Литературная Газета
  • Главная
  • О газете
    • История
    • Редакция
      • Главный редактор
      • Редакционный коллектив
    • Рекламодателям
    • Свежий номер
    • Архив
      • 2025 год
      • 2024 год
      • 2023 год
      • 2022 год
      • 2021 год
      • 2020 год
      • 2019 год
      • 2018 год
      • 2017 год
      • 2016 год
      • 2015 год
      • Старая версия сайта
    • Авторы
    • Контакты
    • Партнеры
  • Темы
    • Литература
      • Интервью
      • Информ. материалы
      • Премии
      • Юбилеи
      • Авторские рубрики
    • Политика
      • Актуально
      • Экспертиза
      • Мир и мы
      • Позиция
      • СВО
    • Общество
      • История
      • Дискуссия
      • Образование
      • Право
      • Гуманитарий
      • Импортозамещение
      • Человек
      • Здоровье
    • Культура
    • Кино и ТВ
      • Премьеры
      • Телеведение
      • Сериалы
      • Pro & Contra
      • Радио
    • Клуб 12 стульев
      • Фельетоны
      • Афоризмы
      • Анекдоты
      • Сатира
    • Фотоглас
    • Мнение
      • Колумнисты
      • Точка зрения
    • Интересное
  • Спецпроекты
    • Библиосфера
      • Рецензии
      • Репортажи
      • Обзоры
    • Многоязыкая лира России
    • Литературный резерв
    • ГИПЕРТЕКСТ
    • Невский проспект
    • Белорусский дневник
    • Станционный смотритель
    • Настоящее Прошлое
    • Уникальные особняки
  • Портфель ЛГ
    • Стихи
    • Проза
    • Проба пера
  • Конкурсы
    • Золотое звено
    • Гипертекст
    • Литературные конкурсы
    • Литературный марафон
  • Подписка
    • Электронная подписка
    • Подписка почта России
    • Управления подпиской
  1. Главная
  2. Статьи
  3. 24 января 2023 г.
Литература

Странно избранные

24 января 2023

* * *

…А надо быть смиренней,

я же говорил.

Хотя автозамена предложила: сиреневей.

Ну и сиреневей тоже.

Расти себе в углу сада,

в угоду себе –

бессмысленный, как всякая красота,

бесполезный, как всякий хозяйский кот,

отшлёпанный,

непокорённый,

изменённый божественной автозаменой,

прощённый тобой,

не прощённый

(тебе-то какая разница, Боже?),

волшебный,

махровый,

сиротский,

персидский, блажной.


– Что ты хотел сказать про кота? Или кита?

– Да откуда я знаю?


Кот – это просто большое стихотворение,

и кит – это большое стихотворенье.

Оно уплывает.

Оно убегает.

Рано или поздно оно вернётся в море

или выйдет на сушу.

Оно наглотается рыбы и маленького молока,

оно напьётся своей плохо изученной жизнью,

подавится

и умрёт.


Мы отпоём его,

мы оплачем,

мы поставим ему маленький памятник,

сиреневый из сирени,

полосатый из мёртвых кошачьих твоих волос,

рыжий, смешной,

с белой грудкой,

с рыбьим влажным хвостом –

памятник в глухом углу у забора.


(Я памятник себе воздвиг из нескольких смертей –

говорит во мне заносчивый Пушкин.

А Мандельштам во мне Пушкину отвечает:

– Я вполне доволен его высотой:

пожалуйста, больше не надо.)


Впрочем, там холодно по ночам,

там, в кустах, рядом с котиком-китом у забора.

Как же ты будешь там без нас петь и мяукать?

Нет уж, давай сюда, мне на грудь:

я сотру с твоих глаз эти плёночки смертной муки,

я разомну толстыми пальцами у тебя в животе опухоль смерти,

я не позволю тебе здесь, в саду, сиротеть.



В том-то и штука, любовь моя, в том-то и штука, что любовь не проходит.

Её можно похоронить,

её опровергнуть,

ополоснуть кипятком, оскорбить,

предать,

благословить быть с другим человеком, смириться, стерпеть, что она в земле,

под персидским кустом,

но от неё отказаться нельзя:

любовь не уходит.


В эту весну, в эту бездну, в эту войну

мы поставим тебя на комод

в непрозрачном чёрном цилиндре вечного несовершеннолетнего праха,

потому что все те, кого мы любили, всегда для нас несовершеннолетни,

даже если умерли глубокими стариками.



Я никогда не сумею тебя отпустить.



* * *

Это не «Юлька», но это «Юля», –

стихам, оказывается, можно давать имена.

Если стихотворение гениально

и тебе завидно, что его написал не ты,

ты зовёшь его по имени написавшего: «Юлька», «Серёжка», «Борька».


Если стихотворение хорошее, но не предельно,

ты выдыхаешь (вот так)

и зовёшь его Юлей, Серёжей и Борей.


Своё же стихотворение ты никак не зовёшь.


Если оно приходит,

ты видишь близко к глазам только белый обвал цветка,

у которого в центре какое-то очередное сложносочинённое безымянное горе

(его-то тебе и придётся сегодня назвать),

а по краям – солнечно и подоконник.


Ну вот и всё, ну вот ты и стал на одно стихотворение старше,

стихи не накормят тебя в старости, не приютят,

но когда ты начнёшь умирать,

не покинет тебя только текст.


Ты допишешь его в ярких всполохах последнего света,

закрывая глаза,

никого уже не узнавая,

в гулкой пустой черепной коробке,

стихотворение Митю, стихотворенье Полину, стихотворенье Руслан

(я надеюсь, сейчас-то ты видишь, что оно

из трёх строф совершенно разного цвета?),

сожалея о том,

что ты уже никому не захочешь его показать.



* * *

Война-война, на всём свете война:

ракетно-зенитный комплекс «Оса», «Точка-У», «Панцирь-С», «Железный купол»,

не чегемский совсем «Искандер».


Оса жужжит, железный купол гремит (пошёл дождь),

Искандер говорит:

«…пустую душу нельзя ничем заполнить.

Пустота духа – это вещество, которое нам неизвестно».


А тут ещё мой гороскопист прислал мне лунар,

там чёрным по белому,

звёздным по синему,

космическим по кармическому:

«Внутри вас опять появится пустота

и отсутствие желания,

которые, как и всякий вакуум,

притянут к вам с бешеной силой людей.

Берегитесь людей, берегите свою пустоту, свою манкость, свою манку, гречку свою, свою грешную кашу.

Только ваша огромная пустота

и способна приманить смысл и стихи».


Погибают люди, стоят в подсолнухах, потом спотыкаются, падают и умирают.

Зачем вы умерли? как мне вас защитить?

...всякие-разные, не родные,

кто вас там, во тьме, окликнет по ненужным уже именам?

кто утешит?


Стихи не пишутся, стихи не случаются – стихи надиктовываются.

Сперва еле слышно, потом всё грубей,

потом громко, нагло, требовательно, алым голосом, как заявление, как приказ

принять тебя на работу:

«Я, такой-то такой-то, прошу принять меня на поруки,

со смутными перспективами, с минимальным окладом,

с гарантированным отказом от отпуска».

Отпуска больше не будет.


Знаете, что мне интересно, призрачная вы моя Персефона?

Как суметь умереть на три дня, на три ночи, на время,

не впасть в анабиоз, не уснуть, не превратиться в сосну,

а именно умереть, обнулиться, перестать существовать.

А потом восстать – не фениксом, не ростком, не бабочкой, не амфибией, не жар-птицей,

не коньком-горбунком,

не Иванушкой-дурачком,

не прекрасной гусарскою царь-девицей,

не шамаханской персидской дымной царицей,

не монахиней, не блудницей

но как будто уже после смерти –

испуганным и изумлённым.


Я вот что скажу тебе, дорогой ты мой отдел кадров (зчркнт), доктор Менгеле (зчркнт), доктор Орфей.

Личную верность я ценю больше партийной,

душевную гигиену выше физической,

личные письма дороже опубликованных.


Но что же мне делать с этим моим книжным куском

моей опрометчивой жизни,

который собирается дымиться, ластиться и куриться

синим дымком, опрометчивым синим дымком?



Царевна-лягушка

Ты не можешь представить себе, очередной Иван-дурачок,

как я измучен этой кожей:

она шелушится, болит, сползает с меня, жжёт.

У меня за последние семь лет произошло уже три расставанья.

Не много ли мне расставаний?


Однажды я прочитал, как эсэсовцы мучили заключённых.

От них требовалось перетащить тяжеленные блоки с одного места в другое,

сложить,

а потом снова тащить обратно.


Я понимаю разницу между мучительной и унизительной жизнью этих несчастных и нашей:

мы живём счастливо,

благополучно,

нагло,

самодовольно.

Но иногда мне кажется, что я перетаскиваю воздушные блоки.


...Кожа моя, кожа, говорю я себе ночью, больная моя старая кожа.

Тебя надувают воздухом, как жабу надували воздухом злые мальчишки.

Ты становишься огромным, больным, с выпученными измученными глазами,

потом ты лопаешься –

и наружу выходит царевич.

О, как он сейчас накостыляет этим ублюдкам из пионерского детства,

всем этим Квакиным, старостам класса, Тимурам с его командой, бездарным и жирным ответственным за культмассовый сектор.

Ох, как он щас им всем накостыляет –

сапогом, царским своим заточенным сапогом.


Только оттуда выходит не он, не царевич,

а маленький еврейский Моцарт.

Которому никого не жаль,

которому даже себя не жаль.

Мальчишки в ужасе убегают,

а один из них ночью лет через сорок в ужасе просыпается –

и понимает, что он стал склизко-жёлтым и тоже стал раздуваться.


Не плачь, мальчик.


Это значит, у тебя уже было семь или девять человеческих расставаний,

и скоро ты выползешь

из-под мягких обломков своей маленькой шкурной жизни,

молодой, гладкокожий, голубоглазый, зелёный, родной,

а старую кожу сожрёшь.



Ещё немного небесной физиологии

У меня развязался пупок,

и оттуда вырос стишок.

– У тебя развязался пупок,

чтобы не был ты теперь одинок.


Нет, ну он же на самом деле развязался –

был с детства такой ровный, гладенький,

а тут обнаружил в нём какое-то уплотнение,

то ли поднял что-то тяжёлое (я не поднимал),

то ли нагнулся неудачно (я не нагибался),

но теперь у меня там болит,

и я всё время этот пупок чувствую.


«Бедный-бедный Дмитрий Борисович, –

говорит мой читатель (если Бог мне его пошлёт), –

всё-то у него не слава богу.

Теперь вот пупок развязался».


(Странно избранных больше нет у меня.)

Мой бывший друг, человек экзотических эзотерических знаний, говорит мне:

«Допишешь стихотворение, и всё пройдёт».

Я менее оптимистичен: мой организм не такой уж и умный,

наверное, у меня просто пупочная грыжа.


Но как же я люблю каждый раз это тяжёлое душное задыхание, когда звук пришёл:

«Ну здравствуй, фанерный лимоновый звук судьбы».


Ничего ж не случилось:

никто не умер, и ты ещё жив,

никто не бросил тебя, и ты никого не бросил.

Ну стал хуже видеть – развивается дальнозоркость, но ничего ж не случилось.

ну стал меньше любить – развивается скупосердие,

но это же всё чепуха.

Ничего не случилось. Ты растёшь из того лопуха,

у которого родина – звуколюбие, неядовитость и милость.

(Странно избранных больше нет у меня.)

Ничего ж не случилось: не стали ночи темней,

ничего не случилось – не стало меньше близких людей

(ну так, поменялись некоторые местами,

кто-то стал меньше, исчез за очками,

но ничего ж не случилось).


Странно избранных больше нет у меня.


Но зато мне приснился сегодня маленький белоголовый фарфоровый Пушкин,

холодный, бессовестный, как не родной.

Сказал мне: ты же забыл сделать уколы.

Я испугался, вскочил, схватил упаковку,

потом вспомнил:

– Господи, я же сплю.

– Александр Сергеевич, да я же уже все уколы сделал.

(Именно в этом порядке.)


Странно избранные, говоришь ты во тьме, это всё про тебя.

Так уходит жизнь – на прощание теребя

не платочек – с птицами и с цветами,

а тебя самого с псориазом и волдырями.

Странно избранные, всё это – между нами.

Не торгуясь, не рыпаясь, не любя:

странно избранных, вас больше нет у меня.


Но, к слову сказать, лопуху из тебя – сиреневому, размашистому – тоже больно,

он говорит другому такому же лопуху:

«Посмотри-посмотри, из меня человек растёт.

Как же я его назову?

Как же я буду его воспитывать?

Слушать пересуды соседей?

Как я буду его растить? На какие шиши?

Кто мне выплатит алименты, и почему он родился в штанах?»


Но вот ты вытолкнулся из него,

лопух берёт тебя на руки,

а ты такой красный, сморщенный, но хороший.


«Он немножно у вас не в себе», – говорят ему соседи по грядке.

«Да я множко у вас не в себе!» – некрасиво кричу я.

Потом беру себя в руки и говорю:

– Следующий!

Но тут входит Марина Иванна, в белой наколке, как официантка,

со шприцем в руке, как в фильме Kill Bill, с ампулой яда:


– Щас будем делать укол, – говорит. – Приспустите штаны.

И я приспускаю.



* * *

Во сне ты делаешь то, что никогда не делал.

Сплю где-то в гостинице, в городе, по пробуждению который я не помню

(Самара, Питер, Париж? –

о, как я теперь не люблю гостиницы, а раньше любил:

теперь они мне напоминают большую бывшую жизнь,

мою жизнь, которую я помню, но которую не хочу вспоминать:

тот же общий вальяжный уют,

те же тени рядом с тобой на кровати,

а их нет, этих теней, да и теней теней тоже нету –

абсолютная стерильная чистота второй половинки кровати).

Сплю, и мне снится сон:

сцена, кафедра, зал,

я сижу в середине зала,

много народа,

и вдруг выступающий говорит:

«Есть ряд людей, которые считают, что людей привязывать к столбу нельзя,

а есть ряд людей, которые считают, что людей привязывать к столбу можно.

Мы старались не попасть во второй ряд».


И вдруг я встаю и начинаю скандировать, выбрасывая вверх руку (чего никогда не делал):

мы старались не попасть во второй ряд,

мы старались не попасть во второй ряд, мы старались не попасть во второй ряд –

кто-то подхватывает:

мы старались не попасть во второй ряд,

мы старались не попасть во второй ряд.

Зал сзади подхватывает:

мы старались не попасть во второй ряд.

Спереди тоже встают и тоже вскидывают руку в ротфронтовском интернациональном приветствии:

мы старались не попасть во второй ряд.

Я делаю рукой в воздухе зачёркивающий жест и снимаю скандирование.

Митинг продолжается:

кто-то говорит быстро и коротко со сцены,

его реплику в какой-то момент тоже один из зрителей пытается «раскачать»,

но я уже не хочу при этом присутствовать,

и я лёгким усилием воли заставляю себя проснуться.


Я лежу в гостинице неизвестного мне города (я часто их не могу сразу вспомнить),

на стерильной простыне своей собственной жизни,

зажигаю свет,

и в моей голове ещё звучит,

как несбывшееся обещание, как насмешка:

мы старались не попасть во второй ряд.



* * *

А надо быть смиреннее,

знать своё место – оно в небесах,

ангел-Егор рассмеётся,

ангел-Петя в слезах.

А ангел-Аня посмотрит, прозрачная вся и весь,

скажет: Дмитрий Борисович, милый,

место твоё – не здесь.


Не здесь, где в пупке ириски,

не здесь, где тьма по пятам.

Настасий Филипыч Опискин,

место твоё не там.


Лев Николаевич, рóдный,

пытающийся взлететь,

годный ты или не годный,

время тебе умереть.


Ляг в темноту, в могилу,

подвигай больной ногой.

Фёдор Михайлович, милый,

иди домой.



* * *

Я устал, говорю, Катюш, устал, но когда-нибудь я отдохну,

напьюсь и наемся снами, в яблонях, в грушах, Катюша, пойду ко дну,

засну под еловыми лапами, в подснежниках утону.

Господи, как же там здорово:

слава Ему одному.


(Слава мне и Ему.)


Слава мне, что умел вытягивать из темноты.

Слава Ему, что сумел меня вытянуть из пустоты.

Слава всем, кто меня приручил к словам.

Слава вам.


Слава всем нам.


Ах, Катюша, Катька, будем жить-поживать,

будем мятого кота наживать,

у него и лапки будут беленькие,

у него и глазки будут серенькие:

пусть помолится тогда в кошачью тьму

он какому-нибудь богу своему

за хорошую собачку, за поджарую.


За меня.


Ну и за вас – дуру старую.



* * *

Я пишу стихи западающими клавишами на погасшем экране.

Я такое увидел однажды,

сидя в углу комнаты на чужом семинаре.

Моя коллега-преподаватель (а я просто пережидал время перед встречей со своим курсом) дала задание группе,

и они все стали записывать его, кто в блокноте, кто в гаджет.


И вдруг я увидел, как парень невысокого роста

записывает текст на тёмном негорящем экране,

просто делая вид, что он пишет.

Я даже встал и тихонько подошёл к нему сзади.


Это было так восхитительно.


Жалко, что только неправда.


Он писал не на погасшем экране, а просто на чёрном фоне,

розовыми буквами и голубыми.


Но я подумал:


вот оно – задание от мирозданья.

Написать невидимый текст на погасшем экране

западающими клавишами,

обманув учителя,

превозмогая его,

уничтожая.

Чтобы стать больше его, больше цвета и больше мрака.

(Всё только появлялось и исчезало,

говорю я сам себе, –

всё только появлялось и исчезало.)

И пусть мне кажется, что текста на этом облаке, в этом воздухе – нет,

как нет сейчас клавиши смысла в моей западающей жизни,

но только всё было и есть.



* * *

В этой снежной бутыли, где каждый из нас пропадал,

хорошел, хоронил, лепетал, голодал, умирал,

был поставлен ребром, сформулирован снежный вопрос:

как ты в этой метели цветком полоумным возрос,

как ты в этой бутылке, наполненной снегом по край,

зародился, зажёгся и умер теперь? Наливай.


Будем пить это горькое пойло, Пауль Целан.

Это чёрный стакан или это молочный стакан?

Это порвана с морем последняя связь или эта не порвана связь?

Это кончилась старая жизнь или новая не началась?

Это красною кистью Марина-рябина зажглась?

Это я родилась или это не я родилась?


Годовалый ребёнок без всяких вопросов лежал,

без ненужных вопросов мужик к остановке бежал,

старый дед в снежном поле пустую бутылку нашёл, сунул в карман и во тьме к сельсовету пошёл:

выдернул пробку – а там сиреневый рай,

сложно соснежно чинённый такой. Умирай.



* * *

Никого не хочу побеждать – все и так вокруг победители:

белые-белые, ледяные, щуки во льду, воители –

ни Марью Петровну, осень-старуху, на склоне дня,

ни Татьяну Толстую, ни Дуню Смирнову –

помилуй мя.


Я пишу это всё в самом конце позапрошлого года,

но строфа остаётся забытой, нет, не забытой, но подвисшей, как фраза или виноград.

И вот проходит зима, наступает весна, счастливое любовное лето,

снова осень, зима и весна.


И вот –

в это дождливое лето, с кляксами шиповника на темно-зелёной листве в Москве,

с неожиданным Белым морем,

с развязавшимся вдруг пупком,

ко мне тут приходит на двадцать третий день июня:

«Я жил, я любил, я выиграл, я проиграл.

Я старик.

Я больше никого не люблю».


Никого не хочу обнимать –

сквозь чужую грудную клетку

я вижу сплетенье роз, я вижу зимние ветки

(у меня за окном в два крыла прорастал легендарный дуб),

я уже не хочу ничьих ни стрекоз, ни губ.


Но зато мне приснились вчера на прощанье огромное ледовитое море

и снова маленький озябший фарфоровый Пушкин с отбитым пером,

который сказал мне: Дорогой Дмитрий Борисыч,

дела наши плохи,

у меня в животе тоже рана,

давай поедим на прощанье морошки.


Нет уж, Александр Сергеич, дальше как-нибудь без меня.


...Мы убираем с Мариной Иванной и Анной Андревной квартиру,

Марина Иванна и Анна Андревна убирают плохо, а я хорошо:

вот сюда я убираю август, вот сюда убираю Белое море,

вот сюда прячу сентябрь, октябрь, а вот и зима –

пусть она полежит до весны в этой коробке.


– А Дмитрий Борисович выйдет? – спрашивают мальчишки.

– Нет, Борис Леонидыч и Осип Эмильич, – отвечаю я им, через дверь с цепочкой, –

он заболел.


Дальше как-нибудь без меня.


Стихи о русской поэзии похожи на стоптанные башмаки:

их так разносили великие, что мы в них тонем,

их так истоптали карлики, что нам противно в них залезать,

мы хотим поскорей из них выбраться и улететь на небо.


В белое-белое небо, в большую русскую жизнь.


В том-то и штука, любовь моя, в том-то и штука, что даже любовь проходит,

дружба проходит, хоть нас учили, что она бесконечна,

счастье проходит,

солнце проходит,

Пушкин проходит,

море уходит,

горе уходит,

я улетаю.


И вот уже, стоя на кромке новой бессмертной и мне пока неизвестной сказки,

я поворачиваюсь ко всем тем, кого так любил,

всем, кого ненавидел,

ко всем, кому был безразличен,

и говорю:


вас никогда не было,

я вас не помню,


я просыпал ваши имена мимо рук, в мёд и пшено, в вино и спустя рукава,


я та злопамятная жар-птица, которая вдруг обернулась кукушкой.


Кричащие мои, жадные, желторотые и чужие.

Дело не в том, что сегодня уже никто никуда не выйдет,

а в том, что все улетели.


Спасибо, мои птенчики,

сбитые лётчики.


И прощайте.



(Март – декабрь 2022)

Тэги: Поэзия
Обсудить в группе Telegram

Дмитрий Воденников

Подробнее об авторе

Быть в курсе

Подпишитесь на обновления материалов сайта lgz.ru на ваш электронный ящик.

  • Смелый за Отчизну жизнь положит...

    15.02.2025
  • Своеобычные портреты

    26.10.2024
  • Моя земля пьянит, как крепкий хмель...

    25.10.2024
  • И станет сильной моя земля

    20.10.2024
  • Я знаком с той дончанкой…

    12.09.2024
  • Клуб молодых

    1826 голосов
  • Верлибры, музыка, картины

    1158 голосов
  • Молчанию небес наперекор

    973 голосов
  • Октябрь, побудь со мной...

    457 голосов
  • Век не прожит, а вечное гложет

    440 голосов
Литературная Газета
«Литературная газета» – старейшее периодическое издание России. В январе 2020 года мы отметили 190-летний юбилей газеты. Сегодня трудно себе представить историю русской литературы и журналистики без этого издания. Начиная со времен Пушкина и до наших дней «ЛГ» публикует лучших отечественных и зарубежных писателей и публицистов, поднимает самые острые вопросы, касающиеся искусства и жизни в целом.

# ТЕНДЕНЦИИ

Книги Фестиваль Театр Премьера Дата Книжный ряд Интервью Событие Сериал Утрата Новости Театральная площадь Фильм Поэзия Калмыкии ЛГ рейтинг
© «Литературная газета», 2007–2025
Создание и поддержка сайта - PWEB.ru
  • О газете
  • Рекламодателям
  • Подписка
  • Контакты
ВКонтакте Telegram YouTube RSS