Книжник
Яранцев Владимир
ЖУРНАЛЬНЫЙ ВАРИАНТ
С отчаянной решительностью развенчанного постмодернизма литература последних лет вдруг захотела детства. И тут важно не торопиться: легко впасть в детство или маразматическое ребячество и совсем нелегко – в мудрое состояние первозданной чистоты, завещанное ещё Христом. Иногда подобная возрастная инверсия действительно необходима – и в историческом, и особенно в этическом плане. Но когда детство превращается в некий длящийся перманент, то грозит перерасти в инфантильность.
«ГУЛЯЙ, ШПАНЁНОК!»
Такое впечатление производит, например, повесть Ирины Богатырёвой «Stop! или Движение без остановки» («Октябрь», ‹ 5). Не очень взрослые обитатели московской квартиры-коммуны время от времени совершают длинные поездки автостопом «туда, где Солнце встаёт». Религия их – дорога, которая «всегда права», является метафорой самой полной свободы, какая только возможна в криминально-несвободном пространстве нашей страны. Выбирая свободу, автор выбирает и мифологию реальной жизни, где быт добровольных (ребята не бомжи и не беспризорники) странников предстаёт в самом розовом свете. Героиня по кличке Мелкая сближается с таинственным гуру по прозвищу Гран, привозящим её на какое-то жутко мистическое сибирское озеро. Мелкая проходит тут инициацию под присмотром каменной богини мышей Чичкан. Последующие путешествия, таким образом, могут быть уже не обязательно физическими, но и ментальными. Не зря Гран на вопрос «Когда мы придём?» отвечает по-буддийски честно: «Когда изменимся». Между тем благообразных дальнобойщиков и либеральных гаишников – проводников в царство дорожной свободы – вряд ли так много в реальности, как в этой повести. Так похожей на голодную и холодную фантазию малолетней обитательницы ночлежки.
Герой другой повести – «Стрела летящая» Александра Старостина («Москва», ‹ 5) – Санька является ребёнком в соответствии со своим возрастом, а не с уровнем парения мечты. Как сын репрессированных родителей, он изъят из домашней обстановки детсада и водворён в казарменно-голодный быт детприёмника для сирот и детей «врагов народа». Всё, чего он хочет, – вернуться к отцу-фронтовику, и это желание свободы не сравнить с рабской зависимостью иных инфантилов от дороги, ведущей, по сути, в никуда. Шестилетний, он уже знает цену людям: любимица их воспитательницы Руфа оказывается лицемерной воровкой, а безотцовщина Вася Хмуров готов на крайность: «Если встречу своих отца и мать, я их убью». А. Старостин, однако, тоже не избежал чудес, почти рождественских: он приставляет к Саньке набожную «бабаню»-сиделку, обучившую его иисусовой молитве. И мальчишье письмо «на деревню дедушке» доходит до отца, и героя ждёт счастливый итог его детдомовского бытия. Но сказать, чей писательский «бог» лучше – Керуак и Гран у И. Богатырёвой или Чехов и рождественская сказка у А. Старостина, – трудно.
Не может выйти за пределы передразнивания А. Гайдара Сергей Солоух в своей повести «Щук и Хек» («Октябрь», ‹ 6). Но его язык примитивнейшей карикатуры на всё советское – патриотизм, трудовой энтузиазм, безусловную преданность власти – сродни выходкам злых уличных мальчишек. Щук и Хек тут просто малолетние негодяи, у которых вместо совести – зоологический советизм. Не зря их гайдаровские имена переделаны на рыбные, что не мешает им устроить расправу над соседским котом-«фашистом». И вообще, всё тут наоборот: став зэками как дети «врагов народа», они сочли это школой подлинно советского воспитания. В ней идти на расстрел – значит выполнить долг перед Родиной, а казнить сокамерника – значит выполнить норматив пионера или комсомольца. Где надо ужасаться, автор смеётся, в расчёте на обратный перевод сообразительного читателя. Который в очередной раз должен поверить легенде о Павлике Морозове... Есть тут, правда, и неожиданный финал с превращением «Щука – в щуку, Хека – в хека». Скорее, намёк на то, что всё советское нетленно и обратимо.
Поэт Тимур Кибиров как будто бы наконец почувствовал, что взрослеет. Причём резко, с первой же строки своей подборки «Зарисовка с натуры» («Знамя», ‹ 6): «Мне в два раза больше, чем Китсу, лет». Это резкое повзросление забросило поэта в XVIII–XIX века, откуда он и посылает нам свои «зарисовки» с не очень-то натуральной «натуры». Как, например, о «гонце из Пизы», который приносит рано состарившемуся герою пакет из времён Вертера, то ли молодого, то ли уже старого. Или в стихотворении «Гейне», где автор спрашивает «Генриха», куда «святых выносить». И вообще: «Где ж те катакомбы, певец, / Где нег этих чистых обитель, / Куда нам бежать, наконец?» В этой огромной подборке, как видно, больше панических вопросов, чем ясных ответов. А если и есть таковые, то звучат они в стиле автоэпитафий: «Прохожий! Здесь лежит Запоев Тимофей, / Тимур Кибиров тож, пиита и афей». Впрочем, нечаянно захороненный, он ещё может крикнуть нечаянному прохожему / читателю: «Погоди, – / Вдруг выскочу опять!» Видно, не научили его ничему ни Китс, ни Гёте с Гейне. Так и остался он ребёнком из «юности дикой»: «Гуляй, шпанёнок, без опаски – / Твой час (двенадцатый) пришёл».
«УДАРИЛИ СМЫЧКИ, А ТОЛКУ НЕТ»
Утомившись пережёвывать чужое, литература всё увереннее идёт по пути своего, но не очень-то богатого словами. В этом как будто бы сомневается Евгений Сидоров, представляя писательницу Екатерину Донец с повестью «Фидель» («Знамя», №5). Автор текста, на три четверти состоящего из электронной переписки и адресов, по мнению Е. Сидорова, «экономит слова, а не чувства». Зато на электронной почте героиня повести, выкупившая долги своего бывшего мужа, явно не экономит. На месте мужа с марксистско-ленинской фамилией Ульянов любой читатель давно бы уже понял, что Фидель – псевдоним до сих пор верной ему жены. Убеждённой в неисправности некоего «природного прибора», позволяющего видеть истинную ценность людей», и надеющейся на обратное. Когда муж оказывается в больнице, то навещает его не жена и не Фидель, а нанятый актёр. Так и выясняется, что между экономией слова и чувств есть самая прямая зависимость.
Об этих пороках «е-мэйлового» мышления прочувствованно пишет Новелла Матвеева («Москва», ‹ 6): «Сегодня многие / Свои машинки выбросили, – / Всех обволакивает Интернет; / Иную технику, как попугая, выдрессировали, / «Ударили смычки, – а толку нет». / Ни радостности той, / Ни первозданности, / Ни юмора, ни веянья крыла / Истории… ни той прелестной странности, / Что родственницей Истины была...» Неужто только ветер на свалке, пишет далее поэтесса, останется единственным читателем книг? Нет, чтение вездесуще и неискоренимо. Даже если исчезнут книги, компьютеры и последняя пишущая машинка Н. Матвеевой, которую она бережёт для будущей неподлой эпохи. Читать ведь можно и на кирпичных стенах московских домов, «обросших шубой времени», как это делает Светлана Кекова («Новый мир», ‹ 5). Её подборка – попытка читать сквозь «щели бытия» на «сквозняках мира». Читая, она не замечает, как пишет теми же «письменами», и это «руны и вульгарная латынь, / иврит и вязь славянского глагола, / скупой язык Аида и шеола, / загадочные знаки Ян и Инь». Письмена иного, не азбучного происхождения, таимые в груди лирической героини, вызывают в ней комплекс вины и словобоязни: кто-то должен «на теле стиха слова уничтожить, как язвы греха». Этой же гоголевской страшной местью словам продиктованы загородные стихи поэтессы, которые она будто видит во сне: «Когда играют в домино / вороны у реки / и пьют лиловое вино / стрекозы и жуки», когда поэт-Кащей «дрожит над златом слова» и т.д., в общем, когда бытие уже видится не сквозь щели, оно исчезает в этом «странном сне о странном сне земли». Щели-письмена тут единственно подлинный способ мировидения.
Повесть Василины Орловой «Здешние» («Новый мир», ‹ 6) написана на грани такого «щелевого» и сонного мышления. Автор, кстати, философ по образованию, будто бы стесняется серьёзных и больших идей, укорачивая их иронией уже в зачатке. В итоге повесть, рассказывающая о работе героини в монастырском интернет-издании, сбивается на дневниковые мелочи с желчными зарисовками современной Москвы и диалогами с лицами духовными и бездуховными. Окончательно перейти на жанр «современного патерика» в стиле М. Кучерской В. Орловой не даёт рукопись бывшего «чеченца». История от первого лица о его пребывании в горячей точке лишена литературных красот. Это живой голос человека в скучном, до мерзости, мире, который не спасёт даже церковь. Всё чаще уступая этому герою право голоса, автор задаётся вопросом: что же делать, если ни воцерковление, ни воинские доблести не ведут к гармонии с самим собой и остальным миром?
Оба этих пути предполагают подвиг, подвижничество, отречение от себя во имя большего – Родины и Бога. Но когда и то и другое стало пустыми словами, да и то заслонёнными мирским и суетным, то и подвиг теряет смысл. Как бессмыслен, по сути, рейд капитана Месяцева из повести Николая Иванова «Зачистка» («Наш современник», ‹ 5) в мятежное чеченское село. Не зачистка боевиков, а помощь в рождении сына одного из бандитов является главным его результатом. И русские федералы, и чеченцы, вооружённые и безоружные, – все они приняли участие в этом священном действе усмирения в себе ненависти во имя новой жизни: младенца назвали Сатурном в честь отряда Месяцева. Подвиг, говорит автор, не в убийстве, а в рождении – человека и мира.
Подвиг Потапа Игольнишникова из документального повествования Виталия Шенталинского «Статиръ» («Звезда», ‹ 6) также не в противостоянии властям, а в утверждении Слова с большой буквы. Только в этом смысле его, современника и единомышленника протопопа Аввакума, можно назвать «диссидентом». Автор говорит о главной миссии этого уральского Златоуста: «Не самовыражение через слова важно, но приобщение к миру больших величин – через Слово, а это не столько отпечаток неповторимости, сколько слияние с божественной тайной, попытка угадать замысел Бога…» Но В. Шенталинскому так важно сделать отца Потапа перводиссидентом, «предтечей Солженицына и Сахарова», что он развёртывает очерк в филиппику против охранительной деятельности власти вообще, от Петра I до Сталина. Вплоть до критики самого склада русских ума и души, при котором «русский человек, как ребёнок, …раб своих желаний, причём не столько внешний, сколько внутренний». Добавив к этой цитате из И. Павлова другую – «русский ум не привязан к фактам, он больше любит слова и ими оперирует», – автор может смело объявить русский народ вечными детьми-инфантилами. После этого говорить, что «русский язык, великое русское Слово – последняя наша надежда», – значит опровергать не себя и не Павлова. «Слово, измельчённое в слова, статир, разменянный на медяки» – опровержение большой части нашей литературы, забывшей о делении на «Слово» и «слова».
ТОРГ УМЕСТЕН
С играми в слова и любовь одни хлопоты: слишком уж много информации здесь содержится на каждую «точку» персонажа. Так что потом и обычную точку нелегко поставить. Неплохо, на наш взгляд, об этом сказала Надежда Полякова («Звезда», ‹ 6): «Тайны времени не вызнав, / Не уверена вполне: / То ли я прошла по жизни, / То ли жизнь прошлась по мне…». Куда проще, казалось бы, рассказать о поездке школьников в колхоз на картошку. Но и тут Сергею Денисову, автору повести «Тропинка по краю поля» («Наш современник», ‹ 6), предстоит не меньше хлопот. Его Алёша слишком правильный мальчик для того «неправильного» мира, от которого не убежать ни в деревню, ни в город. Эта всеобщая несправедливость, то кидающая ему в голову морковку, то сыплющая ему за шиворот колючие семена, то крадущая подарочную зажигалку, имеет наглую физиономию недружелюбного сверстника, ненавидящего тех, кто «перед всеми хорошеньким хочет быть, добреньким». Тем более что ложными могут оказаться и эти «хорошенькие» и их ценности. На это намекает дед Трофим, вся биография которого состоит из наказаний за своё комсомольство. Что будет с этим «не хитрым» Алёшей, неизвестно. Но то, что ничего хорошего, убеждают его финальные мысли: «И Земли нет никакой. И пощады не жди в этом холоде космическом, беспредельном. Не спастись человеку…»
Может быть, если автор рискнул бы продолжить повесть, спасение бы нашлось. Но неохотно идут современные прозаики дальше среднего или короткого формата, стремясь поскорее свернуть едва начатое повествование. Особенно в этом смысле характерен рассказ, к которому нынешние писатели приохотились ещё больше, чем к повести. Здесь можно ограничиться одним днём из жизни, например, частно-базарного предпринимателя, как в рассказе Галины Зайнуллиной «Торг уместен» («Дружба народов», ‹ 5). Он заканчивается подсчётом потерь и приобретений героини, будто и не работавшей преподавателем информатики, а всегда начинавшей рабочий день вопросом: «Продавцы вовремя пришли?» Можно окунуться в «дедовское» прошлое, которое автору подборки рассказов «Ярая кровь» («Москва», ‹ 5) Станиславу Золотцеву ближе безгеройного настоящего. Эта кипучая и вечно молодая кровь не могла допустить, чтобы фашистский пароход с диверсантами проник в осаждённый Ленинград, а на Клавдии женился сын спекулянта Егор. Вопросы, наподобие «что было бы, если…», как это пытается делать внук-рассказчик, тут неуместны: и так понятно, что «было бы ничто». Которое, как читается в подтексте рассказов, уже наступило. И в этом смысле они исчерпывающи. Можно исчерпать тему нынешнего «ничто» двумя страничками рассказа Николая Меха «Синева» («Октябрь», ‹ 5), где дедовским героическим прошлым и не пахнет. Зато очень пахнет смертью, которая живёт в Синеве – небесном селе-кладбище. Чтобы аллегория не повисла в пустоте, автор обрушивает на жителей деревни поднебесной все мерзости и блага цивилизации из кейса одного из улетевших покойников. И «поплыла прекрасная, прекрасная Синева», – завершает свой рассказик автор, так быстро всё рассказавший. Ибо аллегория и фантастика ныне один из самых эффективных «убыстрителей» и «сократителей» современной литературы, утонувшей в массе «быстрых» жанров.
Рассказы таких жанров – те же «заметки на полях», как в одноимённом стихотворении Андрея Бабикова («Звезда», ‹ 5), чей герой рассматривает ночью из окна своей квартиры бензоколонку: «Всё это страшно интересно, / я сам люблю писать впотьмах, / и точно так же не известно, / кто разберётся в словесах». Но куда литературнее, вдохновеннее утро. В ту чудесную пору, когда, как пишет Олег Клишин («Звезда», ‹ 6), «разгораясь, трепещет жар-птица, / растворяется тьма-таракань / полусонной квартиры». Тогда и «сотворённая женственность мира / ощущается вместо ребра». И можно писать так, что «разобраться в словесах» может каждый, а укорачивать свои творения, пусть и прозаические, уже нет охоты.
ОТ ДОНЖУАНА К ЕВРАЗИЙЦУ
Но есть ещё мастера слова старой закалки, которые, если их не остановить, напишут и нарасскажут много чего, хоть ночью, хоть утром. Анатолий Гладилин, едва ли не первый наш всесоюзный «шестидесятник», предпринял попытку такого марафонского рассказа длиной в роман, который так и назвал: «Первая попытка мемуаров» («Октябрь», ‹ 6). Часть первая этих мемуаров читается, можно сказать, с ветерком, легко и непринуждённо. Так же быстро мы начинаем осязать и образ автора – человека «очень лёгкой юности, молодости», которому он сам не советует завидовать. Потому что «всего добивались колоссальным трудом, массой нервов» и не просто печатались, а «пробивались». Но это всего лишь иллюзия детей «оттепели»: демонизируя противника-«партократа» («идейный враг Чивилихин», «несгибаемый сталинец Кочетов» или похлеще: «Л. Соболев и его шайка», «сволочь» Н. Лесючевский и т.д.), всё-таки комфортнее с ним бороться. Во второй части, когда автор ловит себя на желании «рассказать про сволочей», мемуары разбиваются на осколки «новелл». Их героев – Н. Матвееву, Ю. Казакова, Ю. Семёнова, Р. Рождественского – друзьями писателя не назовёшь. Больше склонности у него было к подругам, из-за которых у автора возникала масса семейных проблем. Но он относился к ним привычно легко, «по-шестидесятнически». Ведь «даже официантки в ЦДЛ привыкли к тому, что у Гладилина две жены».
В жизни партизанского вождя и писателя П. Вершигоры женщины тоже сыграли большую роль. Герой очерка Юрия Оклянского «Переодетый генерал» («Дружба народов», ‹ 5), он вынужден спасаться от обвинений в изнасиловании девочки. Таким подлым способом, согласно автору, с П. Вершигорой хотел расправиться КГБ за его защиту украинских партизан-«самостийников». Солидному человеку, сталинскому лауреату и депутату при этом пришлось менять внешность и ехать к «изнасилованной» за справкой о её целомудрии. Благодаря своей «крутой» жене он встретился с Хрущёвым, который, как ни углублялся автор в своего героя, оказывается тут ярче всех. Особенно в концовке, где Ю. Оклянский размышляет о «борениях тёмных и светлых начал в деяниях и душе этого человека» – подлинного символа своей эпохи «всяческих вывертов и чудес». Было от чего приуныть потом, в брежневский застой и ельцинский раздрай бравым «шестидесятникам», взявшимся наконец-то за мемуары.
В подборке Юрия Кублановского «Евразийское» («Новый мир», ‹ 5) Евразия – синоним огромности Родины поэта и самого поэта. Не зря он тут – царь и «правит миром», облачаясь в «царские доспехи», чтобы ощутить величие родной земли, где сила граничит с бессилием, жизнь со смертью: «Сверху, с полёта птичьего, / лучше заметить силы, / что привели к величию / Русь на краю могилы». Поэт в Евразии всегда «сверху», поэтому его имя нарицательное – Велимир и в евразийском измерении он всегда – «Председатель земного шара», чьё мирочувствие (чувство мира) надо уважать. И «в степном зачуханном улусе», и «в лесном московском эмпирее», и в «приграничье с Нидерландами», и на «рейдах Крыма» – он, может быть, последний «Белый Царь» непобедимой и вечно живой Евразии, родины России.
Поэт-евразиец, Ю. Кублановский одновременно дитя и царь, Велимир и Чингисхан. Но только не эгоист-инфантил, утративший первоначальную чистоту души. Об этом христианском измерении человека и человечества, может быть, единственном, что спасёт мир от вырождения, пишут в статье «Задержка развития души» («Наш современник», ‹ 5) Ирина Медведева и Татьяна Шишова. Их набатные слова о «развращённых детях», для которых «чистота уже не является неотъемлемым свойством (выделено авторами. – В.Я.) детства», можно отнести и к некоторым современным авторам. Якобы детская фантазия и дразнилки их произведений, утративших чистоту завета «будьте как дети», заслуживает приставку «псевдо». Найти ту меру детскости, которая совместит чистоту младенца и мудрость взрослого, мирочувствование русского и евразийца, – вот что сейчас действительно важно.
Владимир ЯРАНЦЕВ, НОВОСИБИРСК
Контактные телефоны для заинтересованных лиц – представителей книгоиздательств и книжной торговли: 208-95-24, 208-91-62.
Первый Сибирский фестиваль искусств открывает прием заявок на литературный, музыкальный и художественный конкурсы.
На прошлой неделе президент Путин встретился с главами парламентских фракций. До...
Умеют всё-таки западные маркетологи завлечь толпу, главное – нейминг. День всех ...
Политический год страны начался мускулисто и бурно, события конца прошлого года ...
Говорят, в литературе и медицине все разбираются. И уж точно способны отличить х...
Эта колонка была написана под звуки несогласованного митинга 23 января в центре ...
© «Литературная газета», 2007–2021
При полном или частичном использовании материалов «ЛГ»
ссылка на www.lgz.ru обязательна.
Администратор сайта: webmaster@lgz.ru
Создание сайта
www.pweb.ru
Чтобы оставить комментарий вам необходимо авторизоваться