Юрий Селивёрстов: Портрет на фоне времени. – Иркутск: Издатель Сапронов, 2008. – 198 с.
Всё больше манят книги, позволяющие поворошить своё прошлое, посмаковать подробности пережитого. Превосходно, с полиграфическим изыском изданная в Иркутске книга Валентина Курбатова о знаменитом художнике-графике Юрии Селивёрстове (1940–1990) – из их числа.
Нет, нет, с самим двойным тёзкой я не был знаком. Разговаривали только один раз по телефону. «Литературная газета» собиралась продолжить свою – и его – серию «Из истории русской философской мысли» очерком о Фёдоре Степуне. Очерк заказали мне, графический портрет мыслителя-эмигранта должен был, как и все предыдущие, выполнить Селивёрстов. Условились о встрече – после его возвращения с юга, где он неожиданно скончался.
Так что о личности героя книги ничего сказать не могу. Готов довериться впечатлениям Курбатова. Хотя, вынужден признаться, не во всём разделяю его восторги шедеврами мастера. Мировоззренчески-то, в своих устремлениях и замыслах художник мне и понятен, и близок. Россия былых взлётов мне тоже дорога, как ничто на этой земле. Но мне, как многим, чьи мнения приводит автор, жёсткая манера Селивёрстова кажется подчас слишком привязанной к моде, которую «столбили» в семидесятые годы художественные редакторы журналов «Знание – сила» и «Техника – молодёжи». Даже и в прославленной серии портретов русских мудрецов меня смущает однообразная, если не сказать назойливая схема: «значительно» посаженная голова и – отдельно данные, будто выплывающие из безвоздушного пространства на передний план и тоже преисполненные важного смысла руки, близ которых иной раз помещается как символ ещё и свеча. По-настоящему нравится мне в этой серии немногое. Всего удачнее, по-моему, портреты тех, кого художник знал лично: Бахтина, Лосева, себя, любимого. Хотя и тут не всё ладно: Свиридов утопает почему-то в ельнике, как в мёртвых венках.
Странно, но из деятелей прошлого в работах графика мне больше всего глянулись те, к кому я более или менее равнодушен. Чаадаев, Вл. Соловьёв, Случевский, Бердяев. И огорчительно раздражают те, кого люблю, – Пушкин, Гоголь,Тютчев, Леонтьев. Совсем «запороты», на мой взгляд, отцы-протоиереи – Павел Флоренский и Сергий Булгаков.
Однако тут всё, как принято говорить, субъективно. А следить за мыслью Курбатова, на сей раз искусствоведческой, как всегда, интересно. «Псковский светоч» (так его называют в газете «Завтра») блестящ и изящен во всём – от чёлки и эспаньолки до искромётного дара риторической импровизации. Про перо уж молчу, оно виртуозно и артистично. Не всем же в России бодаться с формой, как с дубом. «Наше всё» Пушкин тому порукой.
Но пора вспомнить подзаголовок книги – «Портрет на фоне времени». Этот самый «фон» и есть для меня в книге дона Курбатова самая сласть. Когда-то, в начале девяностых, на заре простодушных, по его слову, культурно-исторических иллюзий, мы с ним вели одну рубрику в журнале «Москва». И называлась она как раз «Портрет времени». Судьба, как я теперь вижу, свела нас тогда неслучайно. Ведь и в портрете давнего, начального нашего времени чувствуется не просто сходство – родственность взгляда.
Мы были в одно время во студентах, одни книги читали, одни пластинки слушали, в одни театры ходили, на одни выставки простаивали в очередях. И главное – в одни и те же иконы и храмы всматривались, ища поначалу хотя бы душевного приближения. Ну всё, всё совпадает. Даже забытые теперь уж какие-нибудь просветительские книжки о каком-нибудь тогда модном экзистенциализме: узнавали о них, добывали, проглатывали. (Правда, Пиама Гайденко названа в книге Гейденко, но это либо тень Гейченко выплыла из подсознания, либо, скорее, простой наборщицкий ляп.)
Живописуя то время, Курбатов даже объяснил мне что-то в моей собственной биографии. Я-то всю жизнь корил себя за слабость характера, не позволившую перебраться с романо-германского на русское отделение филфака, хотя мудрые профессора к тому призывали. И вот спустя годы, по видимости верно, толкует случившееся (или не случившееся) Курбатов: ведь была оттепель, мир для русских мальчиков распахнулся, и мы, забывшие на время про заповеданные классиком лень и нелюбопытство, приникли к «священным камням» зарубежья с не меньшей жадностью, чем к своей старине. Хотя и приникли-то ещё вынужденно умозрительно, книжно.
И ещё одну личную подпорку обнаружил я в этой книге. Кто только из «академиков» не ругает нашего брата субъективиста за нескромное ячество. А Курбатов убедительнейшим образом доказывает: вот их-то «объективизм» и есть высшая форма нескромности. Вещают, будто знают конечную истину, аки сам Господь Бог. А критик только и может что сообщить о собственных впечатлениях.
Особые изюминки общих с автором воспоминаний, конечно, – те лица, что выступают в тексте анонимно, но ты-то, читатель, их хорошо знаешь. Сладость узнавания унеживает тогда и собственную память. Вот хоть тот «редактор» из издательства «Искусство», что забраковал две иллюстрации Селивёрстова к пьесам Ануя… Ведь это Валентин Иванович Маликов, умнейший и чудеснейший человек (которому Вампилов, кстати, во многом обязан замечательной ладностью своих диалогов). В том же 1968 году я готовил для редакции, которую он возглавлял, предисловие к Дюрренматту, а потом и к Фришу и хорошо помню, как он излагал мне свои претензии к жестковато-сюрному, «технократическому» стилю иллюстратора и как я пытался его защищать. (Интересно, мол, ново. «Ново? Да ты загляни в журналы – они там все теперь так малюют!»)
Великолепная книга Кур-батова вливается в обширный и всё множащийся поток мемуарно-аналитических запечатлений целой эпохи. У нас действительно была прекрасная эпоха – хотя и не в том смысле, как это мнится Лимонову. Друзья и жёны Высоцкого, Вен. Ерофеева, Довлатова, Бродского, поэты Алейников и Глушкова, Седакова и Гандлевский, прозаики Кторова и Мелихов, Личутин и В. Попов, художники Воробьёв и Брусиловский, Белютин и Глазунов – каждый вносит в общую мозаику времени свой штришок.
Вклад Курбатова – один из самых приметных. Его книга подтверждает неустанный мой тезис: лучшую прозу сейчас пишут именно эссеисты. Если вполне по-писательски владеют пером, конечно. А почему так, объяснил ещё Пушкин: проза, говорил он, требует мыслей.