Тихие дачные хроники

Алексей НИЗОВЦЕВ

Родился в 1983 году. Окончил филологический факультет МГУ им. М.В.Ломоносова. Пишет стихи и прозу.

Публиковался в журналах «Наш современник», «Роман журнал XXI век», «Молодая гвардия». Также публиковался в «Литературной газете».

Живет и работает в Москве.

 



 

СОСЕД

У нашего дачного соседа, Егора, были невероятно крупные руки. Когда мы здоровались, моя не самая маленькая ладонь беспомощно тонула в его волосатой загорелой руке. Бывший борец-вольник, мастер спорта, он, посмеиваясь, без плоскогубцев выдергивал гвозди из старых досок или, даже не покраснев от натуги, перетаскивал старый массивный стол, который мы с отцом могли поднять только вдвоем.

Егор любил рассказывать, как в молодости прищучил в переполненном трамвае вора. Ощутил в боковом кармане куртки легкое движение, быстро опустил в него свою руку, почувствовал чужую. Егор не стал возмущаться, звать милицию – на несколько секунд он просто сильно сжал свою «клешню».

Я невольно морщился, слушая концовку этой истории, явственно представляя резкий противный хруст пальцев, превращавшихся в нечто мягкое и липкое, и истошный вопль незадачливого карманника. «Вот, бедняга!» – вырвалось у меня. Егор плавно покачал головой и тихо ответил: «А не надо по чужим карманам шарить». Возразить было нечего.

По утрам он частенько заглядывал на наш участок, усаживался на ступеньки террасы и курил. Сигарета в его руке с пожелтевшими выпуклыми ногтями, похожими на желуди, казалась крошечной, беззащитной. Да и сам он, задумчиво разглядывая золотые слитки полей на противоположном высоком берегу реки, выглядел потерянным, отставшим от стремительно проносившейся мимо него жизни.

Он уже давно пил, и пил крепко.

Егор был пенсионером, нигде не работал. В свой дачный дом он заселялся на майских праздниках и жил там безвылазно до первого, но уже ядреного октябрьского морозца. Коренастый, обросший неопрятной жесткой бородой, с мясистым приплюснутым носом, пережившим не одну драку, к осени он все больше походил на мужичка-лесовичка, органично вписывался в деревенский пейзаж. Его жена работала, приезжала на выходные и все время пропадала на грядках. Младший сын с семьей заглядывал на дачу раза три за сезон, а старший, затерявшись в мутном хищном мире девяностых годов, погиб. Почти все лето Егор был предоставлен сам себе. Казалось, своими ручищами он должен сгрести в охапку этот мир, крепко держать, требуя, как от пойманной золотой рыбки, исполнения любых желаний. Но Егор как-то незаметно отстранился от всего, предпочел затеряться в деревенской глуши.

Его пьянство было тихим, без громких криков, куража и мордобоя. Докончив бутылку, он долго колобродил по застекленной веранде, потом натыкался на унылый выцветший диван и заваливался спать. Удивительно, но я ни разу не видел, чтобы жена и сын хоть как-то срывались на Егора из-за его пагубного пристрастия. Как будто ничего не происходило, они отвечали на вопросы о нем: «Егор прилег отдохнуть» или «Папа немножко приболел». Только раз его жена усталым, извиняющимся голосом попросила нас: «Не одалживайте, пожалуйста, больше Егору денег». Домочадцы печально смирились с его загулами, как смиряются с позднеапрельским залежалым снегом, когда уже нет никаких сил бороться и остается ждать, пока не оплавится он, не растечется по земле звонкими ручейками.

Когда пьяный морок рассеивался, Егор будто молодел, много шутил, развивал бурную деятельность. Занимался огородом, пилил и рубил дрова, помогал соседям. Работал он споро, умело. Иногда даже совершал с женой вылазки в ближайший лесок за грибами. Одно удовольствие было смотреть на него, в сочных красках описывающего свою тихую охоту. В такие минуты он напоминал мне взволнованного ребенка, запинающегося от переполняющих его впечатлений. Казалось, даже морщины разглаживаются на его грубом обветренном лице. Егор показывал мне корзину, полную крепких ярко-рыжих подосиновиков и, чуть сбиваясь, рассказывал:

– Прошли мы, значит, со Светой одни посадки, вторые – ничего нет. Вижу – недалеко от меня осинки молодые густо растут. Думаю: загляну туда. Да. Нырнул и, мать честная, – один красненький стоит, второй, третий!.. Сердечко у меня так и забилось! Я Свету сразу позвал – мы в этих осинках пятнадцать красненьких нашли. Да.

После таких рассказов Егора хотелось бросить все дела и немедленно бежать в лес, подныривать под елочки и осинки в поисках огненных крепышей.

Как-то раз он заглянул к нам, когда я заканчивал возиться со смородиновой наливкой – последняя бутылка водки была вылита мной в трехлитровую банку, заполненную черными крупными ягодами. Егор заметно изменился в лице, увидев, чем я занимаюсь, погрустнел, даже недовольно поджал губы:

– Это ж какой перевод продукта! (он явно имел в виду не ягоды).

Я немного театрально всплеснул руками, закрыл банку крышкой и от греха подальше поставил ее под стол.

– Наливка в темном месте должна храниться, – пояснил я свои действия.

Сосед, чуть насупившись, ничего не ответил, но и не ушел, смотрел на меня колючим взглядом. Молчание затягивалось, нужно было о чем-то говорить.

– А вы чего хотели, Егор? – полюбопытствовал я. Хотя мне была прекрасно понятна цель его визита, такая же прозрачная, как-та жидкость, которую я так варварски, по мнению соседа, перевел на ягоды. Егор тоскливо мялся в дверях кухни, каждые пять секунд скашивая взгляд на пустые водочные бутылки. Просить в долг ему было неудобно, накануне он уже занял у меня двести рублей.

– Книжку пришел взять почитать, – с заметным вызовом, не без наглости, вдруг заявил Егор, – а то дожди зарядили, хоть несколько вечеров скоротаю.

Справедливости ради, он действительно пару раз за дачный сезон брал у нас книги, в основном детективы. Один раз Егор пристыдил сторожей, присыпавших осеннюю хлябь возле собачьей будки песком: «Вы что, «Поднятую целину» не читали? Животное же примерзнет!»

- Всегда пожалуйста! Стеллаж в соседней комнате. Книги на любой вкус: от детективов до поэзии. Есенин, Евтушенко, Высоцкий... – не без ехидства перечислил я.

– Сосед не обратил внимания на мою шпильку, задумчиво потер бороду и уже своим обычным добродушным тоном, бережно выговаривая слова, произнес:

– А я ведь с ним общался.

– С кем?

– С Высоцким.

– Да ну!

Егор подошел к столу, придвинул к себе табуретку, неторопливо сел.

– Да, – он любил начинать разговор с этой частицы, сразу придавая своим словам увесистости и правдивости, – я же долго в таксомоторном парке работал. К нам иногда артисты разные приезжали выступать – наш директор старался, у него жена в творческих кругах вертелась. Вот один раз и Высоцкий пел. Мы с мужиками его, конечно, отблагодарили: два ящика вина и водки выставили. Он свойский такой мужик был: после концерта запросто остался, сидел, выпивал, общался с нами. Да. Я ему даже свои стихи показал, мол, что Вы думаете, годятся к печати?

– Егор, Вы стихи писали? – я удивленно вытаращился на своего собеседника. – И что он Вам ответил?

– Да. Баловался по молодости, – крайне довольный моей реакцией ответил сосед. – Высоцкий просмотрел стихи, вернул и сказал очень вежливо: «Знаете, Егор, лирика – это не ваше!»

Последнюю фразу сосед произнес совершенно серьезно, с невероятной гордостью.

Я даже хрюкнул от такой неожиданной развязки истории. Слегка поколебавшись, открыл холодильник и достал припасенную на всякий пожарный случай чекушку.

– Держите, Егор, за поэзию грех не выпить! – хохотнул я.

– Не то слово! – в тон мне, задорно ответил сосед, пряча чекушку в карман брюк. Его глаза потеплели, наполнились детской благодарностью.

Он вообще был благодарным человеком, готовым в любое время прийти на помощь.

Как-то ночью метрах в семидесяти от нашего участка загорелся дом. Только отстроенный, точно игрушечный, ждущий приезда хозяев. Потом поговаривали, что кинутые на деньги строители-таджики отомстили своему бригадиру из местных мужиков, спалили дом, а потом затерялись в окрестных дачных поселках у своих соплеменников. Полыхнуло то ли в среду, то ли четверг, мы в это время были в Москве. Егор проснулся от жуткого гула и треска, натянул штаны, кое-как спросонья застегнул рубашку и выбежал на улицу. Пламя настырно, зло съедало дом, стоящий через дорогу, так и не успевший наполниться всеми атрибутами уюта, детским смехом. Резвился ветер, забрасывая на наш участок куски горящих стройматериалов, опаленные клочья внутреннего декора. То еще зрелище – дачный апокалипсис. Егор не мешкал: схватил стремянку, приставил к воротам нашего участка и перевалился на другую сторону. Потом я с удовольствием представлял себе эту картину, как, в общем-то, уже пожилой человек, бравым воякой пошел на штурм осажденной крепости, ловко преодолел все препоны и ринулся в бой. Сосед зачерпывал воду из нашего прудика, заливал долетевшие до участка тлеющие и горящие ошметки спаленного дома и складывал их в железную бочку. Все обошлось. Когда на выходных мы приехали, Егор с полчаса описывал ночное происшествие, смаковал детали. Он был страшно доволен – и не собой, самолюбования в его словах не было – а тем, что помог, по-соседски. Все приговаривал: «Если мы – не парни, Москва – не город!»

Той весной, ранней, теплой, кое-где уже нанесшей на полинялый холст земли нежные зеленые мазочки, ничто не предвещало беды. Прибыв на дачу, Егор бодро схватился за лопату, истопил жене баньку, вечером от души покуролесил за первомай, а наутро, ближе к полудню, его разбил инсульт. Будто внутри перегорел какой проводок – лопнула жилка, и вся силища, ясность утекли по неведомым доселе тропкам из враз обмякшего, точно обваренного тела.

Мы всей семьей навестили соседа в местной больнице. Мало что осталось от прежнего Егора. Только глаза на резко постаревшем заострившемся лице, обведенные черными полукружиями, все также задумчиво рассматривали васильковое, будто выстиранное небо. Резануло слух, когда сосед Егора по палате, шестидесятилетний седовласый живчик, отрапортовал ему: «Дед, к тебе пришли!» Егора и по отчеству-то никто никогда не называл, а тут сразу – «дед». Мы привезли ему букетик ландышей. Егор обрадовался, прослезился…

После выписки из больницы его решили оставить на даче, боясь, что в душном городе он скорее зачахнет. Я часто заходил к нему тем летом. Егор немного посвежел, сам приподнимался на кровати и все сетовал тихим, словно истончившимся, голосом на врачей, запретивших ему курить. Иногда, собравшись с силами, он шутливым тоном, но вполне серьезно подбивал внучка Даньку добыть ему курева. Но внук, как огня боявшийся бабушку, только отмахивался в ответ. Устав, Егор отворачивался к окну и сосредоточенно глядел на подрагивающие ветки яблони и дальше – за них, где в пронзительной синеве наполнялись смыслом его тоска и усталость. В такие минуты я, стараясь не шуметь, уходил – мое присутствие было уже лишним.

Когда Егора увозили в Москву, мы попрощались легко, даже весело, мол, по весне увидимся обязательно!

А поздней осенью, смурой и стылой, позвонила Светлана, его жена:

– Вчера Егор умер... Сидел на кухне в кресле, пил чай, представлял, как поедет летом на дачу, как будет во дворе на коляске любоваться цветами, яблоками... А потом – наклонился, упал головой на стол и...

Удивительна дачная жизнь! Как стеклышки в калейдоскопе сменяли друг друг обитатели соседских участков. Многих, захочешь, и не вспомнишь: кто-то продал дачу и уехал, кто-то умер, и ничего не осталось в памяти кроме едва уловимых, расплывающихся образов. А вот Егор стал не просто соседом, а неотъемлемой частью (чего уж там!) нашей дачной жизни, накрепко вошел в нее с утренними намеками на «подношение», совместной распилкой дров, невероятно живыми рассказами из прошлой, как-то легко растраченной жизни.

Мне до сих пор кажется, когда я, позевывая, сбегаю по ступенькам в ароматное дачное утро, что за углом дома на приступках террасы сидит, покуривая, Егор – нахохленный, чуть раздраженный. Щурясь, внимательно разглядывает розоватые легкие облачка над еще хмурым просыпающимся лесом, будто высматривает, примеряет, куда полетит его уставшая, неприкаянная, но такая по-детски светлая душа в поисках покоя.

  

СТОРОЖ

Одним морозным февральским вечером, ближе к полуночи, сторож уловил в глубине дачного поселка приглушенный грохот. Он дохромал до развилки и громко крикнул: «Кто там?», затем несколько раз выстрелил на шум и прижался к забору. Несколько секунд спустя, ощерившись фарами и зверино рыча, мимо него пронеслась темная «девятка». Наутро на истоптанном возле дома снегу вызрели крупные ягоды крови. Примчавшиеся ошалелые хозяева от радости выдали ему триста баксов – грабители только успели выломать дверь. Сторож не раз бахвалился своей удалью, вспоминая и беззастенчиво приукрашивая это происшествие. Оно стало его своеобразной «визитной карточкой».

Сторожа звали Иван Кузьмич, но к нему редко обращались по имени. Для всего поселка он был просто «Сторожем». Он жил в стареньком облезлом вагончике, еще в девяностых поставленном первыми здешними дачниками. В соседних деревнях и товариществах частенько лютовали, пускали «красного петуха», так что людям нужна была иллюзия защищенности. В те расхристанные годы никто всерьез не думал, что невысокий хромой человек сможет защитить их «фазенды» от вооруженных грабителей, но местных забулдыг он гонял исправно.

Сторож любил свое ружье, новехонькое, хромированное – подарок дачника-коммерсанта. Он удало потряхивал им при вечерних обходах на манер бессмертных героев американских боевиков. Но время шло, всполохи разбойных лет угасли, сменившись ленивым тлением, да и сам он стал ощущать себя хозяином этой земли. Он обменял ружье на ящик водки или просто оставил в придорожной канаве, где отсыпался после залихватского трехдневного загула. Сторож не помнил, как было на самом деле. Он вообще мало что помнил.

Поселок рос, весело вбегал на пригорок новыми нелепыми и роскошными домами, устремлялся к небу затейливыми башенками и сверкающими флюгерами. Многие из тех, кто отчаянно рубился на участках с косматыми полчищами бурьяна, пока волшебные загорелые помощники только начинали осваивать направление Душанбе – Москва, уехав раз, в поселок больше не вернулись. Их дети, когда-то бросавшиеся врассыпную от одного голоса сторожа, теперь по-барски подкатывали к своим домам на изящных стальных красавицах, здороваясь с ним брезгливым взглядом или просто не замечая.

На загорелом лице сторожа, покрытом жесткой седой щетиной, выделялся тонкий вытянутый нос. Вместе с маленькими карими глазками он придавал ему удивительное сходство с ежом. Как-то раз, согнувшись, он нес в свой вагончик мешок яблок. Дачные детишки подбежали к нему, загалдели: «Ой, дядя, как ты на ежика похож! Угости нас яблочками!» Сторож, насупившись, замедлился, отмахнулся от детей как от надоедливых насекомых и побрел дальше, что-то бурча себе под нос. Вылитый фыркающий еж! У самых дверей скинув мешок на землю, вдруг, окрикнул ребятню, махнул рукой, мол, налетайте!

С каждым годом он все больше походил на сломленное мшистое дерево, обрастал чешуей равнодушия и беспамятства. Его пытались заменить, нанимали молодых и здоровых мужиков. Но они также пили, а когда с деревьев опадала листва, растворялись навсегда в тягучей осенней хмари. Кто-то окончательно спивался, а кто-то уезжал в город в поисках лучшей доли. Поселок равнодушно смотрел на эту бесконечную смену караула.

Дома утеплялись, скидывали старую кожу, облачаясь в пластиковую, разноцветную. Провели газопровод, и все большей людей здесь оставались зимовать. Услуги сторожа стали не нужны. И только жители домов возле вагончика, тех, первых, словно по старой памяти продолжали каждый месяц платить ему за свое спокойствие.

Сторож любил слушать доверительный шепот ручья. Рядом с ручьем был магазин, где он покупал себе водку и консервы. Иногда, пошатываясь, он стоял на ветхом мостике, вцепившись в перила, и тупо смотрел на рваный бег воды. Вечно молодая, задорная, громкая, она отражала его пьяную немощь, потерянность. Хотелось прыгнуть вниз, напитаться живым, отрезвляющим соком, но не было сил даже сделать шаг. Его окрикивали:

– Кузьмич, опять нарезался? Холодно ж, дома бухай. За рекой один такой насмерть замерз.

Он оборачивался, громко цыкая, и глупо, виновато улыбался.

– Ладно, оклемаешься, заходи. Налью, как обещал.

Сторож никогда не отказывался от подношений, но в долг не брал. На водку ему хватало.

Когда-то он жил в городе, и теплые женские руки, пахнущие свежевыпеченным хлебом, обнимали его, рассказывая о любви. Черствый, изношенный, он отмокал в этой нежности после смены. Теперь он ездил в город раз в месяц. За пенсией его возил Дельшот, таджик, давно проросший в этих местах. У сторожа не было проблем с таджиками. Он уже давно не претендовал на их заработки: косить траву и рыть землю было для него слишком тяжелым испытанием, да он и считал себя выше этого. В присутствии хозяев он любил едко комментировать их работу на участках, гогоча и издеваясь над криво прибитыми досками и не там вырытыми ямами. Таджики же презрительно кивали в его сторону, когда он измызганный и бессильный валялся у ограды и храпел. Но пустыми беспросветными вечерами они были друг для друга единственными собеседниками.

– Хороший ты мужик, Кузьмич, только бухаешь много, – говорил Дельшот, – занялся бы чем.

– ‎Что ты мне тут антимонии разводишь?! (это было его любимое выражение) Я – сторож! По-твоему, я за копейки лопатой махать должен? Хватит, отпахал свое. А и захочу, вы уже под каждым кустом роете. Еще зарежете, черти!

– ‎Мы деньги зарабатываем, вкалываем с утра до ночи. Кто, кроме нас, тут будет что-то делать? Ты не хочешь, деревенские не хотят.

– ‎Ты меня жизни не учи! – озлоблялся сторож, выпитое неотвратимо настигало его. – Расползлись по всей стране как тараканы. Когда-нибудь терпение у нас закончится. И тогда...

Недокуренная сигарета отлетала в сторону, сторож, как припадочный, бился в кашле, словно делился с мозолистым кулаком, что ждет «тогда» приезжего Дельшота и его собратьев.

Дельшот качал головой, цокал и отходил в сторону.

– ‎Ишь, какой обидчивый, – сипло дыша, сторож примирительно хлопал таджика по плечу. – Пойдем лучше прогуляемся до реки, посмотрим, что да как.

Одиночество стирало всю неприязнь.

Как-то раз сторож приютил у себя двух приехавших на заработки племянников Дельшота – лачуга таджика и так была переполнена родственниками. Сторож хотел научить их пить водку, наливал полные стаканы, но они только испуганно мотали головами. Зато в изучении ругательств великого и могучего таджики основательно продвинулись. Их матерок звучал настолько уморительно, что сторож заходился в густом кашляющем смехе. Таджики, не понимая, смеялись в ответ. Им было хорошо вместе.

С конца ноября сторож нетерпеливо ждал наступления зимы, без конца смотрел на низкое, точно провисшее небо, выцеживавшее из себя последние осенние капли. Наконец, поселок зарывался с головой в пуховое одеяло, испуганно вглядываясь горящими окнами в завывающий снежный морок. Сторож любил этого морозного зверя, высасывавшего свет из сжавшихся нахохленных дней. Зимняя тьма скрывала его, хмельного, раздраженного, от суетливого, вечно что-то требующего мира, ни к чему не обязывала. Но он упрямо обходил участки, хотя этого от него давно никто не требовал. Сбивался с дорожки и тонул в снегу, нелепо загребая руками. Проходившие мимо подростки смеялись и снимали его на телефоны. В такие моменты сторож жалел, что у него больше нет ружья. Наглотавшись снега, недобитым насекомым он доползал до своего вагончика. Щели в мутных, загаженных мухами окнах не давали раскаленной буржуйке выесть внутри весь воздух. Сторож садился за стол, лениво ковырял гнутой дрожащей вилкой в темно-розовых водянистых консервах, скалился, цыкал и пил. Жадно, словно водка была единственным, что еще поддерживало в нем жизнь. До продавленной, поросшей мелким хламом кровати он не добирался.

Сторож часто видел причудливые сны. В них было то-то очень близкое, родное, но он никак не мог ухватить, вынести за рамки сна это впечатление.

Навязчивая, липкая как слизень жара наползла на город. Привычный рваный ритм людей, машин оплавился, растекся апатией по обездвиженным улицам. На детской площадке перед двухэтажным домом лениво ползали тени едва качающихся ветвей. Было безлюдно. Только в песочнице мальчуган в клетчатой панамке усердно заливал из красного ведерка аккуратные куличики. Затем смешно приподымался, как зайчик, напряженно всматриваясь вдаль. Его нахмуренное, чуть обиженное личико разглаживала умильная улыбка, и он выпрыгивал на дорогу, залитую солнцем. Ему навстречу, держась за руки, шли двое. Рослый улыбчивый мужчина в широком коричневом костюме и хрупкая женщина в пестром платьице, июньским цветущим лугом лившемся по ее телу. Мальчишечка бежал к ним со всех ног, не замечая, как во все стороны расплескивается вода из его игрушечного ведерка.

Мужчина заразительно смеялся, сажал паренька себе на плечи, а женщина умиленно вскрикивала: «Мой смелый великан, скоро ты дотянешься до облаков!»

И солнышко было все ближе, еще чуть-чуть и он сорвет его, бережно положит в красное ведерко и отнесет домой. А потом, когда женщина почему-то спрячет в красивые тонкие ладони свое лицо, он достанет этот жаркий янтарный шар, укутанный в нежные облачка, и ткнется сопливым носом в ее руки: «Мама, возьми солнышко, только не плачь...»

Сторож проснулся, оставляя на щеках влажные грязные разводы, и этот миг словно заменил ему жизнь, все то, что он так легко исковеркал. На несколько секунд он снова был любим и любил, был готов впустить в себя весь этот разрисованный чувствами мир как тот умилительный мальчуган в смешной панамке. Но это ощущение было слишком живым, огромным для его иссохшейся души – оно мгновенно исчезло, буднично оставив после себя все нарастающую муть и горечь. Сторож сделал несколько натужных глотков из початой перед сном бутылки, набросил на плечи засаленный китайский пуховик и, поеживаясь от злого рассветного мороза, вышел на утренний обход. Ничего более важного в жизни у него уже не было.