«Никакая она не стерва…»

Александр САВЕНКОВ

Родился в 1964 году в Горловке (Донбасс). Получил несколько специальностей: океанолог, шахтер, повар-кок, менеджер, строитель. Работал в Крыму, на Каспии, в Прибалтике, Москве, Донецке. Начинал с авторской песни, стихи стал писать после 30 лет.

Публиковался в журналах, газетах, альманахах. Лауреат Всероссийского литературно-музыкального конкурса «Неизбывный вертоград», посвященного столетию со дня рождения поэта Николая Тряпкина в номинации «Русский мир». Лауреат Всероссийского поэтического конкурса «ВЫСОТА», посвященного подвигу 6-й роты псковских десантников. Лауреат журнала «Берега» – 2020 в разделе «Поэзия».

Член Союза писателей России. В настоящее время живет в родной Горловке.

 







 

Апрельский тезис

 

Сны короче, короче чёлки,

снят с повестки бойкот уродам,

и так ласково блеют волки

в это нежное время года.

К откровениям голых яблонь

липнет зелень, и песней чьей-то

заправляет апрель, как дьявол,

на своих узловатых флейтах.

Разбрелись по газонам нервы,

зябнут пальцы, ключом играя...

Никакая она не стерва –

эта жизнь без конца и края.

Никакая она – не сучья,

круговая ее порука: о сухих не жалеют сучьях

и не входят к любви без стука.

И разлука – не крюк под крышей

и петля на нем – не дорога,

будь хоть черным ты, будь хоть рыжим

хоть бесцветным, но жизнь - не трогай.

От дворовых глухих заборов

знай, бреди себе бездорожьем –

силой немощи, честным вором,

детским плачем в ладони Божьи.

 

 

Сентябрь окраин

 

Уйти до рассвета из спящего дома

на окрик дороги за мачтами сосен,

и в смуту движенья войти, обменяться

прищурами взглядов, грошами молчаний,

и долго смотреть, прислонясь к полумраку,

как он поглощает в сидящих напротив

сидящих внутри в отражениях смутных,

как тень ищет тень, как слипаются веки…

 

Качается город, кончается век их

плодов, перезревших на пестрых прилавках,

рекламные лица, либидо и голод

доводят проспекты до мусорной рвоты,

а в тюлевых рамках мелькают картинки

фамильного быта и норного счастья…

 

Качается город, к ним не достучаться

окно запотело и плачет, как сердце,

скупыми слезами, слезами скупого

сентябрь окраин вещует на птичьем

о скором пришествии бабьего лета…

 

Качается город, в полымя одетый,

и пепел ложится к подножию неба,

и листья, в стекло ударяясь, как титры,

летят в темноту из последнего кадра…

 

 

Кольцевой трамвай

 

Трамвай, ползущий по кольцу

с отдушиной ночлега,

похож на сонную осу,

присыпанную снегом:

торчат из сердца провода

и ржавые скрижали,

и ты не знаешь никогда –

когда оса ужалит.

 

Слегка кружится голова

от непривычных звуков

привычной жизни, звук в словах

безжизнен, словно руки

у пугала – наперекос

движенью, где неловко

упал февраль под сталь колес

больничной остановкой,

 

где переполненный трамвай

наигранно-учтиво

по мертвым колесит словам

прелестной перспективой,

смеясь и пряча черный смех,

как нищий корку хлеба,

как темень в белоснежный мех

глаза живого неба,

 

где сам я двойствен, как дыра

комичного в трагизме,

где страху смерти равен страх

прожить здесь дольше жизни

хотя бы день: любой момент

проигрывая в лицах,

дерзнуть – вчера не умереть

и не ожесточиться.

 

 

Странный печальный мальчик

                             

                                    Светлой памяти матери

 

Странный печальный мальчик

чашку с горячим чаем

к сердцу прижал и плачет,

ближних не замечая.

Тихая соль каплет прямо на цыпки,

маленькому предтече слышно:

на улицах города скрипки

голос вочеловечен.

И, в подтверждение таинства, первым

цветом взошли фиалки

прежде, чем майское солнце, как дервиш,

скрылось в Железной Балке.

Сколько ему?

По глазам – уже тридцать.

Страшно подумать, что, может быть, сорок.

Время крадет наши детские лица,

но нет и не будет вора,

чтобы из сердца – любовь пуповинную...

Две вещи воспринял он, как мужчина:

то, что бывают холодными ночи и длинными,

и то, что сегодня – ее годовщина.

Странный печальный мальчик

чашку с горячим чаем

к сердцу прижал и плачет:

«Чаю воскресения, чаю...»

 

 

Щелкунчик

 

Мне приснилось: я снова – в театре, я – щелкунчик, я снова – герой,

и реальность, деленная на три, стала больше, чем просто игрой.

 

Пахло елкой и кровью на стали, знак подали – из мрака кулис

слуги кукол вносили, они оживали и, сплясав, умирали на «бис».

 

Героиня меня целовала, снег казался высокой травой,

и сливались в одно покрывала – с золотой и багровой канвой.

 

Мне приснилось: уснул в мизансцене, и во сне я: фигляр и пошляк,

а в столе - бубенцы вместо денег, а в шкафу – белый брачный костяк.

 

Добрый сказочник, где же ты, где ты? Сквозь двойную завесу – звезду

протяни, как в антракте конфету грустной девочке в пятом ряду.

 

И красивую выдумал позу, и в улыбке размазал лицо:

из партера мне бросили розу, а с галерки швырнули яйцо.

 

Сон во сне оборвался... На стали запеклась чья-то темная боль,

и саднило предчувствье: в финале не погибнет мышиный король.

 

Скрипки смолкли, альты отсмеялись, вытер влажные губы фагот,

над холеным холодным роялем погасили подсветку для нот,

 

голос арфы чехлили упрямо, и в тиши – перерезала вдоль

чья-то тень оркестровую яму, вся как будто из сыгранных доль,

 

замыкались в молчание флейты. За каретой сомкнулись снега...

И, косясь, рыжеусый форейтор вороного все злее стегал.

 

 

Потустороннее

 

...пел песню ночи времени сверчок

светло и грустно,

на блюдце золотистый паучок

зажженной люстры

успел соткать магический узор

теней и света:

вглядись, смотри, рассматривай в упор,

молчи об этом,

молчи, что стаей галочьей с полей,

как птицы ночи,

за мыслью мысль несется вдоль аллей

живых межстрочий,

что, исчезая с третьим «ку-ка-ре…»

за долю мига,

застынет жизнь, как мошка в янтаре,

в гробнице книги.

 

 

Сохранное

 

Такие дни: темнеет слишком рано

и тень легко становится окном,

как виноград, подернутый туманом, –

в три поцелуя выпитым вином;

 

и бисер слов нанизывают губы

на нить соблазна, и ручным зверьком

глядит на них, идущая на убыль

луна, в зрачках лежащая ничком;

 

к полотнам стен приколот свет бумажный,

и на его обратной стороне

мечты свои рисует эпатажно

себя почти не помнящий Донецк.

 

Храни их, Бог, мечты и силуэты,

как письмена ночей своих, храни,

моя любовь их тающего света

не в силах сохранить в такие дни.

 

 

И отмеряют срок, и оплавят сургуч

 

...И отмеряют срок, и оплавят сургуч,

и пропишется в книгах ясельных:

те, кто в детстве не умирают, живут

словно в долг, одиноко, несчастливо.

 

Снег солили, жгли лето в кострах, с молоком

кровь играла. Хотелось братика.

опускался все ниже и ниже балкон,

и жевала кассеты романтика.

 

На кипучей полоске земли

возле дома, под белой шелковицей

причащались мы тайн, а над нами плелись

паутины, в которые ловятся

 

легкокрылые бабочки дней,

а старуха, вдова-полунищенка,

трудоденную злобу зажав в пятерне,

молодым абрикосам да вишенькам

 

корни ночью рубила, в кровь губы жуя.

Мы ей мстили разбитыми окнами,

мы желали ей смерти. Господь нам судья.

как ее?.. Пантелеевна?.. Прокловна?..

 

Нас вели под арест, в полутемный подъезд

плелся след от обид наших босых,

но и дома хватало обычных чудес

днем, а ночью – занозы вопроса:

 

в материнском тепле дрожь пытаясь унять,

прошептать пересохшими, как при простуде, –

неужели я тоже умру и меня

никогда-никогда не будет?

 

И влажнели ладошки. Смеялась сова.

падал вздох в темноту с размаху,

но любовь находила живые слова,

заговаривая от страха:

 

это просто охотится птица на мышь,

засыпай, вспоминая звезды.

испугаешься позже, когда, мой малыш,

ты однажды проснешься взрослым

 

в старом доме, где окна сбежались на юг,

глядя вслед перелетным пророчествам,

пьют запоем. Печальные песни поют

и слезой умываются дочиста.

 

Где, в содеянном роясь, из тысячи дел

память вытащит факт бесполый:

от подрубленной яблони яблочко съел,

и по сердцу прошла расколом

 

пустота, а за ней и весь дом

стал трещать по ночам все отчетливей,

от подземных пустот защищаясь с трудом,

словно те его, темные, прокляли...

 

...И пропишется в книгах: все окна в дому

будут в окна напротив глядеть, как сквозь ставни,

с мыслью: кто эти люди вокруг и кому

собирают устало созревшие камни?..

 

 

Город-призрак


(Из цикла «Стихи о военной Горловке»)

 

К полудню город вымирает...

пустеют улиц рукава,

голодный пес бежит по краю

разбитых бордов в свой подвал,

и над цветочными рядами,

пугая брошенную тварь,

горящий тур сулит динамик,

глотая полые слова.

И даже сизокрылых стая,

что с рук кормили час тому,

к полудню тоже отлетает,

как души в голубую тьму,

и солнце, медленно склоняясь

за горизонт в кровящих швах,

глядит, как призрак изменяет

своим привычкам и правам.

И с темнотой пустой и страшной,

жару сменившей на часы,

собачий вой, как в рукопашный,

идет движением косым.