Дороги, которые нас выбирают…
(Рассказ вежливого человека)
Ночь, «фирменный» поезд Москва-Севастополь, «Таврия». Впереди дорога в Севастополь, встреча с другом юности. Он пригласил на праздник в честь «семилетия» воссоединения Крыма с Россией. И вот я уже в пути.
Радостны и тревожны эти дороги. Живу предстоящей встречей с морем, с друзьями. «С флотскими». С вежливыми и долгожданными людьми, товарищами офицерами. Ждёт Севастополь. Ждёт и вокзал, и бухта. Доты, Херсонес, Балаклава… К другу-сослуживцу к Александру Орлову. Родная гавань. И теперь никто и ничто не в силах помешать моей мечте сбыться. Никакая «пандемия», никакие обстоятельства. Я увижу службу. И моих друзей-служивых. Все они теперь выросли в уважении и званиях: кто кап-раз, кто кап-два, кто кап-три.
Едва настигла полночь, покинул Златоглавую. Курский вокзал мягко тронул и ушёл, словно сам собой. Волшебно-нежно, как во сне. Он ушёл назад и вправо, вместе со всеми его огнями, с ослепительно-яркими афишами. Просторный и огромный, как Дом Советов – он отпустил меня «на волю судеб» вполне миролюбиво. И даже равнодушно. Знаменитый этот вокзал, с его людьми, провожающими и пассажирами, с его охраной и обслугой, с его кафе и суетливым волнующем непокоем, - и дорожной сумятицей. Суетой и напряжением – в прошлом. И постоянно обновляемые табло и направления на стендах с пляшущими буквами и номерами, – самыми причудливыми, неожиданными зигзагами, похожими на игру таинственных «знаков» в рассказе о пляшущих человечках Конан Дойла. С той чистотой надраенных полов, которая по сей день непривычна… И эта глянцевая блистательная чистота с непривычки - даже тревожит сердце советского покроя человека. Как на флоте тревожили «генеральные» уборки перед выходом в море, перед смотром, парадом или автономным уходом подлодки.
Стекла и зеркала вокзала. Запахи кофе, мыла, бутербродов и ещё чего-то ароматического, остро-искусственного, неестественно аппетитного, созданного вызывать неестественный аппетит. Иллюзию еды в царских палатах, – запахи характерные теперь для любой европейской столицы, прижились теперь и в Москве.
Раздвижные (на расстоянии) двери на входах и выходах, светодиоды – внимательней и угодливей любого швейцара: они впускают и выпускают так предупредительно. Со вниманием, которое не снилось и слугам падишаха. Словно ожившие, невидимыми чарами из сказок… Проходя удивлялся. Гордился, внимал.
Требовательная забота контролёров и охранников ненавязчива. Полиция, Росгвардия. Везде и нигде. Привычны незримым присутствием и инфернальны одновременно «отсутствием». Присутствие их в нашей жизни и судьбе – сродни присутствию самого Создателя. Но вот двинул поезд вперёд, и вся суета отстала. Теперь ночь, полная огней, беспокойного покоя, забытых волнений. Недосказанности и предвкушения радости будущих встреч в Севастополе.
«Офицерское» двухместном купе, и я один. Бесшумно катит коляска, двигаясь по проходу. Девушка предлагает воду, шоколад, издания-журналы, газеты. Кроссворды, глянец и комиксы. И эта полутьма, состоящая из голубого, жёлтых и красных - огней, вспышками и мгновенными тенями переездов, один-в-один, словно отзеркаленных полустанков, от которых не утомляются привычно глаза, нервы постаревшего моряка, давно и прочно осевшего в Подмосковье – а радуются: эта гамма соцветий в полумраке кажется теперь даже целительной и благотворной.
Предлагают и кроссворды, и яркие, и дорогие журналы. И игрушки, и бог весть что ещё, и наушники, чтобы смотреть фильмы в поездке, по пути: на пьезу-экране. Любой, не мешая ближнему своему, занят... Нахожу и выбираю «Литературную газету». Покупаю…
И теперь вот одинокое моё купе с подругой-газетой – словно дар Божий. Замечаю чаще: с возрастом одиночество не в тягость. Не томит и не печалит. Даже напротив, радует. Кто-то скажет: обычное дело. Скажет: год от года, понятнее эта закономерность. Сужается круг общения. Блекнут желания. Интересы - проще и понятнее. Понятнее жизнь. Это тот возраст, о котором мудро сказано поэтом: «Загадать бы какое желание, да не знаю чего пожелать…».
Рачитель наш и Создатель – Господь словно готовит одиночеством этим, сужением внутреннего пространства вокруг нас этой потребностью в одиночестве, возрастными недугами и разочарованиями – к встрече с Ним в мире горнем. Он готовит нас к самому главному, к воссоединению. С кем? С тем – Кто всё, и Который Cам – всё.
Этой потребностью одиночества, разрыву наперечёт - круга знакомых. Возгонкой одинокого духа к высшим сферам. Тренировкой в перенесении без ропота скорбей и собственных заблуждений - тайна… Тоже осязаемо даёт почувствовать Свою Любовь к людям, к нам. Одно дело – отрываться от пира, порфир даже здоровья, не только достатка. И совсем другое – от книг и раздумий… Нищеты и болезней, старости. Всех готовит Он, в равной независимости от достатка, от таланта (или бесталанности): к переосмыслению жизни. К отчёту. И когда понимаешь, кажется, даже и осязаешь это – и тогда такая отрада уединиться. Вспомнить, переоценить, обдумать многое. И «жизни мышья беготня» - не кажется тогда пустяковой. А железная дорога, дальнее путешествие, - едва ли лучшее, что можно изобрести для такой переоценки ценностей. Вот, как и теперь, ночью в одиноком купе. Тогда воспринимаешь и саму дальнюю дорогу, само путешествие, всё прожитое – не иначе, как дар. Как награду. Потому что и «вежливые люди», офицеры – прежде всего – люди. Они не кричат о любви к родине на каждом перекрёстке, но без родины не мыслят жизни.
И конечно, так и так задумано свыше. И свет этого светильника – предназначен сопрягать моё одинокое и мысли мои в купе - со всем составом мощным и скорым составом поезда «Таврия», с общей целью бытия среди людей, до самого прибытия нашего на место, в город - герой. Всех пассажиров. Сопрягать – и нацеленностью освещения, и думами, и настойчивой назойливостью внутреннего «местного освещения», - как сказал бы электрик нашей сторожевой подлодки.
Так вот всякий «пустяк» - не пустяк вовсе для служивого человека, а некий промысел. И знаешь уже наверняка, что нет в мире, и никогда не было полного одиночества. Нет разделения людей. И сколько не стремись к уединению. Есть только стремление, нет разделённости. Как не старайся. О том же говорит и Церковь Божья. Тело Христово: и Церковь состоит из нас, из людей. И исихасты на Афоне - святой горе, даже они, живя намеренно и видимо - порознь в кельях и в полном молчании – и они не разделены. И они не вне мира. А - напротив даже, связаны и прикованы к миру и к людям - через молитву, объединённую, общую или самодвижную. Они именно привязаны. Привязаны молитвой. И к этому миру. И к людям, и молятся о мире и людях. Они трепетно внемлют гласу Неба. И даже на карулях – на непостижимых и недопустимых высотах одиноких келий – там они никогда не одиноки. Даже на вершинах гор, далёкого и высокого Афона – они просят и молят о прощении и мира, и людей. Горят и пылают они – как лампады. Свет этому миру… Как вот эта немеркнущая лампочка в купе и в цепи общего освещения… Хоть сама эта лампа единственна в своём роде и «местного значения».
Нет одиночества в мире. Все-все связаны. Навечно, навсегда. И в этой жизни, и в пакибытии. По ту и по эту стороны. И жизнью, и смертью. И здесь живя, и уходя «туда», - связаны все и вся, и, быть может, ещё крепче, чем здесь. И воспоминаниями, и книгами, и молитвами, и фотографиями – этими вспышками памяти. Хорошими рукописями и книгами, - «которые не горят», как известно, и которые остаются после нас. И всё-таки с нами. Навечно, навсегда. И так ли уж прав вечный одинокий скиталец и великий писатель, И.А. Бунин, сказавший так многозначительно и принципиально:
«Молчат гробницы, мумии и кости, -
Лишь слову жизнь дана:
Из древней тьмы на мировом
Погосте
Звучат лишь письмена…»
Да полно, так ли? И есть? А мысль? А молитва? Они не остаются? Им не дана ли жизнь вечная? Впрочем, и мысль – воплощается тоже через слово. И здесь - Слово. И главный упрёк современников западнику И.С. Тургеневу, упрёк славянофилов – был в том, что «он даже и мыслил по-французски»… Во всём Слово вечное и бесконечное. Как Судь-ба (суд Божий). И здесь, и в вечности – во всём свободный наш выбор… Свобода. И вот покорный и благодарный этой такой свободе, - я выбрал встретить семилетие возвращения Крыма в гавань России. Выбрал именно этот поступок всей доверенной мне свободой, именно - встречу с другом. Тоже вежливым и достойным офицером флота. Впрочем, с чего бы это так: бойко овладела мной философия? Важно уметь и улыбнулся над собой, над своими раздумьями… Самоирония – дорогого стоит
Цепь проводов. Свет, флот. И сеть железных дорог. И обо всей «нервной системе» - проводов и информации, мешанине хаоса и благ - «цивилизации». О храме. О внутренней храмине и «храмине» внешней… О проводах, проводниках и механизме глобализации, - так смешно напомнила-рассказала маленькая синяя лампочка в белой коробочке под потолком.
И тотчас углубился в чтение старейшей и обаятельно-интереснейшей газеты, которая рассказывает сегодня не только о литературе, но о многом другом в культурной жизни страны. И даже о самом содержании этой жизни. Но свет всё-таки слабоват. Верно, не усну и сегодня. И мысли-мысли в предвкушении дороги, встреч. С дорогими флотскими. А главное – с другом-товарищем, которого не видел столько лет! Не усну от обещанной, и теперь уже наверняка, - встречи с Белым городом. С белоснежным городом юности… Городом, тем что «…с огоньками на виду». «До свиданья Белый город с огоньками на виду…», - эта песня Л. Ошанина, - она всё-таки не о Севере она, не о речке-Бирюсе, - она именно о городе на Чёрном море. Единственном в своём роде и мистически дорогом. Городе, раскинувшемся на высоких холмах. С платанами и кипарисами, с ореховыми высокими (взглянешь – и бескозырка долой) «маньчжурскими» древами допотопными, и белыми по весне гроздьями вверх – как свечки в канделябре, цветущими гроздьями-каштанами. Город юности, молодости, свежести. Город любви, дружбы и службы… Город, где с любой точки – видишь море всегда полной чашей вне всякого горизонта. Чёрное ли оно. Или в разное время суток и времени года, - и в зависимости от настроения и от преломлений света: и бирюзовое, и синее, и зелёное… Или красное. С памятником Нахимову на главной площади - генералу и величественному на высоком пьедестале строителю Тотлебену у Панорамы… И с шестым редутом – графа Льва Толстого. С пушкой, из которой, возможно, стрелял он сам, оплетённой плетнём вымазанном красной глиной. С уложенным жердями основанием. Вот и вся «броня» того времени. Кстати, и «фашист» - от этой нашей «фашины». Тесно сплетённые прутья…
И сейчас, как тогда, в Севастопольскую страду военную – его пору, его, Толстого Льва, двадцатичетырехлетнего унтер-офицера - героический редут высился над самой крутизной. И в этом, слепленным, в «ласточкино гнездо» глиной, вооружённом лишь пушкой, укрепленным «фашиной»: ветками, вывалянными в глине – он, унтерофицер, и, что бы не говорили о нём, а гениальный писатель и герой, воевал отчаянно, героически. Он подавал, стрелял и заряжал картечью эту круглую чугунную болванку-пушку под непрерывным огнём противника. Против ядер из многих пушек флагмана неприятеля. Понимать, что могло случиться с ним на этой высотке, а вместе с тем – и с мировой литературой, - диковато.
С Панорамой, кораблями и бухтой, увидев которую, да ещё и с явной угрозой для жизни по воинскому распорядку, - невозможно стало для Льва Толстого не описать увиденное. Севастополь заставил, даже «принудил» молодого унтер-офицера - стать писателем. (Севастопольские рассказы его с первых страниц поражают правдой т болью истерзанных на фронте бойцов. Против эгоистически-светлых страниц его «Детства» и «Юности» - он вырос внезапно писатель вполне сложившимся мастером. Автор «Севастопольских рассказов» вернётся в Москву другим человеком. Его «Дневники» поражают изменением интересов и мышления послевоенной его жизни). Война, где рядом жизнь и смерть – «сделали его». И героем, и философом. И верилось мне самому, тогда, матросу-курсанту, когда взбирался туда, вверх на язоновские редуты, к четвёртому бастиону, в «увольнениях на берег», - что отдал Лев Толстой две заслуженных именно им самые дорогие награды: орден «Святой Анны 4-й степени»... Не медали, нет, а – орден «За храбрость». Нищему увечному воину-калеке, чтобы орден кормил его и всю его семью, не дал умереть фронтовику с голоду. И это был второй его, заслуженный им за личную храбрость, орден…
Как странно: ностальгия настигает нас не только тогда, когда мы на чужбине…Ностальгия по молодости, по дружбе-службе и первой любви к несравненной девушке. «Возлюбленной нами, как никакая другая возлюблена не будет».
Город-крепость. В истории великих людей, жизни и борьбы. Их воинские кампаниями непревзойдённого героизма, и таких же, но теперь не только 18 века, а и 19-го, и веков 20-го… С морем и рынками, где всегда свежее, душистое Кубанское и Краснодарское. Виноград Агдам и Аркадия. Знаменитый аквариум. Порт - с катерами и кораблями, сторожевыми и караульными, - со всем этим хаосом мачт, хаосом звуков и запахов, которые, если быть честным до конца, – так и не удалось передать во всей подлинности, ни Бабелю, ни Катаеву, ни Паустовскому, ни даже Малышкину. Да, ностальгия! «И болит, и долит», - как говорят в народе…
И оживляет меня дыхание - надежды. И невольно думается: могла ли состояться такая встреча, (да и вообще, чем был и как существовал бы не только Черноморский, а и Балтийский, Тихоокеанский флота). Если бы не железная дорога.
Спасительная эта связь магистральная, корневой симбиоз, армии страны и - железных рельс-струн. Глубинный, физический, мистический, даже метафизический симбиоз. И вот – благодаря железным дорогам – мы живы. Выходы по рельсам к нашим морям. И флот наш – грозен именно, и в первую очередь, - железной дорогой. Сообщением, повторяю, самым надёжным. Железные дороги сплели и питают: и вокзалы, а значит и порты портовых городов, и флот. Одно звено стальное, другое - чугунное… Золотое!
У окна. Непроглядная ночь. Славно вспоминать былое. Говорят, что к старому не возвращаются. Часто-часто слышал я и слышу такую сентенцию, и она принимается людьми бесспорно, априори. Заведомо будто бы известно, что будешь разочарован. Но так ли на деле? Да – полно!
Сколько раз в жизни, и не только моей, а и любого, - эта сентенция не подтверждалась. Эта «неопровержимая» и трагическая, казалось бы, «догадка» - не приводила к разочарованию. А напротив – освежала. Радовала. И она – не для меня, эта «догадка», уж точно. Точно - не для меня. Вот по этой причине я и возвращаюсь «в прежние места». И возвращаюсь, не смотря ни на что, То - памятью к дорогому мне Чёрному морю, то - к друзьям, то – к той единственной, что дорога и поныне…
Прежде, в то время, когда во «владу Украины» - затесался первый рябой узурпатор, «умывальников начальник», и всех денежных потоков командир и властитель…Как это случалось давно… Да случалось ли такое и прежде, как опустилась любимая и щедрая Украина до этого обрюзгшего узурпатора и всей всей «доли в Украине»? Его сменил через два иных – вот уже и молодой «Укр». «Слуга народа», - и как же трудно стало попасть к моим вежливым друзьям. Даже и невозможно. Единственно, что научилась создавать «нинька -Украина» за последние двадцать лет - это препоны той самой дружбе и сотрудничеству, за которые, вроде бы, так ратовали сами. Тому братству и единству, что было проверено временем, войнами препонами, которые теперь и не перескажешь все. И с внешним врагом. Уже ли предел? И – положен предел… кем? А воин Богдан Хмельницкий на коне с палицей-булавой, что стоит на площади Софийской, памятником-напоминанием, как просились в Россию… А «ридна Мать-Победа» на правом берегу «Днипро», как быть с этим, как жить с этим грузом неблагодарности? А Илья Муромец, захороненный в дальних пещерах святой и родной каждому верующему Киевской Лавры? Или вынести и святых из вечных их келий? Разорить пещеры дальние и ближние? Немыслимо.
…А в окнах вагона мелькают постройки, дома. Как ловко, бойко и слаженно работают механизмы переключения направлений путей переезда у семафоров: не дорога – полёт! Дисциплина, чистота и ответственность – сравнима, именно, только с флотом. Когда дежурный офицер осматривает корабль на предмет чистоты и порядка, перед походом в автономное плавание, или перед смотром - парадом, он, сам в ослепительно белом кителе, с чистым платочком в руке, осматривает в первую очередь – что? Гальюн и камбуз. Он проводит платком в самых неожиданных и видимых местах. Пушки и торпедные отсеки – блистают, это ясно… А вот гальюн и камбуз?.. И этого посещения камбуза достаточно для общего понимания ответственности – и корабельных, и экипажа. Белый платочек остаётся белым, даже побывав в самых неожиданных для дневального местах подлодки, корабля. Благодарность или взбучка – всё зависит именно от этого ослепительно белого платочка.
И на флоте, и на железной дороге одинаково необходимы: и трезвость, и вежливость, и выдержка и чистота. И смелость, конечно, в принятии решений. И тоже – роднит и флот, и железную дорогу.
…И, кажется, теперь древнейшим, архаичным, несбыточным - именно то, и такое воззрение на службу путейцев, которые более полувека назад отразил в поэме-балладе поэт Кочеткова А.С. В «Балладе о прокуренном вагоне». В семидесятые – это стихотворение знал едва ли не каждый студент… теперь оно не то что - не актуально, а кажется надуманным, вымышленным. Так изменился мир. Мне возразят: это образ, фигура смысла. И будут неправы. Как же там сказано? А вот: «…Когда состав на скользком склоне… С любимыми не расставайтесь…». Немыслимо представить себе такое событие в наше время. Так надёжно, уверенно и верно развита служба путейцев, сама механика путей сообщения, ответственность.
Смотрю в окно, вперёд и вдаль, на хоровод огней. Ближние - бегут быстрее, дальние фонари, и высотки-дома Подмосковья – гораздо медленнее, и создаётся иллюзия кружения всего видимого мира возле моего окна. Весь мир вращается теперь вокруг моей «Таврии». Смотрю и думаю, что никакое крушение и никакой «страшный скрежет», и не «изогнёт страшным креном» - теперь наши стрелы-поезда. Нет и нет. Никак не возможно. Да что там, немыслимо – с недавних пор даже и просто название: «прокуренный вагон», баллада. Интернет через «вайфай», пьезу-экранные телевизоры, горячий чай с бергамотом - возможны, а крен «страшный»… Ну, никак, никак не вписывается сюда. Не помню крушений пассажирских составов в России, – слава Богу, с давних времён - многие годы, десятилетия. Хоть сам отдал фельдслужбе и железной дороге долгие шестнадцать лет. А ведь было и иное. Было так, что и сам государь Александр Третий надорвался, удерживая крышу вагона над своей семьёй… Самолёты – да, бывает, к сожалению. А когда были аварии на поездах? И не только милостью Божией, но и усилиями, трудами путейцев.
Поезд на полном ходу, торопится… То – чуть медленнее, как бы расслабляется, то разгоняется и вытягивается в струну, в чугунно-золотое звено. Мысленным взором вижу пробегающие по рельсам огни светофоров с их магическим переключением, мягким живым жужжанием, щелчком- защёлкиванием и самодвижным цепким зажимом – с автоматическим выбором направления и выбором расстояния. Не нужно как прежде крутить, да перекидывать стрелу с пудовой гирей на ней. Перекидывать, в тайне пугаясь и сомневаясь в правильности сделанной работы, её последствиях. «Стрелочники» не могут быть виноваты вечно. Теперь это понятно вполне.
Вижу как бы сверху, и состав, и себя в нём. Знаю, что и почтовые вагоны для отправки по стране почты, фельдъегерских отправлений, журналов и газет когда-то самой читающей страны мира – изобретение именно российское, столь давнее, что теперь никто и не вспомнит, чьё и когда. И спальные вагоны – тоже. По величине сначала России, а потом и СССР – тоже русская смекалка сочинила. А как иначе. Москва – Владивосток – на поезде пассажирском – семь суток пути. На почтовом – десять-двенадцать… Поезд летит, рассекая мартовскую стужу и встречный ветер с мелкими каплями воздушной пыли, накрапывает дождь. Мокрый снег летит не переставая. Представляю, как мешает он машинистам, как налипает на стекло обзора, так что и система обновления видимости едва-едва успевает справляться со стихией. Стучат колёса. И сердце тревожит смутное и трогательное воспоминание: давно пережитая там, в Севастополе. И первая любовь на действительной службе. И какое тревожное, и запоздалое, и заповедное ожидание. То ли сожаление - о давнем и страстно дорогом. О – так страстно желанной встрече… С ней. Так трудно прятать надежду от себя самого … Ах, каперанг, мой друг и товарищ капер-раз! Не найдёшь ли ты её, не привезёшь ли её на перрон, первую мою любовь. Пожелает ли она встречи.
И сами собой возникли, возобновились в памяти строки те, что посвятил в молодости ей. Эти стихотворения публиковали в газете воинской «Красная Звезда» и «Чернофлотец». Были тогда такие газеты, для офицеров и воинов, и для срочников-призывников, и контрактников. С немалыми тиражами… Воспитание офицеров и срочников, политработа – была на самом высоком уровне. Вот одно из них:
«Помню ты с вокзала
Ночью прибежала,
Проводить меня в далёкий путь.
Скрипнули колёса,
Поезд наш понёсся,
Ты шепнуть успела: «Не забудь!»
О тебе, родная,
Часто вспоминаю.
Часто в автономке я грущу…
Ветры, волны, штормы
Не всегда покорны,
Бурны, не приветливы моря.
Но мы не робеем,
Штормы одолеем,
И на рейде бросим якоря…»
… Жизнь, кажется порой беспощадной. Но и Александр Орлов, друг дорогой, которого не видел столько лет, – встреча с ним – она-то вполне реальна Она состоится не взирая ни на какие повороты компаса и падение барометров. Помню, как он шутил. «Моряк боцману: «Барометр упал» - Боцман: «До какого значения?» - Матрос: «До минимального. Разбился»…
Помню, как он подначивал, когда я избрал «несимметричную» моряку стезю писателя, литератора, решил оставить флот:
-Брось ты эти стихи и вообще, писанину. Несерьёзное дело! Служить – так служить. Делом, самой сутью жизни. А что такое «писать»? Эфемерность какая-то…
-Почему же «эфемерность», а вот Виктор Конецкий, Валентин Пикуль, а Николай Рубцов, а Василий Шукшин – служили на флоте. Они на флоте и начали писать… И остались. Навсегда, ни на день, ни на два, - они остались навсегда. Большими писателями…
-Э-э, брат,- отвечал он, - Они были последними из эфемерид. - Впрочем, вполне резонно, отсекал Саша. – Тогда другие времена были.
-А - теперь?
-А - теперь – другие. Инстаграм да Твиттер, Фейсбук, контакт, и чего только нет. И больше ничего. Даже и само слово «культура» наводит теперь на размышления… Культура чего? Беспредметно… Что, собственно, такое эта самая «культура» сегодня, можешь ты мне ответить? Где они теперь, даже и те именитые, которых ты назвал. Их читают теперь? Докладом. Конкретно. По-флотски.
- «Состояние» нашей культура и раньше тревожило, и раздражало, Саша. Во все времена. И не одного тебя. Помнишь Геббельса: «Когда я слышу слово «культура», моя рука невольно тянется к Браунингу».
- Геббельс не наш герой. Но теперь «культура», - та, которая осталась, по крайней мере, на обломках после развала СССР – не вызывает эмоций. Никаких. А театры. Эти «центры». Центрами чего они стали? Уж точно не культуры. Рассказал анекдот, как-то старый адмирал такое изредка принимал делегацию из Африки. Эфиопы-гости приехали к нам в Россию, опять взаймы просить? Приехали, требуют: «Помогите нам деньгами, мы желаем создать у себя в Эфиопии… Министерство морского Флота!». Им: - «Как, опять «помогите»?! Да вам уже пять раз было дадено, а всё не в прок. И давали, и шесть раз долги списывали. Седьмой раз хотите занять и списать? И что, каков же на сей раз предлог? Ведь у вас же даже и моря-то нет. Пустыня! Какое Министерство? Какого флота?». Это адмирал-то… – «Э-э», - Цокают языками эфиопы, - «…а вот у вас же есть Министерство культуры!» Вот и разберись теперь, анекдот это или правда. А? Похоже, правда?
Семь лет тому – вернулся наш Севастополь в гавань России. В гавани стоял со времён Екатерины Великой, изгнавшей османов. Сколько крови и боли, цветения и наград, героики и поэзии вместил и объединил этот город… Матрос Кошка, Даша Севастопольская… А 18-й год страшен… Розалия Залкинд, Бела Кун. Трагедия белого движения. Ужас и боль, гражданской войны. «Солнце мёртвых» Ивана Шмелёва…Максимилиан Волошин, скрывавший от расстрелов и пыток, смертоносных барж в открытое море… Потопления на этих баржах – людей незнакомого происхождения, - от солдата, до генерала. Оборона Севастополя и битва за Крым: октябрь 41-го – июль 42-й… Бомбёжки самые яростные, беспощадные. И – герои обороны Керчи. Большие и малые Аджимушкайкские каменоломни. Партизанство беспримерные подвиги… Оборона железных дорог, за сохранение которых… (вокзалов, мостов, тоннелей – заплачено десятками, сотнями, тысячами людских, жизней). Бомбёжки с «мессеров» и «фоке-вульфов»
…И грянул 91-й…Крым без боя сдан другому государству. Кем? Уж не роботом ли в человечьем обличье? «Механистически»? Вряд ли. Или сознательно, предательски, по сговору? И тут всё ясно любому, даже не образованному: да, сдан, причём даже без всякого упоминания о нём, о Крыме. Без всякого сопротивления, без спора. А (с 2016-го года, «украми» таможни) - принудительно возвращают русских офицеров. И просто семьи, которые не могут доказать родственных связей с теми, к кому прибыли на Украину. И это при том, что с 14-го года Севастополь стал Российским по общему голосованию жителей Крыма. Возвращают с позорным отказом - и офицеров, да и не только офицеров, репортёров, актёров, журналистов, - а и всех огульно, кто показался «подозрительным». «Украм». Вернули тогда и нас, и меня, Джанкоя. Просто потому что небыло прямого пути до Крыма. Сотни – и своих, и чужих. Просто не пропустили, и всё. А какая обида! Какой позор: возвраты с вокзалов, с аэропортов, даже и аккредитованных на телеканалах операторов. Как люто, в какой обиде возвращали тогда, и нас из Харькова, с таможни, с Джанкоя. С аэропортов - «не солоно хлебавши», - а как горело лицо, каким стыдом жгло сердце! Вот тогда-то и вспомнился мне он, бедняга, Г. Ф. Шпаликов. Режиссер, актёр, поэт и писатель. С его, как тогда казалось, неоспоримой правдой: «никогда не возвращайся» Киевское Суворовское окончил он военное училище… Вспомнились эти горькие безотрадное стихотворные строки. «Никогда, никогда, никогда…» - стучало тогда. Меня вернули.
…Возвращаясь тогда, в 2016-м в Москву, «принудительно-добровольно», никак не мог отделаться от неистребимой, неизбывной правды его, Шпаликова, строк. Так бывало и прежде, сколько раз в жизни. В испепеленную душу врывались аккорды реквиема Моцарта, или вот – простые, как снег, или – как облака «катрены» Шпаликова. В рифме, в словесной исповеди, в неотразимой и беспощадности, неумолимые. Правдивые, как казалось тогда, как сама жизнь...
Мелодика стихотворения нарастала от блокпоста. Вернее, так: от «укро-поста» - к Москве… И всё трагичнее от «их» таможни. Входила во всей полноте и рифме, и мытарила душу. Стучала дроздом весенним в висках. Сводило судорогой обиды желваки щёк. И некуда скрыться было, никуда не деться было от позора, не отстать от него, даже во сне. Даже с годами… Пять лет с того дня. Так бывает, войдёт вдруг какая-то музыка в сердце, в память, в плоть, и жалит беспощадно. Или стихотворение. И припомнится тогда, и долбит, и мучает. Безотвязно. Неотвратимым «соцреализмом»… Как в давнем ироничном рассказе Твэна…
Так и не встретились мы тогда, в тот год, с сослуживцем моим Александром Орловым. Он ждал меня тогда в Белом городе. Оккупированном.
…А ведь тогда уже готовили перед самым 14-м годом - Крым под американские «миссии» с подотделами ЦРУ и оборудованием на палубах наших-украинских крейсеров под их «томагавкамии»-ракетами, несущими смерть и разрушение. И определили окончательно, где восседать станут, в каком из домов Севастополя ценные кадры ЦРУ.
И стихи «киевлянина» по месту выучки военной - суворовца Г. Шпаликова – словно обожгли, настигали и беспощадно преследовали. Пристали, выстроились строфы в ритме уходящего поезда, под стук колёс. И жгли, давили, мучали нас до самой Москвы:
«По несчастью, или к счастью
Истина проста:
Никогда не возвращайся
В прежние места
Даже если пепелище
Выглядит вполне,
Не найти того, что ищешь,
Ни тебе, ни мне.
Путешествие в обратно
Я бы запретил
И прошу тебя, как брата,
Душу не мути.
А не то рвану по следу
Кто меня вернёт?
И на валенках уеду
В сорок пятый год.
В сорок пятом угадаю
Там, где – боже мой,
Будет мама молодая
И отец живой».
«Уехать на валенках» в прошлое. И эта поездка – попытка убедиться, себя убедить, конечно, что не всегда они правы, и поэты-режиссёры. Даже и если они и талантливы, - и они, как никто, обязаны знать жизнь.
Раненая гордость? Нет, объективно… А ведь заключи тогда третий президент Украины договор аренды Севастополя под дешёвый газ, нефть, ещё года четыре, - пролонгируй Янукович «договор аренды» - соглашение по Севастополю, - то «так-таки» осталась бы Россия без флота Черноморского. Доржавели бы и все старые посудины вдоль береговой черты. И пришлось бы – затопить их на рейде, близ берегов, как парусники в Крымскую компанию… Но тогда – уже был ответ готов явно назревший и оправданный голосованием севастопольцев. Голосование решило судьбу. Так, и что же, простые люди, «электорат» - разве не герои? И так бывает. Они сделали своё дело, дело государственной важности, которому, по сути, нет цены. Герои? Да, конечно. Но и железную дорогу не забывайте, господа, не скидывайте со счетов в этой победе без выстрелов одержанной... Железная дорога и в голосовании, так же, как и прежде в передислокации – спасала. Тугим узлом связала родину, все окраины России.
…Проводница – угостила чаем. Чай ароматный, с бергамотом – он, точно влил сил, освежил кровь. Захотелось выйти, пройтись-прогуляться по коридору, выйти на платформу, на снег, озябнуть… - такое волнение от собственных раздумий: «Настоящее творчество», - подумал о себе с усмешкой, - настоящее творчество – внезапно. Оно – от волнения, от неравнодушия. И от сердца исходит. Творчество – оно бывает только «по причине души», и никак иначе. «В прах – и прогорит, - и станет понятнее, ляжет золой и увядшее прошлое…» - откуда это. Приходит и уходит, - вот тогда и запишется стихами, или прозой простая поездка в Крым…
…В проходе вагона - крупный и губастый рязанец спешит загрузиться, потом в обратную сторону от купе через тамбур - покурить. Жажда его - похватать наскоро лёгкими дым – и забавна, и одновременно понятна. И объяснима. Объяснимо и его нетерпение общения.
Вышел и я во след за ним, по перрону прогуляться. Вдаль и в близь – провода. По перрону пусто и темно. Снег летит хлопьями на свет фонарей, похожий на белых бабочек-капустниц, - и точно бабочки-хлопья не на свет летят, а вылетают, оживая, из самих фонарей, из бело-голубого света. Снег то выносит, то возносит, «перемешивает» ветром. Фонари оплыли сосульками. Капает…
Мокрый, словно жиром натёртый перрон. Свет фонарей в смоляных чёрных лужах золотист. Время стоянки незаметно и медленно. Медленней растущей травы. Медленнее и беззвучнее летящего снега.
-Масочки, перчаточки надеваем, не забываем, - проводница трудится с усилием вытирает поручни, выравнивает фартук со ступенями вагона.
…А мой визави - мокр от пота, этот крупный рязанец, с мокыми косицами волос сосульками от пота – так греют в вагонах. Так спешил он. Рад и доволен. Он, как выяснилось, тоже устремился в Севастополь, на посадку, на парад в честь воссоединения. И «пандемия» не помеха. Шея его так толста, что ложится на грудь студенисто, тестом. Когда он смеётся, - так она крупна - что студнем колышется. А на шее сзади – калачи складок. Он чем-то напоминает гусака старой породы. Или гоголевского Шпоньку. Каждая складка шеи его – влажна от пота. Но глаза искрятся задором, оптимизмом. Затянувшись от вейпа, он, уважения ради, только вверх пускает всё это обилие дыма, сизо-серого. Мимо меня, а - вверх, к звёздам. Бережёт собеседника. Славный малый.
- Что за станция, - спрашиваю у него.
-Рязань Вторая, - ответил он поспешно, с милой готовностью услужливо отвечает он, и вмиг снова впивается в вейп, точно кто-то пытался отнять у него эту кассетную электрическую сигару-игрушку, ароматическую до тошноты.
Я взглянул на айфон. Четыре без четверти. Самый мёртвый час. Пассажиров не много, не сезон. А в купейном - и вовсе…
-…В Севастополь! – подтвердил он охотно. – На праздник воссоединения, а вы?
- Да! На праздник воссоединения торжества и истины, - отвечаю, по возможности, торжественно не буднично. Волнения, конечно, не скрыть.
И отвернувшись, смаргивая набежавшую слезу, он взял себя в руки, и ответил неожиданно:
-Мы счастливцы. Когда я ждал сдачи «Пытливого» в СКР 868 в марте 14-го по мне стреляли дважды. И оба раза мимо. А Вы?
-Да-да… Счастливцы…, - прокричал я ему сквозь ветер и стук-грохот наливного состава по соседнему пути. Тронулся, наконец, и наш.
-Конечно, конечно счастливцы, - с забавной готовностью выжившего везунчика - подтвердил рязанец-крепыш. И с неожиданной для его богатырского тела ловкостью и сноровкой, продефилировал взад и вперёд, и вскочил в вагон.
«Это, скорее всего, мичман, - подумалось мне. Славный малый. Сейчас что-нибудь да расскажет. За жисть».
И не ошибся.
-Так и не нашли? Того, кто стрелял с «Пытливого»?
-Какое там… Вы же помните эту неразбериху… Одно название: «сопротивление». Тянули кто куда. «Тяни-Толкай». А как длинно название: «Сева-сто-поль». Что это название в переводе? Вы назовёте подобное, по красоте и долготе звучания, припомните, хоть что-нибудь? – начал он издалека.
-Вла-ди-во-сток… - сказал я с улыбкой. (И этот влюблён в Севастополь. Однодумец). – Севастополь – объясняю ему: - от «Август». Августейший. Означает титул. Город славы. Так переводили, в СССР, по крайней мере.
Он не согласился засмеялся.
-Ещё скажите: Благовещенск, нет, не то, совсем не то… Ещё скажите: Благовещенск или Биробиджан… А знаете, анекдот на эту тему. Матрос-герой севастополец. Попадает в госпиталь по ранению, матрос-то. Осматривает его хирург. И вдруг: «Милейший, да вы не то чтобы очень тяжело, но ведь вы ранены. Да-с… Придётся того, укоротить. Достоинство. Не переживайте. Вы женаты?» - «Женат, доктор» - «А много я теряю в смысле достоинства?» - «Да как же я вам скажу, милейший, линейкой что ли померить?» - «А у меня там татуировка. Доктор, читайте… что там написано?» - «Написано-то… То ли «Оля», то ли «Поля…» - «Доктор, дорогой! Доктор… а до ранения там было написано так: «Привет из Севастополя»!
Нет, он положительно забавный, этот мичман. Он не просто весомый, он - крупный человек. В него стреляли, а он жив и шутит… Курит и подвижен удивительно при его-то богатырской комплекции.
-Я к тому, что вот и у нас получился «Привет из Севастополя!» Расстоянием километров этак с двадцать? А? Стоила овчинка выделки?
-Тут, брат, не овчинка. Тут глобус на карте стоял… - Стоила! – отвечаю…
И отвернувшись, смаргивая набежавшую слезу, подтверждает:
-Стоял. И ещё как стоял!
-Поедем по вновь выстроенному мосту через Керчь. Послезавтра. – Продолжает он. - Это тоже, некоторым образом, можно определить, так же как достоинство. Как в анекдоте, и тоже - не вне операций. С прибором. Не зря же я Вам тот анекдот рассказал. Даже здесь – не в пример, ещё длиннее получилось. С прибором-то «ночного видения». Не находите? Самый длинный и мощный в Европе мост! Настоящий «привет»! Без всяких условностей.
И он беззвучно, сотрясаясь всем грузным телом своим, смеётся он, потряхивая животом.
Славный малый. Добряк, и очень доволен собой, и не без оснований. Невозможно сдержаться, невозможно не улыбнуться, глядя на него, настоящий актёр. Он доволен своими шутками, прирождённый конферансье… Полнокровный. Обаятельный. Веселил, думаю, весь кубрик, когда служил. Душа компании.
Проводница торопит, он хватает и подсаживает её и помогает ей. Стоянка «Рязань-2» позади. А у меня появляется товарищ, единомышленник. «покупайте друзей богатством неправедным» - как точно и созвучно сказано в Евангелии.
Да-да, впереди мост… А - а мост! (Как у Толстого в «Казаках»: «А – горы…»). Я не назвал бы мост иначе: Левиафан. И смысл тот же. Это не мост, а библейское чудо. Очень наслышан. Ловлю себя на мысли, как жду встречи с ним, с каким нетерпением. И именно с ним, с мостом-сооружением. С нетерпением. И, да простят меня строители и концессионеры-патриоты, - с любопытством, в предвкушении великого чуда. Удивления. Восхищения. Радостного восторга - так часто не хватает в жизни! Скорей бы, скорей бы спасительный мост, самый длинный и мощный мост в Европе. Конечно, бессонная охрана, и сторожевые катера бороздят под ним день и ночь, и это понятно. Шесть уровней охраны.
…И опять дорога, дорога. Мягко летит, потряхивает, несёт нас, и качает с торжественной скоростью поезд. Летит как мысль, как судьба.
…Подумать только: тридцать лет прошло с того дня, когда я получил бескозырку в баталерке флотского экипажа. Новую, как сказали бы моряки: «новейшую». Потом, после присяги, с чувством радости, гордости – нацепил ленточку с золотой надписью «Черноморский флот».
За три года действительной службы получал и вторую, и третью. Тоже новые, с иголочки. Но та, первая моя бескозырка – как первая любовь к девушке: до сих пор дорога мне. Я захватил её и теперь с собой в дорогу. Я не то что не могу расстаться с ней, нет, но я хотел бы явиться в ней перед каперангом Сашей, «пред Сашины очи», - на парад именно в ней. Знаю: как это порадует его. Увидеть парад и Севастополь - в бескозырке – дело личное моряка, пусть и бывшего, сопричастного моменту. И необходимо, и дорого. Ощущение силы, гордости за нас, за флотских, - я испытывал всегда. И когда был молод и горяч - на службе. И в часы одиночества и раздумий «о судьбах моей родины». В просторечье моряков это выражается «сакраментальной шуткой-паролём»: «Всё пропьём, но флот не опозорим!»
«Всё пропьём. Ухарское. Гусарское. Или от гардемаринов… Как особенно люто, беспощадно – ранил на все эти годы разрыв с Крымом. Фантомная боль ампутации. Ампутация в той или другой стороне России: переговоры с Японией об островах Итутруп, Шикотан, - и странно: только возникли подозрения, одни разговоры – а уж как больны они для любого обывателя. А - Амурские острова для Китая? Постыдное и позорное Беловежье… Как случилось, что о Крыме, Севастополе – предательски не упомянули при разделе и «раздаче суверенитетов»? И всё же «нет тайного, что не стало бы явным», - по слову того же Евангелия… И ведь подлинник «подписантов» - так и не найден до сих пор. В архиве - только копия. Подлинник – документ Беловежья, - был отправлен в Америку, как отчёт «на заказ» «оттуда». И как ударила в сердце моряков эта нелегкая, нелепая весть: Крым негласно и бесповоротно отошёл Украине. Дезавуировать документ? Забыть роковое число: 08.12.91г.?
…Да, да бескозырка. Помню тот день. Достал её из потаённого места своей Московской квартиры – эту заветную бескозырку, первую в жизни своей, и с зоркостью бывшего рулевого-сигнальщика осматривал звёздочку, тулью, ленточку. И опять думы, думы… 17.03.91 г. Всероссийский референдум – голосование. Границы родины сдвинулись, съёжились, как сказочная шагреневая кожа в романе великого француза.
Мыслимо ли. Землю Духовного значения,- для всех, даже и с Херсонесом даже и не вспомнили о Беловежье. Офицеры армии, флота, страны победившей в самой страшной и Великой войне - были принуждены выходить в увольнение, или в город - в гражданской одежде: такую ненависть удалось заронить в народе - «перестройщикам» - «огоньковцам». «Прорабам перестройки» - как они сами себя называли. Посеяли же такую ненависть в народе. Министр обороны тех давних лет – «штапирка», штатский - принимал парад Победы 9 мая - в гражданском костюме. «Шпак» - говорили с укором служивые. Царь, Александр Николаевич - повторял не однажды: «У России только два союзника, её армия и её флот!» - и есть, и стало притчей во языцех. Бесспорный афоризм. Я бы добавил в эту триаду союзников и - железную дорогу. Чугунное, а на деле - «Золотое звено» - не раз спасавшее, сковавшее безграничные просторы России звеньями нерасторжимыми. Но что вспоминать те странные, страшные годы морока и позора - до самого двухтысячного «миллениума». Пройдены они. Превозмогли ли мы и эти годы?
У поэта Николая Зиновьева есть… Читаю его строфы, поэта-современника:
«Была великая война,
В ней, потеряв родного деда,
Я говорю, смотря кругом:
Нужна ещё одна победа.
Чей гнев, я знаю, вызываю
И с той, и с этой стороны,
Но не к войне я призываю,
А - ко спасению страны»
В самую точу.
Но человеку, верующему, - не позволительно, не годится впадать в уныние. Ведь и само собой разумеется, понятно: что бы не злоумышляли, на что бы не рассчитывали, как бы не применялись наши «партнёры», как бы не промышляли о путях и судьбах России, – всё-таки главным лицом здесь был и всегда остаётся – «наш русский Бог» (по слову А.С. Пушкина). А Он в любой момент может повернуть вспять их промысла. В секунду, во мгновение любые замыслы и «наработки» мудрецов времени сего, - так повернёт, как угодно только Ему.
«А бескозырка»… Первая. Тогда, в то трудное «перестроечное с ускорением» время, нас везли в товарняках, с печками-буржуйками по углам. Вагоны – и те были со следами страданий. Иные – прострелены и пробиты. Откуда они были угнаны, эти вагоны. Из Карабаха, или из Грузии? Закопченные дочерна, они, явно - из горячих точек. Остро пахли гудроном и порохом. И горько чувствовался, жёг и томил запах горького солдатского пота, спирта и табака - от сверстников моих - призывников. Как сказано точно у героя-фронтовика В.Т. Станцева: «В небе огонь, и в горле огонь…», - вот то же, именно, ощущение увозили из дома и мы.
И всю дорогу из углов вагонов дымили эти буржуйки, они не грели, а тлели, и всё пространство вагона пронизано было сквозняками. Несло сажей и гарью. Тепло выдувало на ходу, особенно с нижних нар. И гулял-бродил ветер, да раздувал-гонял дым из латанных-перелатанных рукавов дымоходов… В наши чумазые лица, в потолок, - плескало гарью, дым - столбом. Хоть топор вешай. Тут же над проходом сплошь уставленным кухонными бачками, каким-то военным скарбом, коробками с сухпайком, вёдром для отхожих дел, - и слабо и тоскливо теплились фитили в фонарях. Оплывали толстые стеариновые свечи. И худого плацкарта не нашлось для призывников. «Дети чужие, не наши» - посчитали умные чиновничьи головы. Три дня по южной осени, доедет молодёжь и в товарняках. Но служить России и тогда – было для нас счастьем. Большинство из нас были родом из деревень, из интернатов, и до армии, (теперь в это уже и не верится), - не ели досыта. Картошка и хлеб, остальное всё – по талонам. Сельмаг пуст. Даже мыло и стиральный порошок не купишь без талонов, просто за деньги. У иных из призыва - и педикулёз находили на призывном… Но мы - внуки героев-победителей, не замечали, старались не замечать трудностей. «Стойко переносить все тяготы и лишения воинской службы. Не щадить своей крови и самой жизни…», - сказано было тогда в Дисциплинарном уставе Вооружённых Сил СССР. Учили наизусть, как положено, не только по долгу службы, а и по собственному, конечно, желанию. Присяга, помню слова до сих пор: «Если по злому умыслу я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся». Жаль, что слова эти святые касались (да и касаются воинов, и не внемлют им ни чиновники, ни генеральные секретари). А почему бы и им не выучить этот устав, не подписаться под ним во славу и в честь Крыма.
…Помню: нас, призывников сопровождали моряки, прошедшие огни и воды. Иные – ходили и на Кубу времён Карибского кризиса. Иные, из «покупателей» и сопровождающих офицеров Черноморского флота, – застали взрыв Линейного корабля «Новороссийск» в 55-м. Этот бывший итальянский линкор. Имя дали ему итальянцы, «макаронники» - в честь Юлия Цезаря «Джулио Цезаре». А экспроприировали у них после войны наши, как трофей. Был он взорван на рейде. Именно диверсантами, как они утверждали. Погибло 829 человек. На корабле-линкоре не успели даже «уйти за угол», стояли на рейде. На нём присутствовали многие флотские и аварийные партии с других кораблей. Он затонул со всем вооружением. С артиллерией, зенитной, палубной, даже и с минно-торпедным вооружением. И до сих пор в порту Севастополя бронзовая памятная доска с живыми всегда цветами под ней – напоминает, рассказывает о том горестном событии.
Моряки, и сопровождавшие нас, военнослужащие из матросов, - «покупатели» (как говорили тогда в военкомате на сленге тех лет), - не скрывали: да, это была диверсия. Вовсе не внутренний взрыв, как утверждали СМИ. И эта диверсия устроена была в стране СССР - мощной и уважаемой. В стране победившей фашиста, и уже в 55-м. Так что глобальная диверсии августа 91-го? Тут уж, несомненно, - подобие трагедии итальянского линкора. Только «размах» иной. Великой геополитической катастрофой назвал случившееся в 91-м и президент России.
…Так везли нас сквозь Украину. Проезжал я этой дорогой и потом, не однажды. Поражали «последствия самостийности». И замирало сердчишко, глядя на истерзанную землю. Разрушенные строения, пепелища деревень. От города Харькова – то же, что и - через Донбасс. Голодные ребятишки, испытанные бомбёжкой - они рано повзрослели. Рылись в прахе расстрелянных и разваленных взрывами домов. Вместе со взрослыми строились наново, бились за счастье, безжалостно покореженное войной, нищетой. Всё это было, кажется, совсем недавно. И мы сами были под стать этим людям. Полуголодные, в серых телогрейках, рваных куртках, прорезанных и прожжённых. Многие из призыва – из интернатовских, из деревенских. В отцовских портах, пиджаках в сапогах, разбитых вдрызг, в отцовских берцах.
Многие из нас – были безотцовщина, «оторви и брось». «Перестройка» отнимала отцов, матерей, братьев и сестёр: кто спился, кто бросил семью… И, мы сами, на деле, остались добытчиками. Молоды, но серьёзны, неугомонны, нетерпеливы, горласты были мы. И готовы на всё. Не терпелось получить бескозырки, стать настоящими моряками, «морскими волками». Дорога тогда, о ту пору – казалась прямой, тело легким, а ночи – светлыми.
…Поезд «Тамань», рассекая тьму, стучал на стыках рельс, и сердце трогало какое-то смутное тревожное ожидание. Не заметил, как вновь провалился в сладкое небытие сна. Проснулся оттого, что мой знакомый весельчак-рязанец, и любитель анекдотов, постучал в дверь, и приветливо предложила крымское сухое.
Вино показалось необыкновенно и неожиданно вкусно, ароматно. Согрело, обновило, освежило.
Сколько же я проспал. Станция Шахтная. И уже темнеет. Стоянка пять минут.
…А потом пошла, закружилась степь, и состав как бы таял в черном глубоком пространстве, забирая все время вправо, вправо, прижимая к стене купе, вбирая и впитывая степные звуки и запахи. С грохотом проскочили мост, поплыли светофоры, будки стрелочников.
Купе обито и оклеено плотным кожимитом, с тисненым рисунком, похожим на лягушиную кожу, из сказки… Все в этом мире сказочно до нелепости… Зловещим взглядом встречают меня очи семафоров, то зловеще-красные, то лукаво-зеленые. Сказка. Что-то сказочное, невероятное - и во всём моём путешествии.
…Я остро чувствую время, течение его. Особенно остро – в пути. Осязаю безвозвратное течение жизни, почти физически. Полет времени – словно полет Ангела-Хранителя впереди меня, он охраняет меня от незнаемого, незаметного, но жизненно важного. От тех сетей, что видят лишь святые, глядя в небеса. Это на взгляд мещанина: «Тем и хороша жизнь, что полна неожиданностей». И не случайно когда-то на Руси было принято ставить дубовый крест на многих дорожных распутьях – мало-мальски значимых скрещениях дорог. Великий писатель, чудак, насмешник и монах в миру – Н. В. Гоголь, - мог, по его собственному признанию, по-настоящему хорошо писать только в дороге. Лечил душу дальними дорогами и… в то же время проклинал их, эти дороги… Я поднял голову – небо синело, редкие звезды блекли. Еще одно мое утро на колесах, ещё одно моё утро на этой земле.
На одной из незнакомых мне станций, сел пассажир с дипломатом. С усталым видом поздоровался.
На перроне возле большого вокзала - теснота людская. В вагон попутной электрички, что встала на путях напротив - лезли пассажиры, мешая друг другу поклажей. Сумки, мешки, чемоданы – не протолкнешься в проход к тамбуру, к свежему воздуху. Беспорядочные, усиленные акустикой широкого вокзального козырька, вперемешку с чиликаньем воробьев под этой крышей и угрюмым воркованьем голубей. Старая женщина, страдающая одышкой, вела за руку малыша лет десяти. Мальчишка прильнул к стеклу окна и прилип к нему с жадным любопытством. И до самой станции Ростов-Главный мы с ним любовались открытыми взгляду просторами…
-Дядя, а ты капитан? – интересуется парнишка.
-Почему ты так решил?
-Вы сильный, сделайте вот так.
-Как, сжать бицепс?
-Угу… Ага… Точно капитан.
-Федя, оставь дядю в покое, - засуетилась бабушка.
-Я тоже буду офицер. У меня тоже бицепс, вот, посмотрите сами. Ну, офицер? Офицер?
-Конечно, офицер… - невозможно было не рассмеяться сипловатому басу мальчишки, его напористому знакомству.
Огромный, гулкий вокзал, уже ночной, совсем-совсем столичный. Даже похож на Московский Казанский. И едва ли не обширнее, «дюжее», как сказал бы какой-нибудь местный казак.
Быть может, этой дорогой, где легли рельсы. На вокзал с котелком для воды - ходил и М. А. Шолохов, как знать. И Гришка Мелихов (пусть и условно) – ходил и он, литературный герой. Который жив, которого оживил из небытия гением своего таланта – Шолохов. Так и вымысел, стал для многих живее самой жизни. Лицо «собирательное», «типическое» (словами В. Г. Белинского называя изобретённые им понятия). Так - не всегда бывает правдоподобна и живуча правда, и – напротив вымысел и фантазия – бывают, и даже, порой, обитают в вечности – живее самой жизни). Так рассказывал М.П. Лобанов, как он проезжая этими местами с волнением и даже робостью, проезжая в станицу Вешенская на встречу с Шолоховым, взирал вокруг, причастный великому роману и творчеству русского нобелиата; так талантливо может рассказать человек, писатель, не боясь, без оглядки на высоких чиновников, на цензуру. Шолохов не боялся.
Слышал я или читал… Анекдот это, правда ли, - не знаю в точности. После победы в Великой войне, И. В. Сталин вызвал его, одного из лучших писателей Страны Советов, - вызвал в Кремль. Сталин был расстроен дошедшими до него докладами ли, слухами ли, словом, был недоволен, рассержен гражданской жизнью Шолохова. Решил строго отчитать его «за нечто». За какую же вину? И тут для писателя были и тайна, и неожиданность.
Итак, привезли М. А. Шолохова, в сопровождении охраны, всё молча и мрачно, словно осужденного по 58-й. И, будто бы, на головомойку грозную «к Самому» - привезли, как только смогли, умело, ловко, недоступно, - возможно скорее. Даже скорее, чем того требовал вопрос. В чём был, в том и вошёл по вызову. В бросовых охотничьих порточках. (Шолохов о ту пору увлекался охотой. Странствовал по степи Ростовской обозом, с ружьецом и удочкой. За Щукой, за дрофой и прочей верховой и водной птицей). Вошёл Шолохов-полковник запаса, без погон, но с медалью «За победу над Германией», с которой не расставался. Кабинет – до небес. Обширный стол крытый зелёным сукном. Мягкие дорожки…
-Здравия желаю… Стол Генсека и Верховного аккуратно-пустоват. Так и так… Прибыл. Что-то важное, товарищ Сталин?
-Важное. Вот именно, важное!
И. В. Сталин долго и молча смотрел на него, неслышно ходил в кавказских сапогах по толстым коврам, дымил трубкой, упиваясь сладчайшим дымом табака «Герцеговина Флор». Он, Сталин, много читал, не в пример теперешним чиновникам, дорожил книгой, отслеживал судьбы писателей… Остановился, и молвил внезапно, строго глядя на М.А., несомненно, желая застать писателя врасплох:
-До меня дошли слухи, что Вы стали больше пить?!
Не моргнув глазом, Шолохов в свою очередь молвил:
-Больше кого, товарищ Сталин? – Крепкий на расправу, казак, обладавший мгновенной реакцией, говорят, и он «для смелости» принял боевые сто грамм. Скорее всего, придумали и это…
И вдруг встречным своим вопросом так рассмешил Сталина, который и сам понимал толк и в хорошем вине, и в удачной шутке, сказанной вовремя. Посмеявшись, и пустив дым, рассмеялся и отпустил писателя с миром.
…Шолохов не боялся. Это отмечали многие. Ему и позволялось больше, чем другим. Читая Михаила Александровича, я выписал для себя и такое его высказывание, о гражданской войне… «Тихий Дон» ли это, или «Донские рассказы», в сущности, не так важно. Много выписываю из сказанного авторами, классиками, которыми не возможно не восхищаться. Записи формируют собственное мировоззрение. Воспитывают вкус и позволяют сформировать собственный самобытный язык писателя, гражданина. Вот слова беззаветно бесстрашного человека: «А было так: столкнулись на поле смерти люди, ещё не успевшие наломать рук на уничтожение себе подобных, в объявших их животном ужасе натыкались, сшибались, наносили слепые удары, уродовали себя и лошадей и разбежались вспугнутые выстрелом, убившим человека, разъехались, нравственно искалеченные. Это называли подвигом».
Бесстрашное сердце. Чтобы о ту пору «мирового пожара» - революции, как явления… Так убийственная, братоубийственная гражданская война была в пору написания «Тихого Дона» - была несомненна в смысле непререкаемого, единственно возможного «средства». И вдруг – проклинать. Убийство и убийц в междоусобице, в отчаянии.
О том же - у Лермонтова М. Ю., который тоже, несомненно проезжал или проходил здесь, Ростовом, лет за сто до М. А. Шолохова, - или по подорожной проезжавшего. Или на своём строевом коне Перадёре (даже и в кличке коня – слышишь и сарказм, и иронию поэта). Недалече, верно, отсюда, от Ростова в любимую им – Тамань – «самый скверный городишко из всех приморских городов России».
Вот как о нас и о нашей общей судьбе людской, сказано у него, у М.Ю. Лермонтова. Описан предсмертный бред, агония старого героя-воина. Как созвучно Шолохову:
«… На шинели,
Спиною к дереву, лежал
Их капитан. Он умирал.
В груди его едва чернели
Две ранки, кровь его чуть-чуть
Сочилась. Но высоко грудь
И трудно поднималась; взоры
Бродили страшно, он шептал:
«Спасите, братцы. Тащат в горы.
Постойте – ранен генерал…
Не слышат…» Долго он стонал,
Но всё слабей, и понемногу
Затих и душу отдал Богу.
На ружья опершись, кругом
Стояли усачи седые…
И тихо плакали…»
Битва на реке Валерик вошла в легенды. Что не миля здесь, по дороге в Крым, – то и – героика, эпос. Бестужев-Марлинский и Адлер, ставший для него роковым. Это и Балаклава и Куприн… Имена, героев, ранг, честь, вечность, героизм стоический. Страсть и любовь, - да-да, всё-всё. И событие, и трагедия, и поэзия. И Вера. Вере у казаков можно учиться, как непреклонной храбрости – у спартанского царя Леонида и его легиона.
«И с грустью тайной и сердечной
Я думал: «Жалкий человек.
Чего он хочет!.. Небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?»
Галуб прервал мое мечтанье.
Ударив по плечу, — он был
Кунак мой, — я его спросил,
Как месту этому названье?
Он отвечал мне: «Валерик,
А перевесть на ваш язык,
Так будет речка смерти: верно,
Дано старинными людьми».
…Вечные вопросы и запросы: «а зачем?» - от глобалистов. И - старые, как мир, войны, кипящие событиями. Великая история: земля Ростова, Крыма…
«И два часа в струях потока Бой длился. Резались жестоко. Как звери, молча, с грудью грудь, Ручей телами запрудили. Хотел воды я зачерпнуть… (И зной, и битва утомили Меня), но мутная волна была тепла, была красна». И эта характеристика поэта, известная теперь многим: Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов, во время штурма неприятельских завалов на реке Валерик, имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника отряда об ее успехах, что было сопряжено с величайшею для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнил возложенное на него поручение с отменным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших солдат ворвался в неприятельские завалы». Надо отдать должное, по воспоминаниям современников, когда Лермонтов выезжал на рубку-битву в алом бешмете, кавказцы, зная что он – поэт, ценили его, позволяли держать стремена, никогда не стреляли в упор. Это особое уважение кавказцев к поэтам и поэзии, вообще к писательскому ремеслу – и своим и чужим литераторам, поразительна и известна…
И опять степь, движение, и – летит вагон… Степь и степь. Равнинность, с редкой растительностью. С «зелёнкой», - так не уважительно, настороженно - прозвали наши спецы и разведчики - лесополосу… (Можно укрыться в густоте для убийства себе подобного, или спрятаться. Или, - чтобы миновать, разойтись с убийством, - то есть с судьбой своей).
Величайшие, подобные облакам, холмы. Темнеет всё гуще. А как бы написал сам Лермонтов о том, что вижу теперь я - этим фиолетовым вечером, перед нашим с моим попутчиком-мальчишкой окном?.. И он слушал меня, открыв рот:
«Вечерняя заря, и степь…
Скрывает солнце дымка,
И чудится земли неясный стон…
Мне дорога здесь каждая травинка,
Что зной и бой
Кладут в полупоклон…»
Может быть, так?
Я предложил соседу моему – мальчишке-подростку поиграть «в стихосложение», в буриме - и он с радостью согласился. Я играл с ним и думал о том, что молодёжь у нас - и способная и добрая. Не испортить бы нам нашу молодёжь, не покалечить бы детей незнанием своей истории, незнанием своей земли, своей литературы, музыки. Не приведи Бог – у нас «манкуртов», по Расулу Гамзатову.
…Как-то давным-давно, в 90-х (для кого-то «святых», как теперь принялись повторять без стыда), проезжая тем «святым» временем эти станции, когда люди голодали даже здесь, на Черноземье, о котором классик сказал так метко: «воткни оглоблю – тарантас вырастет». Староминская Тимашевская, Брюховецкая, - я удивлялся тогда нищете этого богатейшего Краснодарского края. Поражало: сколько народу из местных вываливали к поездам продавать. Продать хоть что-нибудь, чтобы купить на вырученные деньги хлеб, сахар, - необходимое. Продавали семечки, тыкву, орехи грецкие. Да и продавать-то о ту «святую» голодную пору было, в сущности, нечего даже и на этих богатейших землях. Продавали при станции в розлив свойское, своего отжима подсолнечное масло «с рук». Вернее – пытались продать. Покупать не хотели пассажиры поездов проезжавшх мимо. Я вовсе не хотел ничего покупать. Мне ни к чему были тыквы, масло в поезде. Не хотел, но купил…
То давнее «святое» время несказанно горчило. Масло, которое пытались продать мне, было явно пережжено и не годилось в пищу. Но так, с такой болью и жалобой, просила, глядя прямо мне в глаза снизу - вверх молодая казачка-девушка, умоляла, стоя на платформе в пятиминутку нашей стоянки поезда… Никогда не забыть её глаз, её взгляда… (Это было время, когда «никто не знал, никто не мог понять куда же пропали четыре миллиарда долларов от МВФ – России. Деньги пропали, и «помощь» пропала, а отдавать предстояло нам всем. С процентами немалыми - МВФ… Святое время, нечего сказать). И жаль было девушку, которая развозила это свойское подсолнечное масло вдоль состава, почему-то в детской коляске. Наверное, это была молодая мать, жить было не на что. Много-много лежало в её детской коляске не проданных на поезда пластиковых бутылок из-под кока-колы, доверху наполненных этим самым маслом из семечек подсолнечника. И эта боль в её глазах, этот голос просящей… Она пронзила мне сердце. Так жалобно повторяла она, говоря одно и то же, как заворожённая: «Купите. Пожалуйста, купите… У меня очень, очень больна мама».
А теперь те же станции - и не узнать этих мест. Другие вокзалы. И люди другие… Возможна, знать, и такая разительная перемена – если бы… Что бы сразу-то…
«Под какою высокой, далёкой звездой,
Ты, Россия, плывёшь к непокою.
Не ужель, для того, чтоб тебя сохранить,
Мёртвой сбрызнут водой,
А потом уж, живою…»
Не узнать, не узнать… А что было бы, если бы не наши славные железнодорожники, если бы не этот переделанный и переплавленный «путь железный»? Ведь именно железная дорога и дала и работу этим людям в этих местах. И сплела, и соединила, и расставила всё по местам…
Как много решала, а теперь и ещё больше решает в судьбе страны стальная магистраль. В Крымскую кампанию (как не вспомнить тех давних лет, войны Севастопольской, Крымской) - Россия побеждена была (но не повержена) – вовсе не потому, что британцы, французы или турки – действовали активней или смелей. И даже не только потому, что у русских была всего четверть нарезного оружия - от нарезного вооружения французов и англичан. И даже не оттого, что гладкоствольные ружья, их стволы чистили кирпичом и разнашивали-растирали стволы. Исход войны был предрешён именно по отсутствию железных дорог. И главная беда в том-то и состояла, что не налажена была фронтовая доставка в армию должным образом. Самого насущного, необходимого - не было. Не было предусмотрено железнодорожных подъездов, пандусов для погрузки-разгрузки. Снаряжение, пушки, людей – везли в Севастополь по жирному чёрному болотно-зыбкому чернозёму … на волах. И раненых увозили – таким же способом. Оттого и потери, гибель раненых по дороге на большую землю, и опоздания по дислокации. Будь в то время хорошее железнодорожное сообщение, - исход войны был бы вовсе не так предсказуем…
По окончании той войны Россия так и не смогла справиться с потерями во всех отношениях. Не смогла вернуть и былой репутации, былого величия. Унизительное потопление своих парусников на рейде… Некоторые историки утверждают, что и Японская, и Первая мировая, а за ней и Вторая – не возможны были бы, не могли бы вспыхнуть, если бы поражение России в Крымской кампании. Подорван был престиж России. Тогда, в то давнее время… «А железная дорога…», вот что, по крайней мере, должен был повторять Лев Толстой, трясясь на облучке, отбывая на передовую. И пусть нашим дипломатам отчасти удалось исправить положение, - рана поражения Севастополя, унизительное подписание «мира» на кабальных условиях, убило царя Николая Первого, Павловича…
…Утром увижу Краснодар. Бывший Екатеринодар. Здание вокзала когда-то необычно красивое, старинное, а теперь – в два огромных крыла. Только старая башня над всем ансамблем строительства – выдаёт старину вокзала. Открыто движение в 1889 году. Только представить – состоялось 132 года назад. К сожалению, наша «Таврия» - и, на станцию Краснодар – прибудет тоже ночью. А какие перемены к лучшему, верно, в дневную пору разглядел бы и там! Вот уж и впрямь осияны и благословенны наши дороги. Мальчишка здорово рифмует на скрученных бумажках. Сдаюсь и вытягиваюсь на лежанке и завожу глаза. Дремота расслабляет, ласкает, сберегает меня для скорых радостных встреч… Старушка с внуком вышли на полустанке. Мальчишка долго-долго махал мне рукой на прощанье, пока бабушка не потянула его за воротник.
-До свидание, поэт! – крикнул ему на прощанье.
Он опять замазал руками. Не успеет глазом моргнуть, семь-восемь лет, и в армию. А быть может, во флот? Я смотрел во след уходящим – мальчишке и его бабушке. И думал, а давно ли я сам рифмовал впервые, впервые ехал на поезде. Правда, не на электрической тяге, а на угле…
…Помню и день Военно-Морского флота. В каком же это было году… Наперекор всем нападкам «перестройщиков» - на армию и на флот, прибыл ко мне в гости, в Москву, кавторанг (тогда ещё) - Саша Орлов. Из Севастополя. Без предупреждения, как снег на голову (чтобы не беспокоить). Это в его правилах. Он называет это: «сюрпризы дарить»… Он - в белоснежном кителе, при погонах. На груди, на белом кителе – колодки наградные в два ряда. Едва он показался в дверях, закричал зычным баритоном командира:
-Здорово, моряк! Я на праздник, - при параде, как видишь. А где твоя форменка?
-Поздравляю, товарищ «кап-два»! – обрадовался я, как и подобает, вытянувшись перед командиром подлодки. Обнялись, сели в кресла. Пили крепкий коньяк «Белый аист», купленный на Цветном бульваре в магазине «Винный мир». Вспоминали флотские дни. Я достал бескозырку. Саша закурил и кивнул:
-Не та ли, что из беды мы выручили?
-Она, та самая.
А было так. После ночной вахты я вышел на срочной из душного отсека, чтобы подышать морским ветром, разыгравшимся в ночи. Мне всегда казалось, что море - и цветом и запахом напоминает свежий огурец. И от этого запаха и воспоминаний становилось легче. И дом, будто, ближе. И были дороги эти минуты. Я прижался к поручням, залюбовался морем. Дышал - и не мог надышаться запахом родных огородов, знакомых по детству. Расправил грудь. Солнце выкатилось из-за горбатой сопки, светило мягким струящимся светом. Сутрело. На зелёных волнах заиграли розовые всполохи. Купались чайки, подпрыгивая на волнах, словно живые металлические поплавки. Крупные волны бились о борт. Медузы, точно осенние кленовые листья, распластались у борта, колыхались, по-видимому кормились. Я ушёл в свои думы. Был тогда непоправимо озабочен «сердечно». В автономках писал стихи только для неё, ей единственно:
«Ты не верь им, что ушёл совсем я
В вороную даль морских ветров.
Сеют шквалы дождевое семя
На цимбальный палубный покров...
Ты не верь им, что я сердцем мокну
От чужой любви в чужом краю.
И не меряй, занавесив окна
Бескозырку старую мою...
Вспомнил дом я в эту короткую минуту между вахтами – и Севастополь, по весне, сплошь в сирени. И её, дорогую, единственную… Неожиданно налетел ветер, сорвал с меня бескозырку, и в мгновение ока швырнул её за борт. Покатил по волнам с такой скоростью, что я глазом моргнуть не успел. Не знаю, как теперь, а в пору моей срочной службы - моряку потерять бескозырку – был позор из позора. Не раздумывая, ринулся я вслед за ней, за борт. Ледяная вода обожгла тело. На матке подлодок сыграли тревогу: «Человек за бортом!» Моя бескозырка, как живая, вскинула ленточки с якорями, и всё дальше и дальше уходила, гонимая ветром.
Руки и ноги сковало ледяной судорогой. Тело стало тяжёлым и чужим. Я видел по правую руку спасательный круг, но бескозырка была ближе, и я, устремившийся за ней – был нацелен, заряжен только на неё: достать! Едва успел схватить бескозырку, перед глазами появилась шлюпка с боцманом и Саней на борту. Боцман грозил кулачищем в мою сторону. Орлов, сложив руки патрубком, что-то кричал против ветра. Подплыв ко мне, они вытащили меня из воды и накрыли бушлатом. Меня колотило крупной дрожью, полоскало – рвало морской водой, да так, что кишка на кишку «войной пошла», выворачивало наизнанку. Нахлебался морской горчайшей горечью. Да так, что не мог отвечать на вопросы. И не мог отвечать на вопросы.
Рвало и потом поминутно, а шлюпку мотало и вскидывало так, что замирала душа и уходила в пятки. Но бескозырку я крепко сжимал ледяными пальцами. Бескозырка (и это главное), была со мной.
В каюте судовой врач натёр меня спиртом, отпоил сладким чаем. Потом отправили в госпиталь. Гауптвахту я избежал, как я думал, по счастливой случайности, начались учения и было не до меня. Лишь потом, через годы, я узнал, что боцман лично отстоял меня перед контр-адмиралом: «Настоящий матрос!» - говорил он, вздымая кулачища, одним видом которых можно было распугать всех акул Атлантики:
– Под угрозой гибели действовал без страха и упрёка! С каждым может случится, да не каждый в море кинется…
Так рассказывал Саша, и мы смеялись, в который раз «нюансам» моего героического купания. Так устроен человек: что было, да прошло, пусть и самое страшное, становится при воспоминаниях близким, родным и естественным. И ничем не угрожает.
И пока мы вспоминали, смеялись, - все испытания и несчастья, и перипетии - того далёкого времени (которые уже вовсе не казались такими жестокими, в том числе и - многие иные происшествия). Кавторанг Орлов, нещадно дымил и смеялся.
- Бережёшь? – кивнул на бескозырку.
-Берегу…
-Помнишь, как бескозырки получали в экипаже? Как присягу принимали?
-Явственно, Саша, помню. Разве такое забудешь? – ответил я тогда, и негромко запел: «Бескозырка, ты подруга моя боевая…»
Саша стал подпевать:
«…И в решительный час, и в решительный день
Я тебя одеваю…»
И вдруг:
-А, достань-ка гармонь. Всё-таки праздник праздников! День-то какой!
-Гармонь?
-Ну да, ту старую, с которой ехал на флот служить. Ты же писал, жива?
-Цела.
Вспомнив о гармони русского строя, заглянул в дальний угол. Она запылилась в футляре, видавшем виды.
«…Я тебя одеваю,
Бескозырка, как носили герои:
Чуть-чуть набекрень…»
-Дёрни-ка «Яблочко». Эх, вспомним флотскую молодость, - кап-два оживился, встал, поправил ремень.
Я, помню, долго налаживался, примеривался, пальцы огрубели, они забыли планки и перестали слушаться, давно не играл.
-Эка, братишка, надо чаще встречаться, а ведь как лихо наигрывал на подлодке, всех нас веселил.
Наконец, я настроился, растянул широко гармонь - старуху. Саня скинул с себя китель и кинулся вприсядку, отчаянно, как в ледяные воды злых Северных широт.
-Делай, Саша, - гаркнул я, как в молодости, перекрикивая гармонь. – Делай, давай! – и точно масла в огонь плеснул. Саша заходил по-матросски, да так ладно, задробил в пол короткой пробежкой, - так ловко, что я пожалел: места маловато!
-Есть ещё порох в пороховницах, а ягоды в ягодицах, - пошутил он, одыхиваясь.
Однако, видно, что сдал каперанг, задышал тяжело, характерной для подводников одышкой.
-Ну, как?
-Что «как»?
-Пляшу-то, чего-чего, - заворчал Саша недовольно.
Мне стало смешно.
-Отлично, товарищ офицер Российского флота, так держать! Только разрешите доложить: коньяк – он всё-таки… Того… помеха.
Сколько же мы не виделись, сколько лет граница была на замке?! И какая граница. Да ведь такого подлога - и сам сатана не придумает: в Крым, в Севастополь – и так и было, - не проехать! Порою казалось, что все мы сошли с ума. А Бог над нами: Он терпит всех нас. И малороссов, и великороссов, и белороссов. Что же мы-то творим, по чьей указке? Что же случилось с той поры, к лучшему ли для нас? А для украинцев? Приняла Европа? «Це Европой» ли стали украинцы? В подёнщики, во второй и третий сорт – может быть. И то не берут. Не далее. Чёрная кость: «принеси, подай, поди вон…»
…Поезд пошёл тише, медленнее, точно подкрадываясь, ватно, мягко. Огней всё больше, и они чаще. И вот уже зароились огни, как пчёлы над ночной южной пасекой. В движении, во всём великолепии разноцветья. Скоро-скоро он, Краснодар-1. Или Краснодар главный.
И опять возникли в памяти дни молодости. Вижу себя молодым. Немного растерянным: что-то там впереди, какова она, морская служба, на зубок?
В тот день мы прибыли в большой международный порт. Строем - в баню. Грязные, голодные. С оторванными козырьками картузов и кепок «под бескозырки». В старых куртках, тужурках, телогрейках, пропахшие углём и сами чумазые, как беспризорники. Ворота международного порта с изгибами огромных сводов - потолков закрылись за нами. Взвод вошёл в судоремонтную зону сухих доков. Дневальный матрос остановил всех, призвал-приказал: «Сдать ценные вещи дежурному», а самим оставаться в чём мать родила. Я сдал гармонь на хранение, разделся. Помощник дневального с отвращением кидал в кучу тряпья нашу рвань, скислил физиономию и отчаянно подопнул вороха одежды нагой, точно вшивую рвань с военнопленных.
-Теперь, братки, вы начинаете новую жизнь… С чистого листа. То есть – с чистого моря. Семь футов под килем! – многозначительно сказал он.
И все затаили дыханье: какая-то она будет теперь, эта «новая жизнь»?
В бане флотского экипажа уже парились в тугих струях горячей воды, пар ходил клочьями наподобие рваного тумана над утренней рекой. Мои товарищи брали душевые приступом, с криком и с визгом - кинулись, оскользаясь по гладкому, как тюленья кожа, полу. И, спеша, - в душ. За шайками. Шаек, как водится, на всех никогда не хватает. И не то чтобы – так предусмотрено было. Просто каждый норовил новее схватить таз, и почище. А по-сему ждали помывки товарища и бережно принимали от него скользкий обмылок и гулкий, как турецкий барабан, - цинковый жбан, помывочный таз. Десятки молодых тел в облаках пара. Парилка – битком. Сладкие вздохи прорвавшихся смыть мыло со своих молодых телес, шлепки по голому телу, визг; хлёстко ходил веник по нашим спинам и животам. Жидкий, облетевший и изношенный веник, оставлял красные рубцы, как от плетей на спинах и бёдрах, на телах приговоренных рекрутов.
Саша Орлов – парень всегда сметливый и проворный, помылся и первым успел получить у старшины обновку, объявил во всеуслышание:
-Эй, ханурики, получать тельняшки. Кто опоздает – тому чужой размер!
И все кинулись к нему, заторопились. Натянув тельняшки, мы с радостью смотрели, не узнавая друг друга, - полосатые, как зебры. Бескозырки получали без ленточек. Но всё-таки это были бескозырки. Настоящие! Не то, что фуражки без козырька.
Белоглазый худой мальчишка рядом со мной, как дикарь, вертел бескозырку в руках, то надевая её молодчески-лихо набекрень, то смущённо снимал. Точно не был недостоин такого счастья: судьбы моряка. А для того чтобы «так носить», - нужно было ему, необходимо даже, - прежде заслужить этакое право несомненным подвигом и явным поступком самопожертвования. Так, впрочем, казалось тогда и всем нам.
Вспомнилось тотчас прочитанное, увиденное в кино. Как ходили в атаку морпехи в сороковых-роковых в рукопашную. Морской десант Черноморского флота, выстилая путь скинутыми чёрными бушлатами, с примкнутыми штыками, или - со штык-ножами в зубах. Завидев их, с криками «Чёрные дъяволы» - фашисты бежали прочь, да так что их точно ветром сдувало. Я тоже примерил бескозырку, поставил ладонь ребром к переносице. Толкнул локтем «дикаря»-мальчонку, спросил: «Ну как, годится? Красавец?»
Парень-татарин молчал, испуганно выпучив глаза и белозубо улыбался.
-Красиво, хорошо? Ну? – стоял я на своём, шептал незнакомому пареньку, пока не понял, что он просто боится схватить «рябчик» (наряд) за разговорчики в строю.
-Отлично, - зашипел мне в поддержку из строя сзади отчаюга-Саня. – Так держать, флотский! - Этот – ничего и никого никогда не боялся. И весь срок службы прикрывал меня, опекал. Так мы и сдружились с ним, «скорешились» с первых дней «действительной» морской, очень непростой службы.
После курса молодого бойца, карантина, принимали присягу. Незабываемый день! Помню, погода стояла с ветрами, хмурилось небо и море. «Норд-ост» посвистывал в снастях матки подлодок. Но крепко и уверенно стояли мы на юте перед знаменем, отчеканивали:
-Я, гражданин Советского Союза, принимая присягу, торжественно клянусь…- наизусть говорили и повторяли мы – да так, что «от зубов отскакивало». С гордостью, бледнея от волнения и торжественности.
И чеканили шаг: из строя, к знамени и обратно, в строй. Фамилия – и рука легла на плечо впереди стоящего матроса. Он – шаг вперед и – вправо. Теперь твой выход. Чётко, строевым. Доклад и присяга на верность родине и народу. И лишь потом, после присяги, уже с заслуженными ленточками на бескозырках, под «Марш Славянки» духового оркестра, смотрели мы из-под ладони, чеканя шаг строевым: отдавали честь поднятому флагу. Щурясь против высокого не греющего уже солнца…
Смотрели, в самое это солнце из раздвинутых ветрами облаков – взвивается бело-голубой флаг над нашими головами и реет-бьётся на ветру. Шелестели на ветру знамёна и бились, – такая была тишина. И в тишине под команду «Смирно!» слышали ленточки наших бескозырок с золотыми якорями, радостно вздымалась грудь, набирая воздух для приветствия командира.
-За-пе-вай! – приказал командир.
И Саша Орлов – отчаюга и боец, громко, всем на зависть затянул ярко и молодо:
«Якорь поднят, вымпел алый,
Вьётся на флагштоке,
Краснофлотец, крепкий малый
В рейс идёт далёкий!..»
И сотни молодых голосов подхватили строевую, чеканя шаг:
«Краснофлотец, крепкий малый
В рейс идёт далёкий…»
От громких голосов учебного отряда – чайки кинулись ввысь, к низким серым облакам.
Хорошо, горделиво подхватывали мы дружно за Саней маршевую, чувствуя себя сынами армии, Отчизны, флота. Сыном победившего народа, уверенно глядящего вперёд.
…А вот и он, вокзал Краснодара. Старинный вокзал. Свет высоких многоэтажек за ним, и дальше, и ещё выше - россыпь огней. Словно подхватив в пути, собрав этих все – их огни, и принёс, высыпал поезд на перрон. Принёс окнами, полировкой, с искрами от высоковольтных проводов. Да, хорош и просторен вокзал… Широко и высоко расстроился он, во все стороны.
А когда Саша «отбыл по предписанию», - из Москвы, как он шутил, и мы прощались в Москве на вокзале, я обещал навестить его «во что бы то ни стало». В Севастополе. И слово держу.
Дома я, проводив его, помню, завернул бескозырку в гремучую целлофановую обёртку. Как долго ждала она своего часа, бескозырка, и вот дождалась.
Выйдя на перрон вокзала Краснодар главный, я почувствовал, как задрожал в кармане виброзвонок. Нажал соединение.
-Жду! – кричал мой друг в трубку. – И жду тебя не один. Не один! Понимаешь ты? Слышишь меня?
-Саша, я уже в Краснодаре! Как не один, а кто ещё, кто-то из наших?
-Да-да, из наших… Скорее из ваших. Сюрприз.
И радостно забилось сердце: «Неужели, и она готова на встречу. Неужели и она будет с ним? Не может быть!» Первая любовь матроса. Любовь моряка… Неужели и она выйдет на встречу со мной. Я ещё раз торжественно обошёл зал ожидания железнодорожного вокзала города Краснодар – бывший Екатеринодар. Как меняется к лучшему, всё: и день, и краски вокзала. Даже лица пассажиров – милы он хороших новостей.
На платформе, удивляясь моей улыбке, проводница забыла предупредить меня о требовании: маска и перчатки. Эпидемия – не фунт изюму. Забыл, всё начисто забыл и я. Вспомнил, точно очнулся: «Да, да, маска и печатки… Маска и перчатки». Под ногами - в лёд, ещё водянистый, и золотисто-морщинистые лужи, – и там и здесь. В тёмный их лёд - вмерзли маски, распираторы, отслужившие своё. Чёрные, безвольные, как испуганные или замёрзшие осьминоги.
«Я увижу её снова? Неужели»…
А тогда, матросом, - тогда, сорок лет назад, как же ждал я увольнения на берег! Тогда же, в автономке - я запоем писал стихи. Ей писал. Помню до сих пор:
«Ты не верь им, что ушёл совсем я
В вороную даль морских ветров.
Сеют шквалы дождевое семя
На цимбальный палубный покров...
Ты не верь им, что я сердцем мокну
От чужой любви в чужом краю.
И не меряй, занавесив окна
Бескозырку старую мою...»
У неё была лёгкая, легчайшая походка, и голос как золотой колокольчик. Когда она шла на встречу – летела, не касалась земли, - так тогда казалось. И от её духов, от чистого и светлого сарафана «с фонариками» (как она называла нарукавнички своего трогательного сарафана) на плечах, я терял голову. И как чисто, как нежно я был предан ей… Любовь юноши примеряет к девушке своей - бронзовые, никогда не снимаемые одежды. Первые отошения чисты и святы. Большие грустные серые глаза её наполнялись слезами, когда мы прощались. Саша так и называл её, когда шутил: «Девочка с глазками». Смеялся над моей робостью. Иногда Саша запевал старую, матросскую: «Что ты, Вася, приуныл, голову повесил…» С припевом: «Ах, дружок, ах, Вася-Василёк». А я всегда держал при себе её фото и заколку её девичью «крокодильчик». И всегда казалось, что она – случайна в этом мире, и что вот она, такая чистая, красивая - попала в этот наш мир, мутный и смутный. Попала по какой-то ошибке, по недоразумению… Так жестоко, не чутко, и не милостиво для всех нас –казался выстроен этот «лучший из миров».
На фото, которое берёг, она стояла в шторм, на берегу, спиной ко мне, вернее вполоборота. В лёгком платьице, с кудряшками по самые плечи. А волны катились, и катились всё яростнее, и надвигался шторм… И мне казалось символичным – это бушующее будущее нашей взрослой жизни море. И угроза шторма, расставаний и жизненных бурь – казалась уже тогда вполне реальными. Но я воспринимал тогда, эти будущие опасности - как опасности именно для неё, а ничуть не для себя. Юности - море по колено. Молодость – есть молодость. Молодости сноровиста и бесстрашна. Ей свойственно переоценивать свои возможности. Не щадить и не ценить себя. И хотелось быть всегда рядом с ней. Всегда. Чтобы в любую минуту защитить, закрыть её собой. Я был обязан ей помочь, помогать всегда этому «чуду с серыми глазками». Служить ей. И я убеждал себя, что служа её – служу и России. Теперь это вызывает улыбку. Напрасно.
И издалека, с любого борта, писал стихи ничего не имеющие общего с этим миром… Из мира идей. Стихи из мира идей, стихи из иных сфер иной жизни, в суть которых пропуск был один: мне и только мне, и мне одному. Чистый восторг.
«Опять вернусь я к тихой бухте,
На камень сяду у воды...
Горит над бухтой, не потухнет
Моё созвездье в три звезды.
И буду ожидать чего-то
В печальных думах ни о ком...
Есть в мире лёгкая забота:
Уйти веселым моряком.
Найти туман Единорога,
Придумать берег дальних стран,
Где ожидает при дороге
В песках кочующий варан.
Услышать моря шум беспечный,
Почувствовать, как сумрак сжат...
Увидеть сердцем, как не вечно,
Всё, чем так люди дорожат»
По крайней мере, я так чувствовал…
Готов был стоять в наряде? Конечно. В караулах - хоть неделями - за одно лишь увольнение на берег.
Мы бродили с ней по Севастополю по его высоким склонам над бухтами. И море вдали, и везде, и всегда - казалось выпуклым, вот-вот прольётся в небо. Да-да, именно: как огромная перевёрнутая чаша вверх дном…
…Впервые мы расстались с ней через год после нашей первой встречи. И такая внутренняя пустота настигла меня тогда! Невыразимо холодно и пусто стало без неё. Живо помню тот день, и то время, потому и стихи тех дальних дней и давних лет – живы в памяти:
«…Как далеки мы стали, как опять
Сереет бухта пасмурно и голо...
Как высоко и ветрено стоять
Над крутизной распахнутого мола.
Опять я вижу дикий пенный плёс,
И бухту, и зарю над нею...
И чувствую, как солнечный утёс
В покинутом гнездовье леденеет»
А потом? Потом мы помирились. Но отца её как раз перевели в другой порт и приписали к другому кораблю. Каперанг, по чину- равен сухопутному полковнику. Судно ушло, мы расстались… Как оказалось, надолго.
«Сквозь камни пророс бересклет,
Флагшток над кормою – как веха...
«Останься!..» – он крикнул ей в след.
«Оста-анься-а-а...», – ответило эхо...»
Вот и всё. Вот, собственно, и вся история. Для кого-то заурядная. История жизни. Статистика…
…Проснулся… Потряхивает. Почувствовал: мост! Всей шкурой, всем существом своим. От прожекторов и огней моста, которые стояли светлыми высокими столпами в самое небо, - точно подпирали его, это небо. А мост, что за великолепное, даже великое сооружение!
…Крымский, он же Керченский. Он налетел, ослепив прожекторами, и тотчас как бы отправил всех пассажиров и сам поезд – в иное измерение, - в будущее. От радости и неожиданности все пассажиры стали выходить, вышли в коридор. Хлопали створки купе. Выносили детишек на руках, ставили и сажали их на поручни. Вдоль прохода, вдоль купе. Обзор и впрямь – чуден. С правой стороны мешает обзору авторстрада - по мосту, поэтому из купе не увидишь того, что увидишь из окон вдоль коридора. Поднимали к окнам детей, сами становились на цыпочки. Показывали это произведение искусства. И одновременно, – произведение «квинтэссенцию»: суммы знаний и опыта, вкуса декораторов, силы инженерной мысли… Всего этого - помноженного на дифференциал: из скорости измерения в данной точке, с приращением ускоряющегося вектора движения. Плюс высота «полёта» поезда.
Почему тотчас – вспомнилась не проза, не поэзия, не образы-сравнения, а именно – высшая математика и дифференциальные исчисления? Не знаю. Загадка. Предел отношения приращения функции и приращения её аргумента. Быть может, эти величественные арки моста, эта возгонка мысли к самому небу – и впрямь не в слове, не в рифме. Не в восторге слова, а в – числе… И здесь загадка. Слово, по интуиции И.А. Бунина, остаётся в веках. Но строит – цифра!
Взлетающая ввысь мысль – и устремлённая надежда. Юникод. Вне периода и кодирования неизвестных величин. Высшая математика. Всё это чего-то стоит, а стоит многого: это вознесение труда, устремлений, надежд и воззрения человеческого – напомнили мне… график исчисления, - но и – «ретро-движения». От невероятной скорости, - скорости, которую, как казалось, всё набирал и набирал поезд – летящий вперед как стрела, пущенная из арбалета. И не понятно стало вдруг, - волшебно-непонятно, глядя на мелькающие скрепы и арки моста: в какую сторону мы двигаемся, такую скорость набрал этот поезд – стрела. Однажды мне удалось по делам репортера-очеркиста побывать на атомном крейсере «Пётр Великий». Но это впечатление полёта по Крымскому мосту - перекрыло даже и то восхищение крейсером. Тот - давал предельные 32 узла. Моя «Таврия» давала в эти минуты в два раза более, двигалась, «топила» все шестьдесят два узла. О, это величие точно летящей в цель стрелы «Таврии» в темноте мартовских снегов и дождей, и взрезаемого самого, кажется, даже, неба. Езда - полёт над – новым бытием. Движением «на» и «в» высоте. Кажется, это возможно лишь лайнерам, самолётам. И эта артерия – мост связал меня с самим собой, и с прошлым, и с желанными сердцу встречами в недалёком будущем, и с ускорением, приближающимся будущим. И с той, с которой (я в этом уже не сомневался) – кто ждёт меня на вокзале. С каперангом-другом. С вежливыми моими товарищами… Ох, этот невысокий, голубенький Севастопольский вокзальчик, незаметный под высокой сопкой и дорогой вверх к самим небесам, и – при всей своей незаметности - такой дорогой. Такой памятный.
А поезд летел и летел. Девятнадцать километров – его долготы над морем. Две суммы узлов «Петра Великого»… Туманная даль с бледнеющим восходом. И баржа, уходящая из-под нас, из-под моста, куда-то к восходу, вкось, с водным двойным бураном-следом, наискосок. И мятущееся, играющее серебро волн под огнями, - волн пролива.
С двадцать третьего декабря открыт железнодорожный мост Керчь-Тамань… А кажется, что он был всегда – так вписался он и в плёс, и так умно соединил косу и остров Тузла. От берега, через косу и остров – в бухту. И вдруг, точно осенило, стало так ясно и так понятно, что и мост, и встречи и надежды, и удачи и разочарования – всё-всё Божье дело. Божьи подарки нам. И вновь возвращаюсь к началу, «на круги своя»: судьба… Что это? Встретиться или нет, жить или уходить. Написать этот рассказ, или нет. На всё – судьба.
«А судьба – и как это не повторить опять - «суд Божий». И он, суд этот – для каждого начинается уже здесь, на этой земле. И не случайно. Я понимал уже тогда, в молодости. И говорил ей о том, а она слушала и заразительно смеялась золотым колокольчиком. Она не была фаталисткой, совсем нет. Женщина, девушка, надо признать, любая, стоит двумя ногами на земле. Это влюблённый видит её небесный полёт…Как жаль, что я давно не пишу стихов. Они спасали меня и выручали всамых трудных положениях. Учили и размышлять, и лечили самые застарелые раны, казалось бы, безотрадные…
«Случайно, все случайно на земле.
Случайны эти сборища правительств,
Сервантеса случаен добрый витязь.
Случаен свет, и урожай, и хлеб.
Случайна осень с желтыми холмами,
Паденье оземь переспелых груш...
Лишь не случайны звезды, что над нами,
И не случайна тайна наших душ»…
И этому стихотворению более сорока лет. Почему я их помню? Потому что они спасли меня, всегда спасали. Спасительные строки – как забыть?
Да-да, несомненно, не случайны наши судьбы, не случаен замысел и промысел о каждом из нас. Все мы, все люди у престола Божия – наперечёт. «У вас же и волосы все сочтены», - говорит нам Писание. И мы сами, и судьбы, и наши дороги. Он, сам Он - посылает нам наши дороги. И встречи, и расставания. Судьёй великим, его промыслом – возвращён и Крым. И эта моя дорога – и эта моя «элегия» - об этом… Элегия «моего» пути на «Таврии»…
Бог действует через верных своих. Через своих друзей. Через голосовавших за объединение, через каперанга Сашу, и через неё, конечно, без сомнения. И, конечно, через «вежливых людей».
…А тот, у Кого мы в долгу, именно Он – непременно, я это чувствую и знаю! - определил и мне – завтрашнюю и встречу. С ней. Теперь я уверен, что встречу её… Он дарует мне её, эту встречу, как даровал и саму эту, долгую, длинною в жизнь (по пережитым воспоминаниям) – долгую нынешнюю дорогу мою в Севастополь. Таков Его суд обо мне, по крайней мере – на ближайшее время.
Благослови, Господи, нас, людей твоих и все дороги, которые – от Тебя. И которые, несомненно, не без Твоего участия, «сами» нас выбирают!
Василий Киляков.
------------------------------------------------------------------------------------------
Прим.
В рассказе использованы стихотворения Г.Ф. Шпаликова, М.Ю. Лермонтова, Н. А. Зиновьева. А так же стихотворения автора (В.К.).
--------------------------------------------------------------------------------------------