Помните солженицынскую Матрену?

Ольга ДАВЫДОВА

Родилась и живет в Иркутске. 

Окончила ИГПУ (Иркутский государственный педагогический университет) по специальности «учитель начальных классов, а также ИГУ (Иркутский государственный университет) по специальности «журналистика».



 

ГДЕ-ТО РАДОСТЬ, ГДЕ-ТО ГОРЕ

(очерк)

 

Помните Матрену Григорьеву из рассказа Солженицына «Матренин двор»? Одинокую женщину лет 60, немудреное имущество которой грязно-белая коза, колченогая кошка да фикусы? У моей соседки козы нет. Ей уже под 80, А зовут ее Мария Васильевна Храмцова. Как и Матрена, она похоронила мужа и живет одна.

Дом Марии Васильевны небольшой – три окошка в ряд, крашен зеленой краской. В палисаднике, загораживая свет, густо разросся куст сирени. Двор старательно выложен кирпичиками. Вдоль забора, во всю длину двора, аккуратно сложены бережно укрытые от дождя листами железа поленницы дров – хватит на долгую зиму. Перешагивая через две ступеньки крыльца, попадаем в сени, дальше – в кухню. Там половину пространства занимает печь, беленая голубой известью – с выкрашенными черным железным кантом, вьюшкой, поддувалом и духовкой, с боками, любовно отделанными светло-синей кафельной плиткой. Тут просится с языка модное словцо: не просто печь, а печь с аксессуарами. Цветной самотканый половик длинной лентой пересекает кухню и теряется в дверном проеме комнаты. Напротив печи, вдоль стены, стол, застеленный клеенкой, каких теперь не делают – на тканевой основе – все еще крепкой, но уже с едва видными крупными когда-то фиолетовыми цветами.

В комнате приветливо распахнуло зеркала трюмо. У стены высокая старинная железная кровать с блестящими металлическими спинками, с облупившейся в некоторых местах голубой краской. Кровать, на которой не просто спят после трудов праведных, а почивают, столь величественно она смотрится: в изголовье две крепко взбитые белоснежные пузатые подушки, одна на другой, прикрыты лёгкой кружевной накидкой. В углу комнаты швейная машинка с откидной полированной крышкой-столешницей, с большим черным колесом и ремнем передачи, с витыми массивными стенками – опорами и широкой педалью-качалкой для ног.

– Мама у меня все шила, – говорит Мария Васильевна. – Пятеро нас у нее было. Всех обшивала. Вот пойдет она, три метра ситца возьмет и платье сошьет. Сошьет и скажет: «На, Мария, тебе новое платье». А перед смертью и говорит: «Мария, ты возьми машинку. А то кто-нибудь другой возьмет». Ну, я взяла ее у мамы. Теперь и шью. И Люба давеча приходила – правнуку пеленки шила. Байковые, мяконькие...

«А раньше какой материал-то был?» – спрашивает. И сама отвечает: «Ситец да сатин. Да крепдешин. Больше никакого материала и не было». И вновь спрашивает: «А щас, ты посмотри, чо творится?» И отвечает сама себе: «Зайдешь в магазин – аж полки трещат».

Несуразно глядит из этой обстановки новенький серебристый телевизор, занявший место старого, сгоревшего. Может быть, по этой причине и он удостаивается хозяйкиного комментария: «Да чо-то телевизиры щас каки-то не таки, как раньше были». Мария Васильевна берет в руки пульт и раздумывает, какую кнопку нажать: «Люба мне показала, как нажимать. Первый канал, второй ли… Сколько тут вот энтих каналов!» Хозяйка вздыхает: «Раньше такую ерунду не показывали».

Очков она не носит. Мария Васильевна хорошо видит и, не напрягаясь, читает бегущую строку. Вслух и вдумчиво: «Выполняю рефераты, контрольные и курсовые по юридическим и экономическим дисциплинам…»

Она недоумевает, отчего торгуют шпаргалками, а я ломаю голову над ее окнами. Вторые рамы уже вставлены. Между стеклами снизу во всю ширину окна лежит желтоватое облако пуха. Мелкие его частицы нежно светятся в лучах солнца.

– Что это? – теряюсь я в догадках.

– Камыш. На болоте, как на «Парус» ехать, насобирала. Насобирала и натеребила. А потом газету скрутила и сверху камыш положила. Совсем мало-мало положила. А он подымается. Солнце, по-видимому, греет – и он подымается. За зиму примерно на столь подымается, – чиркнула отметку на раме чуть выше камышового облака. – А вата-то чо? Вата пачкается. Оглянулась – уже черная…

Уже одна привыкла вести хозяйство Мария Васильевна. Всю мужскую работу выполняет. Зимой – дров и угля к печке занести, воды навозить, снег убрать. Летом – огород вскопать, картошку посадить. Труда хватает.

В магазин, который не близко, в двух остановках от дома, Мария Васильевна ходит пешком. Выйдет за ворота в бордовом пальто, сером пуховом вязаном берете, с кожаной хозяйственной сумкой, стукнет у калитки деревянной задвижкой, накажет соседке, крикнув ей: «Смотри тут!» и, степенно вышагивая, отправится в путь. Высокая и прямая, как сибирская сосна, через минуту она скрывается за поворотом.

Я видела, как Мария Васильевна колет дрова. Березовые чурки, с желтыми свежими спилами, белели берестой, забрызганной черными точками, в большой куче возле дома: сын напилил и привез. Мария Васильевна выкатила со двора чурбан для колки дров – широкий и толстый, установила его близ кучи дров: ставила на него чурку так, чтобы она не упала, и, заранее прикинув, сколько поленьев выйдет, основательно размахнувшись, точным выверенным ударом раскалывала. Поленья разлетались в стороны. Когда их становилось под ногами много, она всаживала топор в чурбан и носила охапки дров во двор, где и укладывала в поленницу – ту, самую, у забора. Немного передохнув, вновь взмахивала топором.

На следующий день пришел внук и переколол все оставшиеся чурбаки.

У Марии Васильевны трое детей. Все получили высшее образование, обзавелись семьями и живут отдельно. О матери не забывают. Приходят, помогают. Есть и правнуки.

Она любит вспоминать «как было раньше». А рассказывает так, что заслушаешься: «Помню, в школе училась, собрали нас на линейку. Учительница и говорит: «Так, ребята, Бога нет. У нас Советская власть. Нужно одевать красные галстуки». Галстуки были сатиновые. Каки с застежкой, а каки так завязывались. Потом обратно: нету Советской власти. Это что же получается? Раньше Бога не было, а теперь есть?

«После войны, помню, карточки на все были. Хлеб, допустим, по карточкам. Придешь в магазин – ты уже там записанный. Отметят. Взвесят. Сахар также. К нам в магазин икру красную привозили, но дорога была: смотрели на ее. Работали тогда по 12 часов кажный день. Отдыхали тока в воскресенье».

– А хлеб- то какой раньше был – вот таки булки! – Она, убеждая меня, развела ладони в стороны на полметра. – Пышный. Ноздристый. Вкусный! Особенно пшеничный хорош был. А щас? Другой раз даже исть не хочется. И булки каки-то малюсеньки.

Она часто повторяет: «Не жизнь, А кара пришла». И сейчас, сидя на высоком табурете, в платочке – домиком, поставила ноги на перекладину, положила руки на колени, смотрит мне в глаза и громко сердито повествует, откуда она это знает: «Не жизнь, а форменная кара. Помню, говорил нам свекор, что с 2003 года жизнь будет другая. Будет конец белого света. Конец русского народа. А в магазинах все-все, говорит, будет лежать. А брать будет не на что и некому. А я говорю: «Как не на что? Мы же работаем, деньги получаем». А он «В то время у вас и работы не будет. Вот».

– А чо? Это не правда, чо ли? То, бывало, у нас в любое учреждение зайдешь - и тебя возьмут кем-нибудь. А щас? Куды ни сунься – всюду пень да колода. Там – нету, там – нету.

«Говорил свекор, что все окна на магазинах будут засечены. Я говорю: «Как это засечены? – «А вот, – говорит, – проволокой, как в тюрьме». Я говорю: «Да ты чо?». А он: «Вот доживете и будете меня вспоминать. А девицы – бесстыжие лица – будут ходить полуголые».

– Ну чо? Сейчас не полуголые ходят? – наступает Мария Васильевна. – Ты посмотри по телевизиру: плавочки вот такие – клином, отцепила – и голая. Ну, к чему это? Вот и идет все к концу света русского народа.

Вздыхает Мария Васильевна:

– Русского-то народу у нас вс- меньше. Рождаются мало, А умирают сколько, посмотри – ое-е! – умирают сколько. Я вот лежала в роддоме три раза. У нас по 10-15 человек в сутки рожали. А щас одного не рождают кажный день. И то – оставят и уходят. Да. Не жизнь, А кара...

На вопрос «А как вам живется?» Мария Васильевна отвечает просто: «А я пенсию получаю. Огород сажу. А если я в казенщине – то жила бы, я бы голодом сидела. Надо за квартиру заплатить. У нас Люба 2600 за квартиру плотит. Вот и мне за квартиру платить надо было бы. А есть чо? Ты пойди, купи. Вот такой котелочек картошки, – согнув ладони полукругом, свела их вместе, – 55 рублей. Картошку щас продают – куль – то вот какой маленький. Раньше кули тряпочные были. Большие. А щас эти... салафановые. И купи. И живи. Не жизнь, А кара пришла».

С картошки переходит на праздники: «Раньше пели песни. И хорошие песни были. Таких гулянок, как щас, не было. Щас придут, посидят, выпьют. Не споют песни. И уходят, так ведь? Ну, а раньше все время песни пели. У меня Сережа играл на гармони. Бывало, выйдем во двор, он играет, А мы поем и пляшем…»

Та гармонь на шкафу под потолком – в черном ящике с металлической застежкой.

– А сейчас кто-нибудь из ваших родственников играет?

– Маринка чо-то начинала...

Сняв футляр, Мария Васильевна щелкнула застежкой. Блестнул перламутром малахитовый корпус гармони. Ярко красные меха не хотели расходиться – давно ее не брали в руки.

– А радость у вас в жизни была? – спрашиваю.

– Ну как? Всяко было. Радость? – и вдруг она меня переспрашивает: «Чо, ты без радости живешь?». И продолжает:

– Где- то радость. А где-то и горе. Всяко бывает. У меня нынче помидоры остались и думаю: куды девать? И вот энтим соседям, – махнула рукой влево, – отдала. Она пришла, значит, и прямо без таза, без всего. Я говорю: «Дак, а ты как их понесешь? В пригоршне? Первый раз, чо ли? Я ей свой таз дала. Только дала – Виталя мой приехал: «Мам, поехали на «Парус». И мы поехали... Она принесла, значит, таз и купюру в таз положила. А у меня Андрей дома был, баню топил. Прихожу, А он говорит: «Тебе соседка отдала таз и бумажку вон…» Ну, я вышла в огород и говорю ей: «Ты зачем мне отдала деньги? Я ж тебе так дала. Вот и радость».

На столе появилась круглая алюминиевая, потемневшая от времени хлебница с нарезанными ломтями черного хлеба, тарелка щей, чугунок пшенной каши и банка деревенской сметаны.

– Ну, давай, бери хлеб- то, – потчует хозяйка. – бери хлебушко. Вот сметанка. Вот ложечка... И, будто бы продолжая эту уменьшительную форму слова, предлагает, нарушая все правила русского языка: «Ложь побольше сметаны».

– Хватит, – отвечаю я.

– Чо хватит-то! – отобрала ложку и, зачерпнув сметаны, отдала, приговаривая: «Ешь, да помалкивай».

А сама не молчит, говорит: «Я без супу не живу. Суп обязательно надо есть. Я всегда на обед суп ем. Ну, ничо?»

– Вкусно.

– Может, киселек будешь, А? (Киселек облепиховый, кисленький, только что занесен из сеней). Соседка моя тоже ведь одна живет. Я в киоску седня пошла за хлебом. Она говорит: «Ты чо делаешь?» А я говорю: «Баню топлю». «Ой, – говорит, – там помыться- то можно?» Я говорю: «Ну, приходи». Она постряпала и мне печенюшек принесла. Я говорю: «Зачем печенюшки-то?». А она говорит: «Надо делиться. Ты же, этаво, воды налила, накипятила».

На столе появляется тарелка с маслятами.

– Да ты возьми, попробовай, – потчует хозяйка. – Вкусно?

– Вкусно, – млею я от удовольствия, а грибы тают во рту.

– Чеснок, укроп. Больше я ничо не ложу.

– А на зиму заготовки делаете?

– А как же. Я все сама. Огурцов нынче четыре банки трехлитровых посолила. Некоторы солят огурцы и помидоры отдельно. А я вместе. Положу в литровую банку два огурчика, остальные – помидорчики. Банок 15. Хватит мне на зиму.

И, будто подводя итог сказанному, вздохнув, проговаривает:

– Так я и живу. Чо надо? Сытая? Сытая. Хожу еще. Другой раз чо-то зло возьмет, а и поругаться не с кем…

   В эту минуту открылась дверь и с полотенцем на голове показалась краснолицая соседка. Тяжело дыша, перешагнула порог.

– Ой, господи, боже мой, – запричитала Мария Васильевна. – Как же ты быстро.

– А чо там долго делать-то? – переводя дыхание, ответила гостья.

– Ну, ничо?

– Ничо. У вас пару много.

– Попарилась?

– Попарилась.

– Чайку, может, попьешь?

– Нет, спасибо, Маша, – проворковала соседка, устраиваясь на предложенном табурете.

А Мария Васильевна говорила:

– Вот я в бане своей вымоюсь и хожу потом дня 3-4, как будто на мне ничо не одето. Как- то легко, хорошо. А к Любе приду, в ванной пополоскаюсь, и назавтра не чувствую, что и мылась-то.

     Должны были привезти уголь. Надо было собрать и сжечь старую траву и листья возле дома – словом, подготовить место. Накинув на голову красный шерстяной платок, завязав его узлом на затылке, Мария Васильевна сняла с вешалки телогрейку. Мы вышли на улицу. Уголь решено было ссыпать у ворот.

В плотно облегающей фигуру телогрейке, из-под которой видна широкая, не сдерживающая шаг юбка – коричневая, из плотной ткани, чуть ниже колен, в полусапожках резиновых кофейного цвета, Мария Васильевна ловко орудовала граблями, собирая листья и траву в кучу. Подожженная с разных сторон, она долго не загоралась. Но вот послышался легкий треск, показались белые слабые струйки дыма. Ещ– мгновение – и сухая трава вспыхнула. В стороне от костра то тут, то там мелькал красный платок. Клубы дыма ветер разносил по всей поляне.

Мы стояли у догорающего костра и граблями шевелили тлеющую в золе траву.

– Ну вот у нас и чисто, – глядя на меня, с улыбкой проговорила Мария Васильевна. От работы волосы выбились у нее из-под платка, А разгоревшийся румянец и повеселевшие глаза молодили лицо.

Вечерело. На светло-синем небе показался серп молодого месяца.

–Холодный нынче октябрь-то будет.

– А как вы узнали?

– Глянь, месяц-то какой народился, одной рукой указывая на небо, а другой бережно прихватив меня чуть выше локтя, рассказывала она. – Если повесишь на него ведро и ведро не упадет – будет месяц тёплый. А если вот так стоит, повернула в воздухе ладонь ребром, – и ведро не повесишь – месяц будет холодный. Дед свекор так у нас говорил. Запомни. В начале месяца и посматривай, какой он будет.

...Это были последние теплые деньки сентября. Мы сидели на бревнышке возле дома Марии Васильевны. Куст сирени в палисаднике еще оставался зеленым, как летом, А черемуха у соседского дома уже торчала прутьями, лишь на верхушке еще оставалось несколько красно-коричневых пожухлых листьев. Воздух был чист и прозрачен, каким он обычно бывает в пригородах Иркутска ранней осенью.

Я попросила Марию Васильевну спеть. Устремив взгляд куда-то вдаль, она затянула:


По диким степям Забайкалья,

Где золото роют в горах,

Бродяга, судьбу проклиная,

Тащился с сумой за плечам.

Идет он густою тайгою,

Где пташки одни лишь поют,

Котел его сбоку тревожит,

Сухарики ложками бьют.

Бродяга Байкал переехал

Навстречу родимая мать...


Звуки песни – старинной, красивой – разливались в воздухе, трогали душу, сжимали сердце. А высокая, сухая трава на поляне колыхалась от ветра, словно водная гладь Байкала.

Мария Васильевна пела тихим, ровным голосом, но такая сила и глубина в нем чувствовались, так полно передавались неизбывная грусть и печаль одинокого бродяги, что перехватывало дыхание. Я поняла, что пела эта женщина, как и работала: с душой – отдаваясь жизни целиком, с вдохновением.

Песня допета, и мы с минуту сидели молча. Я – под впечатлением от услышанного, Мария Васильевна думала о чем-то своем.

– Одна я из стариков на энтой поляне осталась. Все поумирали, А я вот одна осталась. Ой, господи, хоть бы уж скорей глаза закрыть, чтобы уйти.

...Был тот час, когда солнце идет к закату и его лучи, полные ласки, греют землю, словно в последний раз. Тишину изредка нарушал шум проезжавшей мимо машины. С огородов потянуло дымом от костра – где-то жгли траву.