Болгарская поэзия – одно из самых ярких явлений в сегодняшней европейской литературе. И не только потому, что в XX веке она удивительным образом сумела сохранить свою традицию, ритмическую и рифменную стихию и даже обогатила её, дав классическому стиху новый толчок и новое развитие.
Она не пошла по пути разора стихотворной речи, уберегла свои болгарские корни и вместе с тем сумела привить к живому языковому стволу плодоносные ветви некогда грандиозной европейской поэзии, знавшей вершины Верлена и Рильке, Бодлера и Лорки, Дилана Томаса и Сен-Жона Перса…
А ещё несомненна связь современной болгарской поэзии с русской культурой, её Серебряным веком и великими именами. И нет ни одного серьёзного болгарского поэта, не отдавшего дань русской поэтической школе. И хотя сегодня многие из молодых «повёрнуты» на Запад, в сторону верлибра или даже постмодернистских веяний и течений, лучшие из лучших по-прежнему работают на традиционном поле.
Предлагаемые вниманию читателей имена – Валентина Радинска, Георгий Борисов и Иван Динков – хорошо известны и авторитетны в своей стране, их стихи переведены на многие европейские языки, их творчество изучают в университетах. Но в России пока их знают гораздо меньше. А меж тем значительную часть своей творческой жизни они посвятили именно русской культуре.
Валентина Радинска перевела на болгарский язык стихи Анны Ахматовой, Иннокентия Анненского, Бориса Пастернака, многих современных поэтов, в их числе Беллу Ахмадулину и Юнну Мориц. Но особенное место в жизни поэтессы занимает Марина Цветаева. В этом случае В. Радинска выступает не только как замечательный переводчик, но и как глубокий исследователь и интерпретатор творчества классика русской поэзии XX века.
Георгий Борисов вот уже двадцать лет издаёт журнал «Факел», целиком посвящённый русской литературе. Вопреки политическим ветрам, без какой-либо материальной поддержки со стороны двух наших государств, он упрямо ведёт свой корабль, будучи уверен в том, что в нашем общем культурном пространстве это издание просто необходимо. Созданное им издательство также обращено в сторону России. И пожалуй, нет в нашей стране ни одного сколько-нибудь известного стихотворца, прозаика или критика, который не был бы переведён в Болгарии.
Ивана Динкова уже три года как нет в живых. Он умер, не дожив до 73 лет, получил в последние годы своей жизни несколько крупных премий и всеболгарское признание. В издательстве «Жанет 45» вышел посмертно его двухтомник, многие страницы второго, прозаического, тома посвящены России и русским поэтам. При прежней, коммунистической, власти его почти не печатали. В 1967 году его третья книга стихов «К югу от жизни» до читателя не дошла, была рассыпана в наборе как не вписывающаяся в идеологическую конъюнктуру времени. Долгие годы он скромно работал редактором в одном из издательств, но и тогда среди коллег его авторитет был необычайно высок. Об этом свидетельствует публикуемое эссе известного болгарского прозаика Николы Радева который, как В. Радинска и Г. Борисов, в середине 70-х окончил Литературный институт им. А.М. Горького.
Надежда КОНДАКОВА
АВГУСТ
Памяти Марины Цветаевой
Соль – в моей ране и боль – в моей боли. Марина,
рано ль я вышла, дойду ли когда-то, скажи мне.
Август опять, и в Елабуге светит рябина,
астры на камне горят, словно всё ещё живы.
Август – о, август! – последнее стихотворенье,
чёткой петли, сотворённой тобою, – свобода.
Всё на едином дыхании – без повторений,
и многоточием звёзды ложатся у входа.
Соль – в моей ране и боль – в моей боли, Марина,
август – вначале, а чем он закончится вскоре?
Страшен наш путь, и душа – это только мерило
радостей наших, во мраке сползающих в горе.
Сколько же ран нанесли нам мучители наши –
долгие годы! Марина, уроки я тоже
помню жестокие – в боли, и в немощи даже
горлом кровавым мне всё же воспеть это должно.
Август. Жара. Угрожающе зреет рябина.
Пусть черновик, но мне всё-таки страшно, Марина.
Я – за тобой. И пока все мои – ещё живы,
рано ль я вышла, дойду ли когда-то, скажи мне…
ДНЕВНИК
Помоги мне, любимый! Безрассудному мраку родня,
я хитрила с собою и песни сама себе пела.
А теперь – на краю. И над бездной качает меня,
мою душу качает, как будто она – моё тело.
Что имею я здесь? Я – лишь хаоса малая часть,
вместе с вами со всеми я так же сгибала колени
и трусливо молчала, за пошлою ложью влачась,
гримируя лицо от постыдных её искривлений.
Как случилось, что в этой простецкой и жалкой игре
только мать да стихи я спасла от своих же предательств?
Я умела считать, я умела казаться добрей –
это бездна падений и бездна тому доказательств!
И тебе я, любимый, не верила часто… Прости.
Нету времени больше ни лгать, ни хитрить, ни казаться.
Я стою на краю. И бездонный провал – впереди.
Может, скоро и мне уходить, а тебе – оставаться.
Ничего. Пусть другие придут и прошепчут слова,
Над стихами их
плач мой тяжёлой метелью совьётся.
Они скажут о том, о чём я заикнулась едва.
Помоги мне, любимый, коль можешь.
Ещё я жива!
НА МОГИЛЕ ОТЦА
И стемнело. И в луже уныло трепещет звезда.
Две недели шёл дождь, и трава, как шальная, попёрла,
и особенно здесь, на могиле отца… Никогда
не видала такой – чтобы мне доставала по горло.
И дешёвую краску на имени смыла вода,
и разбит фотоснимок на камне, травою поросшем.
И как будто бы дочери нет у него… Никогда,
никогда ничего у него даже не было в прошлом.
И не я, а соседки ходили поплакать сюда,
и порой дотемна в сельском мареве тихо сидели –
и бурьян не шумел, и репейник не рос здесь тогда.
Но давно их уж нет, даже кости, наверно, истлели.
А другим по грязи ковылять в воскресенье невмочь,
и проводят свой день на припёке у старых заборов.
Одряхлели совсем. И когда надвигается ночь –
доливают лампадки без лишних уже разговоров.
Ну а я лишь могу от бессилия молча кричать
и траву вырывать, онемевших ладоней не чуя,
на могиле отца, где могилы самой не видать
от высокой травы, где сейчас про себя и кричу я…
ГИМН
К.
Если раньше умру – мне глаза закрывать не спеши,
а витые браслеты и кольца на пальцы надень,
спрячь тетрадку мою, заостри мои карандаши, –
мы не знаем, что там, где могильная темень и тень.
Если раньше умрёшь – и такое случается тоже! –
Ты единственным был! – наконец-то признаюсь легко
и прижму я к губам твои пальцы с их тёмною дрожью,
твоё сердце, светившее мне далеко-далеко.
Вот и всё. А теперь я к любому исходу готова –
что мне здесь без тебя? В темноте не увидеть ни зги.
Будут те же спектакли, и сцена, и занавес – снова,
позабудут друзья и надолго запомнят враги.
Жаль, что мы не досмотрим всего представленья земного…
Но зато мы услышим, как зёрнышко в поле вздыхает,
как растёт корешок, белизной повторяющий снег,
как подземные воды его осторожно питают
и по-детски восторженно смотрит он, как человек,
как пырей жизнерадостный хочет прорваться сквозь годы,
залечить имена, влить им вечнозелёную кровь
и от глаз посторонних навеки у горнего входа
спрятать нашу любовь.
Перевела
КОНЬ
Я поднимался узкой тропкой,
крутой, как горный ливень. Он
спускался медленно… И робко
лишайник рос со всех сторон.
Спина его была полога
и, как дельфин, гола на вид,
скользя, не слушалась дорога
его разбитых в кровь копыт.
И только золотою дрожью
светилась кожа в полумгле,
как на жаровне угли Божьи,
когда один он на земле.
Я дал дорогу, встав над бездной,
но краем глаза ухватил
и круп, и плоть с клеймом железным,
но больше – не хватило сил.
А наверху, в плетёных кошах,
с верёвкой, стёртой по краям,
нашёл я хлеб, вино… О Боже!
И пил, и ел всю зиму я.
СКАЗКА
И когда я уснул, истощённый дорогой и зноем,
на земле, на траве, окунувшейся в шёпот сверчка,
паучок в волосах моих, славя усердье земное,
начал ткать паутину, прозрачную, как облака.
В мои ноздри на миг заглянул молодой муравьишка,
и ещё, и ещё, и ещё – на крыле саранчи,
и мой нос постепенно стал их муравьиный домишко,
муравейником стал, где свои и ветра, и ручьи.
На ладони одной – нежась, ящерка грелась на солнце,
на ладони другой вил гнездо себе франт-воробей,
и высокое небо в мой сон опустилось на донце,
и земля подо мной становилась теплей и теплей.
Когда дождь моросил и насквозь прошивал моё тело
и три дня и три ночи я слушал, вздыхая во сне,
как шумела земля, как трава на глазах зеленела,
пробиваясь сквозь землю, губами тянулась ко мне.
И проснулся я вдруг от осеннего вихря и воя,
и увидел: за пазухой нежно свернулась змея,
я погладил её и сказал: «Хорошо, что нас двое,
не боимся друг друга, мы вместе с тобою – земля».
ОСТАВЬТЕ ЧЕЛОВЕКА…
Оставьте в покое, чтобы мог он молчать в тишине,
сидеть над стаканом, счастливой щетиной заросши,
и кашлять, и думать, что дело в плохом табаке и вине,
ладонью сметая со скатерти хлебные крошки.
Оставьте, пускай, лишь бутылке кивнув на прощанье,
он прыгнет с балкона и в клеверном поле пешком
тишком побредёт, оставаясь один в мирозданье,
пока со случайным не встретится грузовиком.
Оставьте про язву рассказывать злому шофёру,
про то, как от голода хочется ночью завыть,
что хлебом единым,
хоть кто б ни твердил ему хором,
душа человека не может на свете прожить.
Пускай на холме у кривой остановится груши,
со зла кулаком саданёт по живому стволу,
в ночи растворяясь, пока будет дерево слушать
бессилие боли, и стыдную брань, и хулу.
Нас жизнь подбирает, как жалкие мелкие крошки
и мнёт в кулаке своём где-нибудь в грязном углу.
Оставьте его, пусть сидит он себе у окошка
и снова молчит или бьёт кулаком по столу…
ЧТО МНЕ СКАЗАЛА СВОБОДА
Это птица, несущая ветер на крыльях,
или ветер, несущий куда-нибудь птаху,
это дерево, землю грызущее, или
та земля, обратившая дерево прахом,
все в свободе равны: станет птицей – змея,
станет деревом птица…
Меж ними – лишь я.
В СВОЙ ЧЕРЁД
Все стаи, стаи… там и тут,
в небесном свете.
По сути, и они бегут,
бегут от смерти.
По сути, дней таков же ход –
кто ими правит,
от целой жизни в свой черёд
лишь тень оставит.
СТАРОСТЬ
Давно уже ни с кем она
не спит. Как маленький ребёнок,
спит днём. А ночью – тишина
да крики сыновей спросонок.
А то, проснувшись в ранний час,
откроет чемоданы, двери,
и призраками видит нас,
и ходит по пятам, не веря.
Как с бабочки пыльца, точь-в-точь,
летит с её дрожащих крыльев,
которыми она всю ночь
в окно к нам бьётся, обессилев.
Или следит любой наш звук,
движенье каждое – сквозь стены,
пока во мраке, как паук,
не умертвит их постепенно.
Как в сруб колодца, глянет в то
стенное зеркало – несмело,
хотя давно привыкла к телу,
как будто к старому пальто.
Но, словно пар над молоком,
она дрожит, сияет, тает –
для мелких радостей тайком
и солнцепёка ей хватает.
И не глуха, и не стара,
и зорко видит всё снаружи…
Дом полон духов был вчера
и нынче ветхостью разрушен.
Перевела
ИСПОВЕДЬ
Всё эта честность, честность, честность!
А слава, как и прежде, – неизвестность!
И всё с одною неотвязной мыслью:
я чашу жизни завещаю чистой!
За что я гибну? Неужели снова
смерть принимает очертанье слова?
В сетях зелёных, вещных и безбрежных
змея и ёж сразятся неизбежно:
и без следа решительно истает
всё то, что ёж счастливо приручает.
Я воскресаю? Почему же снова
я возвращаюсь к гибельному слову?
Да если б рук своих лишился вовсе
и брёл потом, без памяти и злости,
по этим травам, этим маргариткам,
раздетый и свободный от петита, –
я б радовался малости великой
в исходной точке, начисто забытой!
Будь проклят стих мой! Всё сбылось:
Я со своим народом врозь!
МАТЕРИ
Капель ночная – ужас порождает.
В холодный камень будто разум влит.
Нелепо, что любая смерть – чужая,
тогда как жизни путь – сопережит!
Приходят мысли – в мой туманный хаос –
что твой черёд, предчувствие не зря:
грядёт пора, моя мужская жалость
услышит «Отче наш…» у алтаря.
Трясутся руки, мыслей путь извилист,
нет силы думать о надгробье – там,
я знаю: колокол большой деревни Смилиц
протяжно отзовётся:
бам – там, бам – там, там, там, там.
Затем запомню землю на погосте –
своё безумство мыслей в этот миг:
что мелкая трава напьётся вдосталь,
как только смолкнет мой дремучий крик.
Так почему: отдельно умираем,
а в жизнь приходим через общий круг?
И в том ли суть: бесследно исчезаем –
как и зерно, попавшее под плуг!
Капель ночная – ужас порождает.
В холодный камень будто разум влит.
Нелепо, что любая ночь – чужая,
тогда как каждый день – сопережит!
ЛИРИКА
Ты ли это, Иван? Да вырви
пальцы прочь, но играй, не ври!
По дорогам дальним и книгам
снова дни свои собери.
Митинг будет отчасти жлобским
и для женских глаз – не в подъём.
Но зачем друг друга по-шопски
обделять на вес и объём?
Песни юности, вы мне снитесь,
об отчизне шумя большой:
поздно вечером – словно ситец,
рано утром – совсем как шёлк.
Страшно? Это ещё не страшно.
Ода в скорбь превратится вновь.
Это памяти патронташи,
смертью полные до краёв.
Всё уже – до последней точки…
Неминуемый высший сбор…
И взамен Дебелянова – прочерк:
поперхнулся ангельский хор…
Ты ли это, Иван? Да вырви
пальцы тёмные, но играй!
По дорогам дальним и книгам
дни свои опять собирай.
Это слабость – искать предлога,
чтоб в стихах надрывать сердца.
Жизнь – всего лишь ткань перевода
всем известного образца.
***
Время цвести
политическим курвам;
они на трибунах, тешат народ;
имеют, берут то обманом, то штурмом,
райские кущи сулят наперёд;
они улыбаются, и балагурят,
и думают, это навеки теперь;
животные в галстуках, пухнут от дури,
не ведают, где бы настигла их смерть, –
безликие, жалкие,
просто убогие...
Их было мало.
Осталось их много.
Перевёл
***
Эта ночь – санитарка с мешком
все газоны обходит, дежуря,
среди мёртвых цветов молчком,
среди шума осенней бури;
вот – шиповник, герань, жасмин,
их останки в воде и глине
перекрестит, шепнёт аминь –
и в свой чёрный мешок закинет
напоследок – бездомна твердь –
вдруг чему-то она поклонилась,
что взлетело туда, где смерть,
и свеча вослед не светилась.
***
Меж текстов, мною ненаписанных,
найдётся что-то из написанных
иль вдруг предчувствие такое –
в стихах ядро есть золотое.
Больные чайки над пучинами
о прошлом времени кручинились,
крича, что только ранам ровня –
плоды неприбранного полдня.
А там, за сумрачными хо’лмами
и поразительными молниями,
каштаны в куцых сарафанах
молчали о любовных ранах.
Едва заметная во облацех,
луна заснёт случайным образом,
но вспомнится во сне кошмарном
свиданье с облаком коварным.
Давай обнимемся по случаю,
средь комнаты поверим в лучшее,
с любовью нашей, тяжкой, бедной,
последний шанс – уйти легендой.