Когда в середине восьмидесятых я, как князь Владимир веру, выбирала себе литобъединение, которых в Москве тогда было превеликое множество, то выбрала «Луч».
Почему? Точнее, за что?
«Луч», литобъединение при МГУ, я выбрала… за красоту его руководителя, Игоря Волгина. Как-то Виктор Коркия при мне сказал: «Красота – профессиональная обязанность поэта».
Я это запомнила.
И не ошиблась.
(А ведь сначала воспринимала Игоря Леонидовича как учёного, достоевиста, знатока литературы).
Волгин оказался поэтом.
И хоть он говорил нам, студийцам, что на поэтическое поприще его благословил Павел Антокольский (позднее он об этом напишет так: «Мы познакомились осенью 1961 года – в доме, где постоянно читались стихи… Так началось наше семнадцатилетнее общение».
И добавит: «Я не был его учеником» –
«Он был моим крёстным отцом»),
для меня лично Волгин начался со стихотворения:
Я родился в городе Перми.
Я Перми не помню, чёрт возьми.
Железнодорожная больница.
Родовспомогательная часть.
Бытиё пока ещё мне снится,
от небытия не отлучась.
Год военный, голый, откровенный.
Жизнь и смерть, глядящие в упор,
подразумевают неотменный
выносимый ими приговор.
Враг стоит от Волги до Ла-Манша,
и отца дорога далека.
Чем утешит мама, дебютантша,
военкора с корочкой «Гудка»?
И эвакуацией заброшен
на брюхатый танками Урал,
я на свет являюсь недоношен –
немцам на смех, чёрт бы их побрал!
Я на свет являюсь – безымянный,
осенённый смертною пургой.
Не особо, в общем, и желанный,
но хранимый тайною рукой –
в городе, где всё мне незнакомо,
где забит балетными отель,
названном по имени наркома,
как противотанковый коктейль.
И у края жизни непочатой
выживаю с прочими детьми
я – москвич, под бомбами зачатый
и рождённый в городе Перми,
где блаженно сплю, один из судей
той страны, не сдавшейся в бою,
чьи фронты из всех своих орудий
мне играют баюшки-баю.
Оно меня потрясло.
С него началось моё восприятие Волгина как поэта.
И я подумала вот о чём.
И. Волгин был младшим современником шестидесятников. С их коронными приметами – публицистичностью, корневой рифмой.
Но явно им уступал.
Стоит сравнить стихотворение «Моё поколение»:
Мы с вами
родились
в сырых бомбоубежищах,
Под свисты зажигалок и фугасов.
И, будучи в жизни ещё несведущи,
Мы о войне узнали из рассказов…
Нас баюкали на коленях мамы и бабушки,
Шептали нам сказки,
длинные,
хитрые…
И, заслышав сирены,
привычно ахали:
«Батюшки!
Опять летят, проклятые ироды!» –
с процитированным выше «Я родился в городе Перми».
Вроде одно и то же: тема – рождение в разгар войны, атрибуты войны, мама.
То, да и не то.
В позднем стихотворении «баюшки-баю» говорит не мама, а «фронты из всех своих орудий»: и это невероятно повышает градус стихотворения, из факта биографии оно превращается в факт истории и – поэзии. Это – недавние стихи. Но тогда, в конце семидесятых, Игорь Волгин ушёл в науку, в историческую прозу.
Вот ведь и его «крёстный отец» Павел Антокольский предупреждал: «Стихи могут порой привести к самоотравлению, и тогда необходима суровая выучка прозы». «Суровая выучка» не только прозы, но и науки явно пошла нашему герою на пользу – через тридцать лет явился Волгин-поэт, чувствующий историю как собственную биографию.
Отец уже три года не вставал.
Родня, как это водится, слиняла.
И мать, влачась, как на лесоповал,
ему с усильем памперсы меняла.
Им было девяносто. Три войны
Бог миловал отсиживать на нарах.
Путёвка в Крым. Агония страны.
Бред перестройки. Дача в Катуарах.
И мать пряла так долго эту нить
лишь для того, чтоб не сказаться стервой –
чтобы самой отца похоронить.
Но вышло так – её призвали первой.
И, уходя в тот несказанный край,
где нет ни льгот, ни времени, ни правил,
она шепнула: «Лёня, догоняй!» –
и ждать себя отец мой не заставил.
Они ушли в две тысячи втором.
А я живу. И ничего такого.
И мир не рухнул. И не грянул гром –
лишь Сколковом назвали Востряково.
История ведь не в том (или не только в том), чтоб «грянул гром», а в том, что Востряково назвали Сколковом.
Волгин – историк не только в жизни:
Ну что – опять корейская война?
…Мой первый класс – тогда, в пятидесятом,
Когда застыл в полшаге от рожна
уставший ждать нерасщеплённый атом.
Или:
Вьётся двуглавый орёл над столицей,
Важный выходит из бани патриций,
«Хлеба и зрелищ!» – взывает плебей
и не проспится Ильич, хоть убей, –
Он «историк» и в любви:
Вероломная, нежная, злая,
беспородных болотных кровей,
под разлёты вороньего грая
что ты сделала с жизнью моей?
Что ты сделала с нашим жилищем,
как Рязань, разорённым во прах,
с этим счастьем недолгим и нищим,
с первым словом на детских устах?
Значит, время страшнее, чем Ирод,
если женщина в дикой борьбе,
умножая количество сирот,
пробивает дорогу себе.
Я теперь заодно с листопадом,
с этой ширью, где охра и ржа,
где кружит над заброшенным садом
уязвлённая мною душа.
Где подруга последняя – осень
от меня поспешает во тьму.
И под шум переделкинских сосен
так легко засыпать одному.
И как поэт ставит безжалостный и парадоксальный диагноз: какова женщина, таково время.
Игорь Волгин знает русскую поэзию, как мало кто.
И говоря о влияниях, можно было бы сказать, что все русские поэты – его учителя.
И всё же.
Поэтообразующий, если можно так выразиться, поэт для Волгина – Некрасов.
С его демократизмом, расширением поэтического словаря, чувством истории и состраданием к ближнему.
Всё-таки Некрасов – поэт особый. Я бы сказала: краеугольный.
Недаром Чуковский в течение многих лет подсовывал своим знакомым литераторам анкету с одним-единственным вопросом: «Как вы относитесь к Некрасову?»
Волгин к Некрасову относится.
И как у того были стихи, посвящённые собратьям – Добролюбову, Белинскому, Шевченко, так у Волгина есть стихи памяти Льва Аннинского:
Уходит в ночную темь
последний из могикан:
Его ледяная тень
блуждает по облакам.
Слетают с дерев листы
на воды великих рек.
И все сожжены мосты,
ведущие в прошлый век.
Евгения Евтушенко:
Мы, конечно, в этом неповинны:
просто в мае, в некое число –
ровно на твои сороковины
всю столицу снегом занесло.
Как не узаконенные ГОСТом
ангелы, бегущие от стуж,
закружились хлопья над погостом,
чтоб принять ещё одну из душ.
Может, в рай блаженные и внидут,
Протрубят архангелы отбой,
только снеги белые всё идут,
как и было сказано тобой.
И навек твои смежая веки,
над страной, не ведающей нег,
идут припозднившиеся снеги,
словно первый, самый чистый снег.
Георгия Гачева:
…Наши души расфигачив,
прёт улыбчивое зло.
Может, просто, друг мой Гачев,
с веком нам не повезло?
Но главный герой стихов И. Волгина – время. Он ведь (по образованию!) историк. Но не в том смысле, о котором говорил Воланд, а в том, о котором писал Маяковский:
Профессор,
снимите очки-велосипед,
я сам расскажу о времени
и о себе.
Вот и наш герой только и делает, что говорит «о времени и о себе»:
Я давно перешёл за порог
двадцать первого века.
От него я, пожалуй, далёк,
как от альфы – омега.
И при этом И. Волгин любит отнюдь не всё время:
Сиюминутность ценя однову,
я без оглядки отныне живу.
Кушаю рябчиков с грядки,
ибо живу без оглядки.
Называя себя «стихотворцем малого калибра», чьи «безделки, может быть, оценит Карамзин», Волгин уверен, что хоть:
Мы писали как могли,
наспех, не перебеляли,
думали, что потеряли,
а выходит – обрели.
«Обрели» – в том смысле, что «из этого… не столь совершенного текста (читай: «жизни») нельзя изъять ни единую запятую».
В одном из «стихов этого века» И. Волгин задаётся вопросом:
Как бы мне к жизни своей подобрать
сносный эпитет?
Я – подобрала (дерзнула!): дождавшийся. У Цветаевой есть мысль о том, как трудно поэту не дожать, а дожить – дождаться рифмы. Столь же трудно (если не труднее!) дождаться своих стихов. Волгин это сумел.
Он сам это чувствует.
Спасибо, Господи, что дожил,
не оборзел, не обезножел,
не спился, бабок не срубил.
Недорыдал. Недолюбил.
И потому, что «дождался» –
Не хочу я больше быть учёным –
это званье мне не по плечу.
Ни о чём бесплотно-отвлечённом
толковать ни с кем я не хочу.
Не хочу «учёным» – хочу «поэтом» звучало бы почти как «не хочу учиться – хочу жениться», не будь оно так дорого оплачено.
Волгин – поэт, и в поэзии он как рыба в воде. У него здесь есть предтечи: А. Ахматова, Н. Заболоцкий, И. Бунин, Э. Багрицкий, С. Есенин, И. Тургенев. И, конечно, Н. Некрасов.
Есть современники: П. Антокольский, Б. Слуцкий, Е. Винокуров, К. Ваншенкин, Е. Евтушенко, наконец, И. Бродский.
И есть ученики – М. Ватутина, А. Аркатова, И. Кабыш (я!).
Волгин свято верит в поэзию и вслед за Бродским считает, что «искусство, в частности, литература, не побочный продукт видового развития, а равно наоборот. Если тем, что отличает нас от прочих представителей животного царства, является речь, то литература – и, в частности, поэзия… представляет собою, грубо говоря, нашу видовую цель». Поэт Волгин уверен, что «homo sapiens… исполнит своё предназначение только тогда, когда превратится в homo poeticus. То есть в человека поэтического».
Мечта в духе шестидесятников.
Но ведь И. Волгин, по сути, и есть шестидесятник.
Последний из шестидесятников.
Последний не в том смысле, в каком А. Горчаков был для лицеистов, а в том, каком И. Бродский был для поэтов Серебряного века.
Бродский – от Ахматовой, – получивший эстафетную палочку Серебряного века, донёс её до конца двадцатого века.
Он, что называется, «закрыл тему».
И. Волгин получил свою эстафетную палочку от Евтушенко и доблестно завершает эпоху шестидесятников.
И не только завершает, но, как и в случае с Бродским, открывает.
Что было – проносится мимо
и тает в дали голубой.
И прошлое непоправимо,
о Господи, даже тобой.
Я плод Твоего попущенья,
Ввергаемый в этот бедлам.
«Но Мне, – Ты сказал так, – отмщенье,
и Аз – будь спокоен – воздам».
Он не только завершает, но и «воздаёт». Читай: создаёт.
Инна Кабыш
Поздравляем Игоря Леонидовича Волгина с юбилеем! Здоровья, счастья и новых открытий – поэтических и научных!
Чтобы оставить комментарий вам необходимо авторизоваться