться.
– Капитан Немо! – гаркнул он. – Где ты запропастился! Выходи, шут гороховый!
К нему вышел длинный, нескладный, похожий на монаха, рыжий, молчаливый детина в сапогах и продранной телогрейке. Телогрейка была надета явно на голое тело. На шее у него вместо креста болтались чётки из засохшей бузины.
– Кто ты – вспомнил? – притворно ласково и участливо спросил Евгений Филиппович.
Тот мотнул головой.
– Нет, память отшибло.
– Откуда ты?
– Не знаю.
– А говорят, ты из монастыря ушёл.
– Вся Россия – наш монастырь.
– Образованный, однако. Как звать по паспорту?
– Никак.
– Сколько лет уже просишь?
– Не считал.
– Истинный Капитан Немо. А вот скажи: меня в монастырь взяли бы?
– Взяли бы на огороде репу сажать.
– А в монахи?
– Тоже взяли бы, если б ты изобразил… – Рыжий не то чтобы подмигнул, но хитровато сузил жёлтый, табачного цвета глаз, – изобразил крик немого.
– Это как же? Раз он немой, то уж не закричит. – Евгений Филиппович усмехнулся своей неотразимой логике. – Замычит скорее, загундосит, захрюкает.
Но Рыжего логика не проняла.
– А ты попробуй, – шепнул он и сделал глазами некий знак. – Может, о чём-то пожалеешь, в чём-то раскаешься…
– Загадками говоришь. – Евгений Филиппович осерчал, рассердился. – Да ну тебя! Кстати, вот тебе и партийное задание – обклеить бумажными иконами и повесить на шею ящик. И на храм собирать в подземном переходе. Место я тебе дам.
– На храм собирать, а деньги тебе отдавать? Но ты же не храм…
– Почему? Может, у меня храм в душе? – Евгений Филиппович, чтоб себя не уронить, попытался ввернуть что-то замысловатое.
– Нет у тебя в душе храма.
– А почему бы мне тогда храм не построить? Если не в душе, то, скажем, в деревне у Пацанёнка, чтобы его бабка там молилась? Купцы же когда-то строили…
– Построй, купец, но знай: долго он не простоит.
– Это почему же?
– А потому что сначала ты должен изобразить… крик немого.
– Вот заладил… Тошно тебя слушать. Ладно, пора расходиться. Поздно уже… – Евгений Филиппович едва заметно кивнул Фёдору-опричнику…
Спровадив всех, он перед зеркалом расчесал на височных залысинах редкие, апельсинового цвета волосы, тронул расчёской усики, закапал пипеткой лекарство в глаза (слишком слезились). Затем шутки ради помычал, как немой, показал себе язык, зевнул и успокоился.
И больше ни о каком крике немого не вспоминал.
Леонид Бежин