В 2019 году издательство «ЛитГОСТ» основало книжную серию «Поэты литературных чтений «Они ушли. Они остались». В рамках этой серии уже вышли первые три сборника: «Прозрачный циферблат» Владимира Полетаева, «Ещё одно имя Богу» Михаила Фельдмана и «Грубей и небесней» Алексея Сомова. Кроме того, что этих разных поэтов объединяет положенный в основу серии принцип – авторы всех вошедших в неё книг ушли из жизни рано, до сорока лет, – их также роднит между собой острое восприятие жизни, бытия «здесь и сейчас». Подготовленный читатель может буквально ощутить этот момент хайдеггеровского «дазайна» в каждой строчке, поскольку поэтический текст для этих авторов – не самоцель, а своеобразный инструмент познания и предчувствия жизни, каждого её глотка.
Владимир Полетаев. Прозрачный циферблат: Стихотворения, переводы, эссе, письма / Сост. Б. Кутенков, Н. Милешкин, Е. Семёнова; Предисл. О. Балла. – М.: ЛитГОСТ, 2019.
В сборник «Прозрачный циферблат» московского поэта Владимира Полетаева (1951–1970) вошли стихотворения, эссе, письма и переводы с грузинского, украинского, белорусского, испанского, немецкого и др. По утверждению одного из кураторов проекта Бориса Кутенкова, именно с идеи издать отдельную книгу этого автора началась работа над книжной серией.
Владимир Полетаев родился в Саратове в 1951 году, в Москву родители переехали, когда ему было семь лет. Учился в обычной средней школе, посещал литературную студию Владимира Порудоминского, общался с поэтами Михаилом Львовским и Владимиром Соколовым, которые рано разглядели в нём поэтическое дарование. Стихи писал с семи лет, с четырнадцати готовился стать переводчиком. Продолжил учёбу в Литературном институте на грузинском отделении факультета художественного перевода. 30 апреля 1970 года свёл счёты с жизнью.
Странный юноша, погибший на девятнадцатом году, но столько успевший совершить, «взирает с неким холодом в кости…» на нас, зрелых. И везде у него – снег, снег – и белоснежные подоконники. И от сугубо детского, пахнущего молочной пенкой и колыбелью, он вдруг плавно переходит к юношескому – и… исчезает.
Первый глоток алкоголя, первые поцелуи – чья это молодость промелькнула? Его или чужая?
Прямо из горлышка – горько и сладко,
Жарко и холодно – пей без остатка!
Катится вечер, гремя и звеня,
Девочка в губы целует меня!!!
(«Ах, как накурено в тёмном подъезде…»)
Между тем он не только делает первые глотки в подъезде. С четырнадцати лет Полетаев серьёзно занимается поэтическим переводом, теорией стихосложения, доискивается онтологических истоков поэтичного:
И по спирали, по спирали
слова лукавые всплывали
прозрачней мыльных пузырей
и плавали вдоль фонарей,
но фонарей не задевали.
(«Февраль фарфоровый, хрустальный…»)
В этом «феврале» отчётливо слышатся отголоски Пастернака, в поэзии Полетаева вообще очень много Пастернака, как отметила литературный критик и эссеист Ольга Балла: «Он ещё весь гудит узнаваемо-пастернаковскими интонациями, пастернаковской музыкой (и неспроста ведь – по глубокому родству чувства жизни), чуть ли не его словами говорит…»
Поэтическое влияние предшественников Ольга Балла детально исследует во вступительной статье к книге, раскладывая этот пасьянс и затягивая читателя в увлекательную игру: Пастернак, Мандельштам, Гумилёв, а здесь, кажется, Тарковский:
…а улица ещё бела,
оставленная, неживая…
Я вспоминаю: ты была
иная – ты была иная.
(«Почти всерьёз о взрослости моей»)
Такой список «предков» имеется у любого поэта, поскольку в поэзии существует жёсткая, почти по Менделю, система наследования. Поэзия не берётся ниоткуда, и необходимо время, чтобы перерасти своих учителей. У Владимира Полетаева этого времени, к сожалению, почти не оставалось.
А женщина проходит полем –
трава колен не достаёт –
и звон бесовских колоколен
над полем медленно плывёт.
И я с мучительной любовью,
с любовью жадной и земной,
смотрю на праздник полнокровья,
развёрнутый передо мной.
(«В июльском мареве медовом…»)
Женщина стала причиной его раннего ухода из жизни, а возможно, всего лишь поводом и трагический исход был следствием ярко выраженного юношеского максимализма.
Остались трепетные юные, а зачастую и вполне зрелые стихи и талантливые переводы из Михаила Квливидзе, Райнера Марии Рильке, Тамаза Чиладзе, Отара Чиладзе, Джансуга Чарквиани, Николаса Гильена, Медеи Кахидзе, Юлиана Тувима, Богдана-Игоря Антонича.
Михаил Фельдман. Ещё одно имя Богу: Стихотворения / Сост. Б. Кутенков, Н. Милешкин, Е. Семёнова. – М.: ЛитГОСТ, 2020.
Михаил Фельдман (1952–1988) родился в городе Каменка Пензенской области. Окончил исторический факультет Ленинградского государственного университета. Работал экскурсоводом, старшим библиографом издательства «Академкнига», учился в аспирантуре Ленинградского университета, проводил исследования о двух ссыльных грузинах: поэте Соломоне Размадзе, сосланном в Пензу, и философе Соломоне Додашвили, отбывавшем ссылку в Вятке. Любовь к Грузии нашла отражение и в его поэтических текстах. Также в них прослеживаются постоянные культурные апелляции к творчеству польского поэта Тадеуша Ружевича. Михаил Фельдман погиб в железнодорожной катастрофе в августе 1988 года под станцией Бологое. Похоронен в Каменке. В 1990 году свет увидела посмертно изданная книга стихов «Миновало». В сборник «Ещё одно имя Богу» вошли как стихи, опубликованные в посмертном сборнике, так и впервые увидевшие свет.
В творческой перекличке с Тадеушем Ружевичем автор выводит основную формулу своего поэтического бытия: «…хожу / зажимая рану / которую сам и нанёс…» («Из писем Тадеушу Ружевичу»), и создаётся такое впечатление, что формула эта входит в решение большинства его жизненных уравнений.
Многие тексты Михаила Фельдмана – «Скрипка», «Приговор», «Из цикла «Борьба за дыхание», «Ничейная земля», «О эти сбившиеся…», «Ева» – до странного напоминают современную израильскую поэзию, в частности верлибры поэтессы Лали Ципи Михаэли, сборник которой также готовится к изданию в «ЛитГОСТе». Возможно, это уже особые формулы древней крови или духа, который веет где хочет, или особая ритмика, которая бьётся в сердце и не знает географических карт и временных границ.
На всех
моих вещих снах
на словах
на молчании
развевается белый флаг
на моей ненависти
на любви моей
на поэзии
вывешен белый флаг
(«Капитуляция»)
За тонкой, почти прозрачной сеткой строк обнаруживается внутренний разлом, эхо экзистенциального кризиса, удивительное ощущение самости, отдельности, отстранённости – то, чем в двадцать первом веке уже не удивить читателя, но чему поражаешься вдруг, когда находишь подобное среди произведений в целом оптимистичных советских 70-х. Стихи его грузинского цикла – сочные, смачные, смелые. Создаётся впечатление, будто поэт действительно долгое время провёл в Грузии, здесь уже нет ни намёка на акварельную прозрачность, здесь жизнь пишется густыми пастозными мазками:
Один забияка, кутила заядлый,
Того, кто заденет, – раскрасит в цвет винный.
Другой – сладострастец, а похоть такая,
Что дупла деревьев от страха застыли.
А третий – душа! – обжора двужильный
С зубами, нацеленными на поросёнка.
У всех у троих животы как хурджины,
И тосты божественно вкованы в горло.
(«Кутёж»)
Откуда берётся этот диковинный переплеск «между миром и мною»? Может быть, в предчувствии трагической смерти, в ощущении обречённости автор находит выход на эту нереальную, всепланетную трансцендентность, выпивая её горячими глотками, до последнего:
и глоток поезда
что мчался тогда вдоль поля
и поездов что сейчас также мчатся
и глоток встреч к которым стремятся
те кто едет на поездах
(«Глоток»)
И оставляет нам от своего странного бытия нежное поэтическое завещание: «будь же благословен / идущий рядом со мной / я благодарен тебе хотя бы за то / что ты принимаешь мои слова / близко к сердцу» («Другу»).
Алексей Сомов. Грубей и небесней: Стихотворения, эссе, письма / Сост. Б. Кутенков, Н. Милешкин, Е. Семёнова. – М.: ЛитГОСТ, 2021.
Алексей Сомов (1976–2013) жил в Сарапуле. Поэт, эссеист, прозаик, редактор, член Союза литераторов Удмуртии. Работал художником-оформителем в кинотеатре, охранником, преподавателем информатики, инженером по маркетингу, дизайнером наружной рекламы, верстальщиком, выпускающим редактором газеты, редактором отдела прозы сайта «Сетевая Словесность». Стал одним из лауреатов национальной литературной премии «Золотое перо Руси – 2007» в номинации «Очерк». Занял третье место в номинации «Поэзия» на Международном литературном фестивале «Русский Stil – 2008» в Штутгарте (Германия). Оказывался в шортлисте «Согласования времён – 2010», лонг-листе первой Григорьевской премии, шорт-листе Международного литературного Волошинского конкурса. При жизни публиковался в журналах «Урал», «Крещатик», «Новая реальность», «Воздух» и др.
В названии сборника отразились полюса творчества поэта-панка, опорные точки его стилевой полифонии. Если отталкиваться от «грубой» опорной точки, от чистого панка – мы наблюдаем высокую концентрацию художественного материала, плотность которого не может разрешиться без агрессии, без обсценного, без шокирующего, без манифеста, который, собственно, и звучит уже в первом тексте сборника.
я хочу от русского языка
ровно того же самого
чего хочет пластун от добытого языка
связанного дрожащего ссаного
(«я хочу от русского языка…»)
Этот жёсткий способ взаимодействия с языком экстраполируется и на взаимодействие с предшественниками: «…да-да футбол в России лучше чем футбол / (убей меня, таинственный нацбол)», «Когда на тонком горле ночи сомкнутся руки брадобрея»…
Всё это смешение грязи и крови, весь его некрореализм неспроста, в нём поэт раскрывает бесконечные образы современного босхианского ада и даже объясняет это сошествие в ад в одном из своих эссе: «Место господ сочинителей в аду, по слухам, также забронировано. Им суждено вечно стоять по горло в ледяном озере в оживлённой компании отцеубийц, фальшивомонетчиков и клятвопреступников – и мучиться жаждой» («Смех авгура»).
И если «всякий образ есть выявление и показание скрытого», как постулирует Иоанн Дамаскин, к которому Сомов апеллирует в эссе «Устрой о мне вещь», то в этом сошествии есть и более глубокий сакральный смысл: ад выявляет, показывает себя через эти образы, демонстрирует себя в профанном мире.
А если взять за опорную точку ту, что «небесней», то целью поэта становится скорее не понимание, не дезавуирование босхианских образов, а чистое сопереживание. Здесь у него появляется сдержанная, выверенная, бесстрастная порой нарративность, особая зоркость, зоркость шамана и визионера, граничащая со слепотой.
В этом цирке уродов, где сплюснуты лбы,
где глаза вынимают скоморохам и зодчим,
в этом мире расхристанном
стоило быть беспощадней и зорче.
(«Азбука Брайля»)
Об этой особой зоркости (или слепоте) в творчестве Алексея Сомова рассуждает в послесловии к его книге поэт, искусствовед, эссеист Марина Гарбер: «Помимо тактильного, незрячего способно спасти слуховое, тоже частично компенсирующее отсутствие зрения, когда «звук тщится / вырваться из себя, памятуя о чуде».
В эссеистике, также представленной в сборнике (здесь есть эссе об Эдуарде Лимонове, Чаке Паланике, Егоре Летове и др.) вновь проявляет себя манера жёсткого панковского изложения, свободная повествовательность, на грани прозы, в стилистике рокжурнала «Контркультура», взрывается коктейль из сатиричного и пафосного, что тоже абсолютно уместно и оправданно.
И будем надеяться, несмотря на жёсткость, дикость, обсценность, вопиющую панковскую бесшабашность, а возможно, именно благодаря этому всему, сошествие в ад не вменится поэту в вину.
От любви и от простуды, обрывая провода,
ты лети скорей отсюда никуда и навсегда,
выше рюмочных и чайных и кромешных мелочей,
обстоятельств чрезвычайных и свидетелей случайных –
Бог признает, Бог признает, Бог признает, кто и чей.
(«Вот такая это небыль, вот такая это блажь…»)