Ирэна СЕРГЕЕВА
ЛЕБЕДИ
Что есть на свете
краше детей?
Серые дети
у лебедей…
Но погодите –
будут летать!
Легче родить их,
чем воспитать…
Серые люди –
это страшней.
Верю, не будет
серых людей.
Верю, покуда
в зеркале вод
белое чудо
тихо плывёт.
КРЫЛАТЫЙ ГРИФОН
Смеркалось.
Плескалась в канале вода.
И неба свинцовым был фон.
А мы расставались,
расстались тогда –
ты, я и крылатый грифон.
Колонны и камни…
И цепи моста…
Как будто бы Рим, Вавилон…
А всё-таки встретились мы –
неспроста –
ты, я и крылатый грифон.
Я знаю,
не всё пролетит без следа,
как счастье, как слёзы, как сон.
Останется небо. В канале вода.
Крылатый грифон.
* * *
Горит икона золотая,
не увядает райский сад.
Ах, мама, ты совсем седая,
и у тебя печальный взгляд!
Ах, мама! Горести растают,
Как майский снег,
как невский град…
А есть икона золотая
и для страдальцев –
райский сад.
ПИСЬМО К БРАТУ
Всё пронизано светом июня,
всё стремится
навстречу судьбе.
Мне написано, братец Колюня,
на Валдайку приехать к тебе.
Воздух рощи прадедовской
чище,
и не так мне
уж страшно стареть,
и, взглянув
на родное кладбище,
я совсем не боюсь умереть.
Пусть мой путь
не останется втуне,
в заповедные манит края,
где сердечное –
«братец Колюня» –
говорила прабабка твоя.
* * *
Ничтожества дрожат
за превосходство,
но мера превосходства –
простота,
единственная в мире красота,
которая почти не признаётся.
Игорь КРАВЧЕНКО
ТРОЙКА
Чудово, районный городок,
и людьми, и праздниками светел
на скрещенье судеб и дорог,
между двух столиц и трёх столетий.
Два завода, фабрика, вокзал.
Речка Кересть – маленькая Волга.
Здесь Радищев как-то ночевал,
и Некрасов счастлив был недолго.
Чудово, что чудится тебе
за стаканом водки или чая,
в нашей неприкаянной судьбе
посреди российского раздрая?
То ли ворон, каркая, кружит,
новый век учуяв на пороге?
То ли тройка русская бежит
по степи без цели, без дороги?
Колокольчик бьётся под дугой,
обманувшей песнею свободы.
Хлещет ветер времени тугой,
поднимая страны и народы.
Но сквозь вихри всех ветров шальных,
сколько раз Россию выносили
две столицы – пара пристяжных,
коренник – провинция России!
МЕЧТА
Оглянитесь, зимою и летом,
не мешая гулять молодым,
осенённые солнечным светом,
мы на старых скамейках сидим.
Это всё, что имеем по праву,
а ведь мы не лопата песка!
Мы создали такую державу,
что легендой пройдёт сквозь века!
Годы, как серебристые ели,
вдоль которых гудят провода…
Вот страну уберечь не сумели,
мы доверчивы были всегда.
Дни ложатся на плечи, как гири,
жизнь скрипит, что несмазанный воз.
Мы давно не нужны в этом мире
равнодушия, денег и слёз.
Как-нибудь доживём. Но обидно
за обманутых наших детей –
им не то что Европы не видно,
им бы дома прожить без затей.
А мечта у нас очень простая,
словно дом, где четыре угла,
чтоб Отчизна, от края до края,
вновь единой и сильной была.
Чтоб сложивши усталые руки
под горстями родимой земли,
мы бы знали, что дети и внуки
вновь страною гордиться могли.
ВЕТЕР В ПОЛЕ
Перекупщиков тучи,
начальников тьма,
работяг и умельцев воистину мало.
Наше горе не в том, что оно от ума,
а скорей от того, что ума не хватало.
Не хватало ума на великой Руси
правдолюбцев услышать,
отличных от прочих,
и травили их, боже меня упаси,
так, что клочья летели
в бурьян у обочин.
А потом удивлялись – отчего, почему?
Триста лет под татарами
и пятьсот крепостные!
И реформы у нас не идут по уму,
и пророки у нас не свои, а чужие.
А когда-то наш колокол гулко звучал,
звон металла, в ночи разливая сурово,
и народ вспоминал, что в начале начал
человеку дано было вещее слово.
И тогда поднимался за правду свою,
справедливость,
считая за высшее благо.
И хмелела душа упоённо в бою,
словно в бочке медовая светлая брага.
Утекает столетье, что с поля вода,
но в стране нашей нравы
по-прежнему люты.
В наши злые, как жёлтые шершни,
года
чтят не слово,
а звон иностранной валюты.
Всем затравленным,
нищим нынче горше вдвойне,
словно в горле раствор
неразмешанной соли.
Кто видал справедливость
в нашей славной стране?
А в ответ только ветер
из дикого поля.
Только ветер, ломающий ветви берёз,
только ветер,
вздымающий облако пыли,
что врывается в душу,
как вечный вопрос,
что с Россией своей
мы опять сотворили?
Александр КОВАЛЁВ
* * *
Пережить бы критический возраст,
оказаться на том рубеже,
где – больней, отвратительней подлость,
но обиды терпимей уже.
Где не в спешке,
не вдруг,
не на ощупь
и не под шепоток со спины
с каждым днём и яснее,
и проще
пониманье добра и вины.
Где по-прежнему нет и в помине
ни удач,
ни житья без гроша...
Но смиренней, чем прежде,
гордыня,
но просторней, чем прежде,
душа.
ФИЗИКИ ДА ЛИРИКИ
И не то чтоб карман с прорехами,
и не то чтобы сучья жизнь –
просто физики тихо отъехали,
просто лирики дружно спились.
А без физиков да без лириков,
хоть деревню, хоть город спроси,
всё равно, что на дно без пузыриков –
скучновато у нас на Руси.
Вот сейчас загулять бы в беспечности –
хоть поминки, хоть праздник души...
Да в любезном моём Отечестве
вместо лириков – торгаши.
Я У БОГА УБОГИМ НЕ БЫЛ
А я у Бога убогим не был,
хотя и первым нечасто был
не от того, что не жаждал неба,
а просто землю сильней любил.
И я у мира просил не мирры,
не монументов до самых звёзд,
а просто жизни под небом мирным –
чуть-чуть удачи, поменьше слёз.
Просил немного себе в награду –
тепла в морозы, прохлады в зной,
и пониманья у тех, кто рядом,
и тех, кто – обочь и не со мной.
Не «лести и не хвалы надменной
в собраньях чопорных при дворе» –
просил любви я у всей Вселенной
и у былинки на пустыре.
И сам любил даже в сумрак стылый
людей, и реки, и города...
И верил в то, что меня любили
и понимали хоть иногда.
И если это, пускай нечасто,
но всё же было в моей судьбе –
нет лучшей доли и выше счастья,
которых можно желать себе.
Я у лампады персты согрею
пока душа и перо не лжёт,
а с монументами я успею,
и небожительство подождёт.
* * *
Сенатская. Манеж. Фонтанка. Невский...
Чей звукоряд полней
очертит вечный круг?
Так в первый раз в весеннем перелеске
синица воздух пробует на звук.
Так щёки холодит
сырой, туманный вечер.
Так ветры солоны
на стыке островов.
И нет других разлук,
и нет желанней встречи,
и света нет светлей,
и первородней слов.
И нет иных примет,
дарованных от века,
лишь стоит повторить,
припомнить голоса:
Ночь, улица, фонарь, аптека...
Бессонница. Гомер. Тугие паруса...
ЗАКЛИНАНИЕ
Когда сорвавшийся болид
сгорит дотла в пыли обочин
и боль ночная отболит
на переломе дня и ночи.
Когда в гранитный парапет
волна устанет биться с лёта
и бледный августовский свет
затеплится у переплёта.
Когда на стыке двух времён
есть полчаса до первой птицы,
я умоляю об одном:
пусть сон сомкнёт твои ресницы.
Пусть хоть на эти полчаса
твой сон не потревожат гулко
ни звук шагов, ни голоса,
ни шелест листьев в переулке.
Пусть хоть на стыке двух времён
тебе, как в юности, приснится
и светлый, и счастливый сон
за целый миг до первой птицы.
Дмитрий ГРИГОРЬЕВ
Из летних стихов
На станции
продают разное:
пирожки жареные,
выпечные,
малосольные огурчики,
яблоки,
печенье, пиво
и газированную воду.
Лишь одна старуха
торгует звоном
пустых банок
и старыми песнями
о победе над фашистами,
сердобольные пассажиры
расплачиваются с ней
мелочью, оставшейся
от пирожков,
огурчиков
и прочей снеди.
Но когда поезд трогается
и дальше едет,
в стуке колёс проступают
звон пустых банок
и хриплая песня
о нашей победе.
* * *
Быстро катится Катунь,
кони ходят по реке,
ну а ты читаешь книгу
на чужом языке,
не написано в ней,
что бормочет вода,
и небесных коней
не загонишь туда.
Эй, Уймонская степь,
мне бы здесь умереть,
да хочу к тебе вернуться,
чтобы песенку спеть,
как один старовер
по утрам топит печь,
Беловодье за горой
ему поручено стеречь,
и ключ-камень от горы
в сердце спрятан у него,
ну а ты читаешь книгу
и не знаешь того,
что в Уймонской степи
мне бы взять умереть,
да хочу к тебе вернуться,
чтобы песенку спеть!
Здесь шаман у берёз
обустроил жильё
и осколками звёзд
заряжает ружьё,
он отправится в путь
к своим страшным богам,
да и мне не заснуть:
бьёт земля по ногам,
тащит в дикую степь,
где по пояс трава,
мне бы песенку спеть –
да забыл все слова.
Евгений КАМИНСКИЙ
* * *
Погрузневший Джордано с раздавленным старостью ртом,
из пророков в паромщики списанный веком вчистую,
живший истиной, жизнь оставлявший всегда на потом,
прогремевший когда-то над миром в венце золотом,
но заочно (и пальцем не тронувший ветвь золотую!),
на работе горевший идеями, как, например,
еретик вдохновенный – на вертеле Средневековья,
что лет триста спустя, на манер одноруких Венер,
вдруг является в мраморе миру… Гонитель химер
нынче небо коптит в позабытой дыре Подмосковья.
Подмосковная дача? Да что вы – сырая изба:
утром за молоком, как за водкой, с тишайшей собачкой…
Год протянет ещё, хоть и всё уже, дело – труба!
Средь российских просторов типичная, в общем, судьба
для негнущихся душ, не живущих кнутом и подачкой.
В частной жизни заштатной молчи и былинки не тронь.
Отстрелялись. Отсель поезда не увозят обратно.
Только ряска забвенья да века гниющего вонь –
для расейских Джордано, осиливших духом огонь
и сгоревших дотла за Россию, на совесть, бесплатно.
* * *
Зубы накрепко сжав, видел, как бронзовела держава,
бредил ширью колючей в шеренге, на цырлы привстав…
И, сказать если честно, на птичье рассчитывал право
лишь посмертно прорваться поверх рубежей и застав.
Только пал Вавилон. И отныне свободный, как птица,
я над миром парил, но не дальше, чем дым от трубы,
потому что от чаши своей не посмел откреститься,
не пошёл на подлог и подделку скрижалей судьбы…
На костях и обломках жиреет лукавое время,
жизнь уходит в песок, и выходят народы в тираж…
И в душе покаянной ношу я державу как бремя,
и держу рубежи омертвевший в безвременье страж.
* * *
Как пророк, поражённый в правах,
под конвоем уйдя с Эвереста,
я нашёл себе место в словах,
в небесах не найдя себе места,
и пропал, как младенец во ржи,
как глухарь под прицелом двустволки,
там, где насмерть стоят падежи
и где суффиксы смотрят, как волки.
Что мой лепет – мой белый билет –
перед волчьею ямой лингвиста,
на которого удержу нет?!
Что я в смысле высокого свиста?!
Весь мой льнущий к пустыне талант –
не ответчик, увы, а попутчик...
Небо синее, я – не атлант,
а с огромными крыльями грузчик.
И слова здесь уже ни при чём.
О, как я горячо отодвину
тень от света пудовым плечом,
притяженья порвав пуповину.
* * *
…И жизнь отворили, как вены. Как плуг отвалил
дымящийся пласт копошеньем наполненной пашни:
картонные лица, заезженных здравиц винил
эпохи конца Вавилонской бессмысленной башни –
вдруг разом исполнились ядом последних времён,
явив летописцу смешенье язы’ков как признак…
И в раже бесовском, проклятьем опять заклеймён,
встаёт миллион. И парит над ним гибели призрак.
В той, пошлой неволе порой позволялась-таки
кому-то туманной свободы невинная шалость…
А тут – миллионам! Молчу. Примыкают штыки…
Похоже, гулять по Фонтанке недолго осталось.
Не перекричать вавилонского сброда. Орда
уже на Дворцовой, бурлит переулок Фонарный…
Когда от свободы охрипнешь совсем, вот тогда
от слов переходишь на сердца язык антикварный.
Коты, проститутки, бомжи, обживая гарлем
в районе Апрашки, беспечны почти, как младенцы,
и, страх потеряв, на такие способны коленца,
что ждёт не дождётся прямых директив Вифлеем.
А что если завтра из всей этой мутной толпы,
из варева этого, годного лишь для отрыжки,
из лютых дворов и подвалов вдруг выйдут столпы
мятежной свободы, творцы ледниковой подвижки?
Откуда такая у толп отмороженных прыть?!
Алмазы души от греха не убрать ли в тряпицу?
и дверь перед носом грядущего века закрыть
и спятить, пока он тебе подбирает убийцу.
* * *
Когда кончался в окнах свет наклонный
и не сдавалось лишь моё одно,
вставал я в перекрестии оконном,
и ночь могла прицелиться в окно.
Я знал, что так себя я обнаружу,
и всё ж не прятал душу за стекло,
но рвал окно – свет уходил наружу,
и тратилось последнее тепло…
Тогда, в холодной космоса утробе,
во тьме таким молился я богам,
что мне слова не в славе, а в ознобе,
теряя стыд, сдавались по слогам.
Но и к словам не зная интереса,
я шёл навстречу грозному тому,
чему на чёрном звёзды лишь завеса
и что, вместив, не вынести уму.
Чтобы оставить комментарий вам необходимо авторизоваться