Сперва поговорим о хронической болезни российского книгоиздания – редакторской расслабленности. Разносчиком может быть как нерадивый редактор, так и автор, почему-либо мнящий, что не нуждается в правке. Как бы то ни было, результат один, и он перед нами: глубоко инфицированная книга. Позанудствуем: поговорим о словах. Когда Чертанов называет живых лошадей на театральной сцене XIX века «спецэффектами», он, конечно, всего лишь хочет «приблизить». Но, поскольку в словах должна быть какая-то логика, мы вынуждены спросить: следует ли называть «спецэффектом» и натуральный бифштекс, который актёр на сцене натурально съедает? Или «спецэффектом» надобно считать, наоборот, бифштекс бутафорский? Когда Чертанов десяток раз напишет применительно к XIX веку слово «краудфандинг» – в том числе дважды в перечне законодательных установлений того времени, – мы скривимся, но всё ж смолчим. Однако когда он, описывая «креативный класс» (о, современность!), однажды включит в него «малый бизнес», а в другой раз – решительно исключит «лавочников», нам не может не прийти мысль, что автор, при всей актуальности креативного понятия, не совсем понимает его значение.
И когда Чертанов пишет о возлюбленной Дюма Мелани Вальдор, что она «вот-вот должна была родить», а через пару страниц – что у неё на третьем триместре «случился выкидыш»… И когда путает кардинала Мазарини с кардиналом Ришелье… И когда, одобрительно отзываясь о законах Флоренции, позволявших заниматься коммерцией и строить фабрики иностранцам и политэмигрантам, зачем-то приводит в сравнение заводчика Демидова (Иностранца? Политэмигранта? А почему не Ходорковского – было бы современно!)… И когда, единожды на всю книгу, употребляет слово «садистская» – угадайте где? – применительно к казни миледи Винтер (совершённой согласно правилу милосердия самого Дюма, которое упомянуто неподалёку), притом что в книге есть другая, действительно садистская сцена убийства женщины: страшная и совершенно реальная гибель принцессы де Ламбаль в революционном Париже… Так вот, во всех этих и многих других случаях Чертанов выказывает не глупость, нет. Элементарную неряшливость. Однако эти погрешности – трещинки, приметы разрушительных процессов, от которых в конце концов рассыпается фундамент.
Почему мы вообще говорим о «дюмаграфии»? Во-первых, Чертанов противопоставляет себя прочей, писавшей о Дюма братии, которую чаще всего именует собирательно «биографами». Во-вторых, в книге есть некая благостная заданность, роднящая её с таким интересным жанром, как агиография. И это, в общем, неплохо. Сверхзадача – прекрасно, безумству храбрых поём мы. Но рискующий должен понимать, что за ним будут следить пристально.
И если автор позволит себе кокетливо заключить, что, мол, мы (имеется в виду – мы, мужчины) «не любим впускать женщин в свой мир. Сразу рубим головы», – это будет выглядеть смехотворно на фоне бессчётных рассуждений о том, как явственно Дюма тянулся именно к умным, незаурядным женщинам, коих вокруг него было немало, но они редко отвечали на его пылкость. (И вдвойне смехотворно для тех, кто вспомнит невеликую тайну, что под псевдонимом Максим Чертанов скрывается женщина…) Когда удивлённый читатель освоится с этим бесконечно противоречивым и столь же безапелляционным изложением, ему будет не так-то легко принять магистральную идею книги, которая заключается в том, что Александр Дюма-отец, во-первых, был совсем как настоящий историк и даже лучше, а во-вторых, ничего не выдумывал, потому что не умел.
Для того чтобы опровергать Чертанова, вовсе не нужно тянуть с полки энциклопедию. Надо просто внимательно читать эту дюмаграфию и тихо, безобидно развлекать себя побиванием цитаты о цитату. Например, Чертанов пишет: «Ни один историк никогда претензий к Дюма не предъявлял, наоборот, хвалили». А вот, собственно, похвала «коллеги Тэна» – философа, искусствоведа и историка, коего называть «коллегой» Дюма довольно затруднительно, ибо, по скромному мнению самого Тэна, Дюма – «не историк, но один из величайших поэтов Франции».
Неумение Дюма выдумывать – вплоть до пафосного чертановского «мы уже знаем, что он ничего не мог выдумать», – забавная выдумка, которая будет повторена многократно и не раз автоопровергнута (так, упомянут «выдуманный Дюма народ москито»). Очень умилительно Чертанов пишет о том, как Дюма ничего не выдумал в своей перелицовке «Гамлета»: «призрак короля превратил в галлюцинацию… переделал характер Гамлета: убив Полония, тот терзается муками совести и вообще куда добрее и «прямее», чем оригинал… галлюцинации он дал даже больше воли, чем Шекспир: в финале та загробным голосом выносит моральные приговоры Гертруде, Клавдию и Гамлету, который остаётся жить... Впрочем, то, что Дюма оставил, он перевёл почти дословно». И сия последняя фраза есть решительный аргумент в пользу всегдашней достоверности Дюма!
Всё это было бы смешно, когда бы великий француз не был делами своими достаточно тесно связан с Россией. Приближения этих глав мы ждали с содроганием. И не ошиблись. Здесь сошлось всё самое пафосное, всё невыразимое ироническое остроумие, которым наделила Чертанова природа, все пространные рассуждения о «русской несвободе», которые Дюма в действительности записал («тыкал нас носом в нашу историю», как это назвал добрый Чертанов), – и те, которые за него домыслил сам автор дюмаграфии (заключительное «прощай, страна прирождённых рабов» принадлежит его бойкому перу). Мы не будем подробно излагать эти главы, из которых следует, что в России можно верить едва ли не одному только Дюма, который беседовал с очевидцами так обстоятельно, что прозревал даже скрытые движения души Николая I – и, конечно, уже тогда предрекал распад России, который пока что не свершился окончательно, но ведь Дюма предусмотрительно не назвал точной даты!
Приведём лишь одну характерную цитату: «Евдокия Панаева в мемуарах писала, что на дачу Дюма явился незваным (интересно, как это было бы возможно?) Бабий бред разнёсся по городу… Подумаешь, что здесь речь идёт не о цивилизованном, умном французе, в совершенстве знакомом с условиями приличия, а о каком-то диком башибузуке». Разве не убийственное разоблачение русской псевдоинтеллектуалки? «Бабий бред» рядом с французским совершенным приличием! Но – увы. Примерно сотней страниц ранее правильная французская интеллектуалка графиня Даш сказала о Дюма следующее: «от успеха у него появился апломб... Он не забыл хорошие манеры, но показывал их редко, только когда это было для чего-то нужно...» Может, не так уж не права была в своих мемуарах Панаева?
К сожалению, разбирая неопрятную книгу Максима Чертанова, мы попутно слишком много зубоскалим над Дюма, который, право же, ни в чём не виноват и отнюдь не проигрывает в наших глазах от того, что был не совсем историк и умел выдумывать. Хороши и ценны в книге те страницы, где цитируется переписка Дюма с его соавтором Маке и подробно разбираются рабочие варианты «Трёх мушкетёров». Здесь показано различие авторских манер, их взаимодополнение; текст, на котором выросли многие поколения читателей, зримо обретает плоть. В книге есть немало сведений, иногда весьма интересных и рождающих желание углубиться в тему, но из-за общей легковесности тона доверие к ним подорвано, а источник упоминается редко. Эта вежливость академиков нечасто теперь посещает русскую научно-популярную литературу, которая увереннее чувствует себя в качестве школьного учебника для креативного класса.