Лев Толстой: Бегство из рая. – М.: Астрель, АСТ, 2010. – 672 с. – 5000 экз.
Последний дневник. Игорь Волгин. Уйти ото всех. – ВК, 2010. – 580 с. – 1000 экз.
Осенью прошлого года появились две работы. Одна – книга Павла Басинского «Лев Толстой: Бегство из рая». Другая – пространное эссе Игоря Волгина «Уйти ото всех». Обе посвящены одному и тому же событию, в центре обеих один и тот же герой, окружённый одними и теми же персонажами, и хронотоп тоже сходен до малейших подробностей. Герой – Лев Толстой. Событие – уход из Ясной Поляны, к столетию которого и приурочены то и другое издания. Вот только судьба их складывается по-разному.
«Бегство из рая» ждал, как выяснилось, довольно шумный успех, удостоверенный, помимо всего прочего, многочисленными откликами в печати, часовой телевизионной беседой, наконец, премией «Большая книга». Эссе же Игоря Волгина, опубликованное в форме комментария к толстовскому дневнику и записным книжкам 1910 года, замечено, кажется, лишь в тесной среде знатоков. Во всяком случае, читающая публика интереса не обнаруживает, а литературная печать, не говоря уж о телевидении, не предпринимает ни малейшей попытки его пробудить.
Если кому-то почудилась тут тайная зависть к младшему товарищу по профессии либо, того не лучше, профессорская спесь, спешу возможные подозрения отвести. Больше того, меня немало покоробил пренебрежительный, явно расходящийся с нормами вкуса и воспитанности отклик обозревателя «ЛГ» А. Кондрашова на вышеупомянутую телебеседу Павла Басинского, а заодно уж и на «недостойную» позицию самого графа Толстого, разошедшегося, как известно, с православной церковью и российским самодержавием.
«Бегство из рая» – цельная, хорошая книга. Кому ж неизвестны сложные, мучительные отношения в треугольнике Толстой – Софья Андреевна – Чертков? П. Басинский их не только добросовестно реконструирует – это само собой, – но и набрасывает чрезвычайно убедительный, на мой взгляд, психологический портрет человека, покушающегося сделать гения своим личным достоянием. Притом, что намерения у него самые высокие и, как он искренне верит, бескорыстные. К тому же ведь впрямь не отнять того, что сделано во имя кумира, – зарубежные публикации, самоотверженная работа над полным собранием. Но фанатизм губителен всегда и в любой форме, будь то слепая любовь или слепая ненависть. Что автор и отмечает со сдержанностью и достоинством.
К слову о реконструкции. В издательской аннотации сказано, что П. Басинский именно что восстанавливает, а не предлагает версию того события, которое сто лет назад потрясло весь мир. Думаю, это всё же не так. На протяжении всей книги автор проводит, без чрезмерной, впрочем, жёсткости, мысль (то есть как раз версию) о том, что жизнь Льва Толстого – это постоянный уход или чреда уходов: «С бегства он начинает свой сознательный путь в жизнь, бегством его и завершит».
Думаю, именно верность общей идее – независимо, повторяю, от того, в какой степени она верна, – чаще всего удерживает автора от соблазнов беллетризма и увлечения детективной стороной истории, которые явно подстерегают хрониста, взявшегося проследить события последних десяти дней жизни Льва Толстого, да и не только этих дней. Короче говоря, свой успех и свои премиальные лавры Павел Басинский заслужил честно.
Из этого вовсе не следует, что эссе Игоря Волгина должно оставаться достоянием корпорации касталийцев. Но, увы, это так, что печально, хотя, кажется, Павел Басинский со своей задачей справился лучше, чем Игорь Волгин, у которого многое осталось недосказанным, со своей.
Только всё дело как раз в характере задачи и уровне разговора.
Скажу сразу: спорные просчёты Игоря Волгина представляются мне более продуктивными и, как бы сказать, интеллектуально провокационными, что ли, нежели безусловные достоинства Павла Басинского. Попробую объяснить почему.
«Бегство из рая» – это взгляд на финал, а во многом и на всю жизнь Толстого как на семейную драму. Аргументации этого взгляда ненавязчиво подчинено всё – стилистика, композиция, вообще вся материя повествования. Что в имени тебе моём? – на старый пушкинский вопрос автор этой, нарочно подчёркиваю, книги мог бы по совести ответить: домашняя, частная жизнь, прорастающая персонажами и сюжетами всемирно известных произведений. Наташа Ростова «списана» с младшей из сестёр Берс, «сватовство и женитьба Левина и Кити в мельчайших деталях совпадают с тем, что было между Толстым и Сонечкой» и т.д.
О нет, бывает, П. Басинский отклоняется в сторону от сугубо семейных сюжетов, пишет о тайне искусства, о гении Толстого, проживающего самоё жизнь художественно, либо, допустим, смело сводит в одной строке толстовский трактат «Критика догматического богословия» и «Антихриста» Ницше. Но тут же, словно убоявшись чего-то, либо обрывает себя на полуслове, как в данном случае, либо поспешно сворачивает разговор, возвращаясь на магистраль.
Что же так? По-моему, я догадываюсь, во всяком случае, предположение имеется. В связи со всяческими препятствиями, возникшими на пути издания 13-го тома прижизненного собрания сочинений Толстого, П. Басинский пишет между прочим: «Широкой публике наплевать на тонкости понимания Толстым эволюции своего творчества. Публика ждёт новинок, сенсаций. Сенсацией 13-го тома являлась «Крейцерова соната». Понимаю – несобственно-прямая речь, к тому же иронически окрашенная. Но явно непредусмотренным образом в ней отзываются речь и установки самого автора, уже без всякой иронии.
К великому сожалению, Павел Басинский – литератор умный и одарённый, уступает императивам того, что называется массовым вкусом, запросами массового читателя, как ни назови. Вот именно «что называется» – надеюсь, всё же не является или хотя бы является не безусловно, хотя если, не дай бог, осуществится проект реформы школьной программы, где литература, как я понимаю, отодвигается на обочину, призрак может оплотниться, а незавершённая реальность вполне может стать реальностью завершённой.
Увы, жертвами этого негласного договора автора с читателем становятся все – и обе стороны его, и писатель, причём такой писатель, жизнь и творчество которого – потешаться, конечно, можно сколько угодно, – действительно стали зеркалом, хотя и не русской революции. Вот с этой стороны и подходит к рассказу об уходе Толстого Игорь Волгин.
Издание академического типа с приличествующим ему научным аппаратом – комментарии, примечания, приложение (составитель – И.В. Петровицкая). И вторая часть книги соответствует этому этикету – культурфилософское сочинение, написанное, однако, в стиле как раз вполне, а иногда даже избыточно свободном. Напрасно, по-моему, И. Волгин прибегает к современному жаргону – «бренд», «раскрутка», «медийное лицо», «дресс-код», – он здесь сугубо неорганичен и, даже взятый в кавычки, режет ухо. С другой стороны, эти стилистические огрехи с особенной резкостью свидетельствуют о том, что Игорь Волгин обращается не только к высоколобым знатокам, но и, подобно Павлу Басинскому, к широкой публике. То ли доверяет ей больше, то ли хочет – и желание это в высшей степени похвально – побудить к самостоятельному умственному усилию.
Семейная драма Льва Толстого, запечатлённая в дневнике, предстаёт в эссе И. Волгина, как оно и должно быть, драмой всемирного духа, а если говорить об искусстве литературы, то драмой перелома того художественного порядка, который творился на протяжении всего Нового времени, а вот теперь заменяется каким-то иным порядком. Скажем, не предстаёт, скажем, угадывается – это я, собственно, и имел в виду, говоря, что многое в эссе не договорено.
Игорь Волгин листает страницы дневника и, не уходя от бытового сора, сосредоточивается на жизни духа, его борениях – тех самых, пушкинских. Хотя бы потому, что «у Толстого всё внешнее неразрывно сопряжено с «доминантой существования» – с движением его собственной внутренней жизни, с миром его души».
Таким образом, в подобной оптике прежде всего нет никакой избирательности и никакого своеволия, ибо с самого начала, даже с некоторой, впрочем, в данном случае вполне уместной, торжественностью заявлено: «Толстовский дневник – один из величайших актов человеческого самопознания, когда «человеческое, слишком человеческое» судится высшим судом и соотносится с пределами вечности» (от оксюморона, самим же автором, правда, замеченного, всё же лучше было бы уйти).
Главное же – только это, по-серьёзному говоря, и интересно, или, скажем, хотелось, чтобы было интересно, а всё остальное – праздное и не всегда безобидное любопытство, на что ещё Пушкин указывал в письме князю Вяземскому, советуя ему не печалиться по поводу утраты дневников Байрона. Событие частной жизни лишь тогда событие, когда оно превосходит в своём значении себя самоё. Это справедливо в отношении всякой крупной личности, применительно же к Толстому – вообще императив, потому что… ну, просто потому, что это Толстой. Читая дневники вообще, дневник же последнего года в особенности, постоянно натыкаешься на всякого рода несоответствия.
«Поздний Толстой… не допускает посторонних вторжений в свой давно устоявшийся духовный мир; он не приемлет мнений, несовместных с выстраданной им и, по его крайнему разумению, единственной правдой. Можно сказать, что в своём тотальном всесокрушающем бунте Толстой принципиально консервативен», – пишет И. Волгин, и, возможно, он прав, во всяком случае, опору в толстовском самосознании, как оно запечатлелось в повседневных записях 1910-го и иных годов, найти можно. Но ведь здесь же Толстой с огромной страстью восстаёт как раз против единственных правд, когда все крупнейшие мировые религии – христианство, иудаизм, ислам, буддизм – утверждают себя одна в ущерб другой. «Какое ужасное преступление!»
Слишком известна война, которую развязал Толстой в последнюю треть своей жизни против современной ему литературы, а также литературы с её художественностью вообще («Что такое искусство» и др.) Однако же Достоевского он корит как раз за недостаток художественности, сам, впрочем, признавая свою непоследовательность: «Я строг к нему именно в том, в чём я каюсь, – в чисто художественном отношении». Вообще по понятным причинам как вполне объективного, так и личного свойства этот сюжет – Толстой–Достоевский – занимает в эссе Игоря Волгина значительное место, – более четверти общего объёма. Не мне судить, насколько верны его суждения, но читать интересно, прежде всего как раз потому, что тема превосходит самоё себя, за текстом колеблется подтекст и, главное, контекст – контекст становящейся, столь ненавистной Толстому новой литературы.
Не менее известно, как любил Толстой повторять известную максиму доктора Джонсона: «Патриотизм – последнее прибежище негодяев». Настолько любил, что кое-кто у нас решил даже, будто это его собственные слова. В последнем дневнике и записных книжках 1910 года ссылок на великого английского просветителя и энциклопедиста нет, но сходные высказывания есть. Вот, например: «Как ни отвратительно само дело, ещё более отвратительно оправдание его, величаемое патриотизмом». Но не полной ли глупостью было бы искать в дневниках, а равно иных сочинениях текстуальных заверений в патриотизме Толстого (а равно, кстати, и Сэмюэла Джонсона – автора «Жизни поэтов» и «Словаря английского языка»)? Не зря И. Волгин дал своему эссе подзаголовок: «Лев Толстой как русский скиталец».
Ну и совсем безнадёжным, как и бессмысленным, занятием было бы устраивать соревнование высказываний Толстого о религии и Церкви. Достаточно будет, полагаю, одной строки из записи от 14 июня 1910 г.: «Истинная религия есть прежде всего искание религии».
Конечно, учитывая масштаб личности, такие противоречия существенны сами по себе, как существен дневник в своём информационном, как говорит И. Волгин, содержании. Но всё-таки ещё значительнее и интереснее он как образ и отражение (снова вздрагиваю) всемирного – не только русского – времени. Дневник Толстого – это в некотором роде эпилог эпохи, начавшейся, по словам Томаса Манна, на заре Нового времени, достигшей расцвета в пору Великой французской революции, а ныне агонизирующей и сходящей на нет. Иначе говоря, эпохи гуманизма. Эпилог к ней и предчувствие Вердена, ГУЛАГа, Треблинки.
Читатель мирный, никого никому не противопоставляю и уж тем более не сталкиваю лбами. Одной только вещи хотелось бы. А ещё лучше – двух. Во-первых, чтобы планка стояла высоко и содержание, а также стиль высказывания соответствовали предмету разговора. А во-вторых, чтобы сочинитель уважал своего читателя, то есть не наклонялся бы к нему.