Отрывок из романа «ИСТОРИЯ КАЗНИ, ИЛИ МЕСТЬ КНЯГИНИ ДОЛГОРУКОЙ»
Генерал Кондопыпенко, возглавлявший разбитые красными казачьи полки, располагал немалыми достоинствами, но самой главной его особенностью являлось умение предстать перед уральскими жителями, которые с давних пор знали его как облупленного, эдакой божьей коровкой, не обидевшей ни единого жителя огромной стороны. Оседлав уральские перевалы, он сформировал полнокровную казачью дивизию и вёл ожесточённые бои по приказу Верховного правителя Колчака, и уж, согласитесь, не причинить вреда никому из живых существ на этом бойком направлении было никак невозможно. Он часами ездил на своей низкорослой грудастой лошадке, думая думу, отдавая приказания, и полагал, между прочим, разумеется не без известного тщеславия, что, возглавь он командование всеми белыми силами, сидеть бы ему уже в столичном граде на обездоленном троне. Когда к нему в расположение прорвался со своими казачками сквозь цепи красных подъесаул Похитайло, он принял его непростительно для своего звания ласково, напоил чаем с мятой, велел вымыться в баньке, внимательно выслушал рассказы того о зверствах красных. В этот момент привели пред его командирские очи одного из казачков, приговорённого к смерти за то, что тот оставил самовольно поле боя, то есть дезертировал. Казачок дрожал, плакал и сквозь слёзы матерился на самого себя за то, что так просто его смогли поймать свои же.
– Из какой будешь станицы? – поинтересовался генерал Кондопыпенко, поглаживая свои казацкие усы и ощущая во всём теле слабое движение крови от сердца к мудрой своей головушке.
– Так то станица будет Коровино, – отвечал сопровождавший осуждённого казак.
– Сподобно, – гмыкнул генерал Кондопыпенко, поглаживая с неслыханной нежностью усы. – Так. Ну, було, було… Отпустите его геть. Но прежде всего всыпьте пять розог. Нет, гарнее десять.
Тут же с дезертира стащили штаны и всыпали ему десять розог вместо положенной смертной казни. Вот и весь принцип воздействия генерала на подчинённых: он заменял смертные казни на более лёгкое наказание и отпускал преступника, который с добросовестностью разносил по всему свету легенду о неслыханной доброте генерала.
– Я не могу двинуть весь корпус с перевалов, подъесаул Похитайло, на взятие станицы Подгорной, стратегически не имеющей острого значения,– объяснялся Кондопыпенко с подъесаулом за чашкой чая. – Не имею права. Князя Долгорукого освободите малыми силами. Эскадроном. Полусотней. Мало?
– Я, господин генерал! – вскочил при сих словах подъесаул Похитайло, показывая истинную свою ретивость генералу и демонстрируя тем самым преданность ему. – Я, ваше превосходительство, прошу сотню! Я так их расколошматю! Освобожу князя! Я их, гадьёв, сучий мой потрох! Чтоб я сдох!
– Не надо колошматить, господин подъесаул, надо их разбивать. Уничтожать и уничтожать. Вы поняли меня?
– Так точно! – отвечал потный от преданности и чая подъесаул, горя одним желанием – как можно быстрее добиться от генерала согласия на выделение ему сотни. – Что надоть? Надо разбивать? Разобъём! Уничтожать? Сничтожим, сучий мой потрох!
– Как же вам надо всего сотню, когда вы говорите, что там до десяти тысяч красных бандитов? – спросил генерал, прошёлся по мягкому ковру к стоявшему на отдельном столике графинчику и плеснул в стаканы – себе и подъесаулу водочки, блеснувшей слезой на солнечном луче. – Что ж получается: один к ста?
– Но, может, меньше того, – сбавил тон подъесаул, прикидывая про себя, в какую сторону клонит генерал.
– А меньше того означает: меньше или больше?
– Може, господин генерал, тысяч пять, но не мене того. Так и шныряют, так и шныряют, гады, по всем углам, по всем дорогам и лесам.
– Выходит, что получается – один к пятидесяти,– задумчиво произнёс генерал, сбавляя пыл подъесаула.
– Так и есть, что получается, ваше превосходительство, господин генерал, – пылил лестью, как говорят, проницательный подъесаул, знавший, чем можно купить начальника.
Этим же вечером, получив согласие генерала Кондопыпенко на выделение для «освобождения» станицы Подгорной и заодно князя Долгорукого сотни казаков, подъесаул выступил в поход. Когда его сотня поспела к станице Подгорной, Дом для приезжих горел. В этот самый момент прогремел выстрел в доме подъесаула, и пал сражённый наповал выстрелом княжны в лицо комиссар Манжола.
Подъесаул выставил на окраинах станицы пулемёты, а сотню разбил надвое – это на случай отступления красных; в центр определил пятьдесят лучших своих рубак, во главе полусотни стал сам как самый главный и, пожалуй, самый заинтересованный из всех, ибо его дом находился в ста шагах от окраины; по левую и правую руку выставил местных казачков из Подгорной, прикинув в уме, как молниеносно провести операцию, и зычно заорал так, что по коже продрало всех и каждого:
– Безбожникив! Сатану! Дьявола! Православные! Вперёд! За нашу веру! За бога! Бей антихристов! Ни пощады! Ни жизни! Ура-а-аа!
Его сильная лошадь встала на дыбы, прыгнула с места в мах и понесла, раззадорившись, чувствуя за собой топот многочисленных копыт. Первым из красных заметил казаков часовой, выставленный у штаба, и выстрелил в воздух. С испугу он бросил винтовку и побежал по улице, крича что было мочи о нападении казаков. Его с лёгкостью необыкновенной зарубил шашкой Похитайло, снёс излюбленным своим приёмом голову. Со всех домов на улицу высыпали красноармейцы, и тут их настигали казаки. Многие бросались, бедные, бежать, влекомые криками командиров, на окраину станицы, чего, собственно, и желал хитрый подъесаул Похитайло, ибо там красноармейцы попадали под плотный пулемётный огонь, безжалостно косивший бегущих в панике людей. Похитайло свой отряд увлёк к Дому для приезжих, который являлся в известной мере центром станицы. Дом ещё горел; недалеко от него в волне тепла, исходившего от чадящих малым огнём обуглившихся брёвен, спали вповалку пьяные красноармейцы. Похитайло приказал своим казакам стрелять по ним, а когда те стали в сумятице как угорелые вскакивать, жалея патроны, безжалостно рубили их шашками. За час дело было кончено. Редко кто уцелел. В плен никого не брали, а поднявших руки вверх и кричавших о сдаче на милость победителей, как то принято было из века в век, не щадили. Один высокий молодой красноармеец, в длинной, не по росту, шинели, недалеко от ниспадавшего пламени догорающего Дома для приезжих, встал на колени и, воздев руки к небу, молил бога о пощаде. Подъехавший к нему на близкое расстояние подъесаул некоторое время смотрел на богомольца с нескрываемым восхищением. У молодого человека в грязной красноармейской шинельке было изумительной красоты точёное лицо и удивительно нежные маленькие ушки. Затем, когда молитва была окончена и словно одухотворённый молодой человек, ещё мальчик, с какой-то блаженной улыбкой во взгляде повернул своё лицо к подъесаулу, тот, ни слова не говоря, молниеносно, с ещё не растаявшей на его лице улыбкой восхищения, взмахнул шашкой и снёс голову стоявшему на коленях. Так было всё проделано стремительно, что у покатившейся по каменистой мостовой головы не успела спорхнуть улыбка с губ.
«Не к добру гнев супротив невинного», – подумали многие подъехавшие казаки, глядя на покатившуюся по мостовой голову молодого человека, на лице которого ещё теплилась слабая улыбка жизни.
Ни князя, ни княгини, ни княжны и её брата в первые минуты никто не мог найти. Лишь войдя в свой дом, подъесаул Похитайло звериным чутьём почувствовал присутствие в нем чужого человека. Он, осторожно крадучись, прошёлся по всем многочисленным своим комнатам и в дальней, холодной, увидел следующую картину: в углу сидела на корточках голая, бьющаяся в истерике княжна с браунингом в руках, которую трясло в жутком ознобе, а рядом, на деревянных нарах, растянулся сластолюбец могучий комиссар Манжола в кожане с залитым кровью лицом и с выскочившими из простреленной головы мозгами. У двери, ничком уткнувшись, лежал красноармеец Филькин, осклабившийся в ещё не набравшей расцвета улыбке, с невысказанными льстивыми словами для комиссара Манжолы. В свете чадящей свечи всё выглядело несколько жутковато.
Похитайло кое-как приодел княжну, рассказал о взятии казаками станицы и о том, что она теперь совсем свободна и может идти к своим родителям, которые наверняка ждут её.
Княжна ещё долгое время не могла прийти в себя. Ей то мерещился отвратительный, гнусный и грязный мужик в кожанке, предлагавший скорую, «собачью» любовь, то она с неслыханно обострённым чувством ужасного кошмара, обрушившегося на её девичью душу, принималась звать в голос брата Михаила. Дарья места себе не находила. Разве могла княжна вообразить себе, что отец её пожелал разделить участь своей жены, и сгорел вместе с ней в Доме для приезжих? В её воображении рисовалась одна картина их гибели страшнее другой, но то, что случилось, превзошло все ожидания. Подъесаул же Похитайло, никогда не считавший женщин, если быть откровенным, за настоящих людей, поразился волнениям этой молодой девки, как он её называл, зная уже о гибели её родителей и боясь растревожить ещё сильнее её сердце, лишь вздыхал с тоскою. Насколько неожиданно и быстро он переходил к жестокости, настолько, как ни странно, ему были свойственны сентиментальность и чувствительность. Он проникся горем княжны, подошёл к ней, стал гладить её по голове и словно маленького ребёночка уговаривать: не плакать. Затем они вместе направились к ещё чадящему дымом Дому для приезжих. И по дороге к нему у Дарьи оборвалось в сердце. Княжна в какую-то секунду прозрения всё поняла и с невыразимым ужасом на перекошенном болью лице опустилась медленно на колени, истово молясь и причитая, затем опустила лицо до самой земли и зарыдала во весь голос. Она поняла всем своим существом, что этот Дом для приезжих враги подожгли с одной и единственной целью – избавиться от её отца. Ей не хотелось после осознания этого жить. Все её представления о жизни как о разумной человеческой организации, о мире, в котором преобладают разум, воля бога, совесть и честь, – всё оказалось перечёркнутым за прошедший день, на всём лежало клеймо смерти и мерзости.
Светлый божий мир опрокинулся, ввергая её молодую и ещё неопытную душу в пучину хаоса, и впервые в жизни она поняла, что лучшего, нежели смерть, ей желать нечего.