В тот день из окна новой квартиры Брижит Бардо на бульваре были видны тёмный ноябрьский лес и свежеполитая дождём ярко-зелёная полоса. Квартира на последнем этаже словно продолжает пейзаж за окном. Комнаты выходят на обширные балконы как в сад или парк: не видишь асфальта, автомобилей, никаких примет индустриального Парижа.
– Я хочу, чтобы вокруг меня была только природа, вообще то, что я люблю, – говорит она, дымя сигаретой. – Потоки машин, толпа, ужасно!
Она поднимается, чтобы сварить на кухне кофе. За ней вскакивают три собаки: белая, пятнистая Мафи, с угольно-чёрной маской по глазам и ушам – часто позирует для фото; за ней также пятнистая, побольше; третья – рыжая, пришлая, гостит у неё с понедельника. В вихре собачьего счастья Брижит идёт к двери – ритмической, танцующей походкой.
У двери она оборачивается.
– В следующий раз угощу вас обедом. Очень люблю готовить сама.
Пока её нет, рассматриваю гостиную, просторную, как класс для танцев. Слева от серого пушистого дивана и кресел со столиком, где мы сидим, – стеллаж. Лаковые корешки книг, фигурки из дерева, проигрыватель. У стены сзади вазы, сосуды – подарки из Бразилии, Соединённых Штатов. Ни одной фотографии Брижит, афиши, журналы, пластинки – ничего о ней: как будто она сама себе до смерти надоела.
Всё кажется малоправдоподобным. Два потока информации движутся в моём сознании навстречу друг другу, не соприкасаясь. Будни её домашней жизни, чёткая, лишённая всякой аффектации речь. Никакого стремления казаться, а только быть.
В то же время память монтирует сенсационные заголовки газет, эффектные позы на обложках журналов, вызывающие высказывания – всё, что, слившись с её экранным существованием, составило механизм рождения «superstar» – «суперзвезды».
Увы, миф, творимый массмедиа, часто кажется неопровержимее самой реальности, как непреложность печатного слова и иллюстрации сильнее сиюминутных амбиций.
…В спальне Брижит Бардо над широкой постелью висит большой гипсовый барельеф. Обнажённая фигура женщины, на лице – гримаса отчаяния или экстаза. В пластике тела та предельность отчаяния, за которой – срыв.
– Что это? – спрашиваю.
– Портрет возлюбленной моего друга, художника. Талантливо, правда?
Я представляю себе мысленно, как каждый день, вставая утром и ложась вечером, она видит это.
– Вам хорошо в этом доме? Вы независимы? – спрашиваю её.
– Независимость, – пожимает она плечами, – она ведь не вне нас, а внутри. Если я внутренне от кого-нибудь или чего-нибудь завишу, мне не помогут даже очень благоприятные обстоятельства.
– Если обстоятельства паршивые, тоже мало хорошего, – замечаю я.
Она кивает.
– Порой удивляешься, как много у нас пишут о свободе женщин. Вы тоже за равноправие?
– Для меня это – быть естественной, быть женщиной, – говорит она. – Равноправие – это высшая несвобода для нас, потому что мы по природе своей отличаемся от мужчин. Мужчина должен охранять, защищать женщину. – Она задумывается. – И ещё… не убивать. В мире ещё так много убивают.
– Политика: вы интересуетесь ею?
– Нет. В том смысле, какой этому придают теперь. Политика – это когда кто-то от кого-то чего-то хочет. Знаете, политика нужна, но только, чтобы люди оставались людьми. И по отношению к животным тоже.
– Да, я слышала, что вы учредили общество защиты зверей. Бездомные собаки теперь благодаря вам могут найти приют.
– Это правда, – кивает она. – Мне всегда очень жалко собак. Остальными проблемами занимаются многие, а животными никто. Они совсем беззащитны перед человеком.
Она встаёт, чтобы переменить пластинку. Музыка льётся со стеллажа не переставая, она окутывает нас, не мешая, не перебивая.
– Какую вы любите музыку?
– Разную. Я всегда с музыкой. Ем, читаю, танцую, а вокруг меня музыка. Когда работаю, я люблю серьёзную музыку – Брамса, Баха, Моцарта. Вашу русскую музыку страшно люблю.
– А литературу? Вам нужна она? Можете без неё обойтись?
– Могу, – пожимает она плечами. – Когда я работаю или очень поглощена чем-нибудь в жизни, я никогда не читаю. Но если я внутренне не занята, то должна отдаваться чтению целиком.
Она улыбается.
Невольно разглядываю её. Щёки, веки, рот – выпукло мягкие, чрезмерные для такой маленькой головы. Прямая, как у балерины, спина, густая копна жёстких волос и длинная шея придают пугливую лёгкость каждому её движению.
Она листает мою книгу, перечитывает надпись: «Брижит Бардо, которую знают все и которую никто не знает».
– Вы правы, меня действительно не знают, – говорит она с лёгким замешательством. Я совсем не «star» в том смысле, какой в это вкладывают. Ведь я ценю самые что ни на есть простые вещи.
– Да?
– Конечно. Для меня наслаждение уехать, просто копаться в земле, дышать воздухом, не отравленным бензином, смотреть на распускающиеся листья.
Мне не верится (в деревню, в глушь, надолго ли?).
– Да, я слышала, что вы заявили о своём уходе из кино. Вы уверены, что сделали правильно?
– Я уравновешенна, спокойна. Для меня это счастье.
В чём покой для Брижит? – думаю я. – Ведь желания этой женщины выполнялись с такой быстротой, словно она держала в руках лампу Аладдина.
– Казалось, я получила в жизни всё, – замечает она, словно проследив за ходом моих мыслей, – но я не могу этим пока воспользоваться. Не могу жить, как хочу, я лишена простого удовольствия бродить по улицам. Понимаете?
В основе сложного сплава образа Брижит Бардо было одно неосознанное понятие – «свобода». Свобода от многих условностей общества, свобода поступить по-своему, наконец, свобода любить и бросать нелюбимого.
Каждый вкладывал в нарушение привычного идеала Брижит Бардо своё представление.
Одни, как французская писательница Симона де Бовуар, видели в этом протест против мещанства и обывательщины. «Молчите, спрячьте эту девушку, – писала она в нашумевшем эссе о Брижит, – уберите её с дороги, обрейте ей голову, заткните ей рот! Но что это? Она по-прежнему смеётся! Ну хорошо, вы правы, так будет проще и вернее: сожгите её!»
Другие подобно американскому режиссёру Альфреду Хичкоку, спрашивали: «Она что – актриса кино или газетная актриса?»
Третьи, как Михаил Ромм, отмечали истинное мастерство Брижит Бардо.
Но что бы ни восклицали и ни спрашивали, ясно было одно – на смену аристократкам кино тридцатых-сороковых годов пришла на экран девчонка с улицы, с ужасными выходками, презиравшая все нормы воспитания, отбросившая многие условности буржуазной морали.
Усиленные прессой любопытство и жажда сенсации гнали толпы молодёжи Америки и Франции посмотреть сцену в ленте «И бог создал женщину», где восемнадцатилетняя Жульетта (Брижит Бардо) бросала вызов деньгам, карьере, благопристойности.
На яхте промышленника Эрика Каррадайна, волочащегося за Жульеттой, один из гостей лениво бросает ей:
– Вы слышали о пылесосе Вижье?
– Да.
– Это я… Потанцуем?
– С пылесосом – никогда!
Такого зритель ещё не видел на экране.
Раздумывая над судьбой многих «идолов» западной публики, перелистывая кипы иллюстрированных еженедельников, журналов и газет, я начинала понимать место Брижит Бардо в системе символов буржуазной цивилизации, и в первую очередь системе массмедиа.
В какой-то момент, когда выпит кофе и о многом уже говорено, всё же решаюсь на бестактность и задаю вопрос о причинах её ухода из кино.
– Если не хотите, не говорите, – замечаю я, – но только правду: почему всё же?
– Откровенно? Мне надоело сниматься в плохих фильмах. Больше я этого делать не буду.
– Значит, решение не бесповоротно? А если будет интересный сценарий или режиссёр?
– Ну, если всё это будет, тогда и поговорим.
Тема явно её не интересует.
– Разве не будете тосковать по процессу съёмок, самой работе?
– Нет, – говорит она убеждённо. – Кино для меня никогда не было существом жизни.
– Что бы вы хотели изменить в окружающем мире, чтобы быть более счастливой?
– Людей, – выпаливает она не задумываясь. – Характеры людей. Надо жить с людьми, а это невозможно.
– Но почему, – поражаюсь я, – разве люди не доказали вам свою любовь?
– Нет. Известность – это совсем другое. Но и слава моя создана в значительной степени ненавистью.
Действительно, на разных ступенях славы Брижит, как рефрен, в её высказываниях возникает мотив враждебности к ней окружающих.
– Это большая радость – говорить с людьми, чувствовать их любовь и дружбу, – замечает она в интервью четырём корреспондентам крупных газет и журналов. – Но вообще первая реакция человека по отношению ко мне – агрессивность.
– Говоря со мной, люди теряют естественность, – жаловалась она ещё раньше. – Я подхожу к ним, они уже совсем другие. Подчас я даже думаю, что я – это не я.
За поклонение толпы, за предание гласности каждой подробности личной жизни – расплата, как в «Фаусте», одна – душа. Публичность «звезды» делает её внутреннюю жизнь такой же собственностью её публики, как и её фотографии.
– До следующей встречи, – сказала она, прощаясь. – Как договорились.
– Спасибо. Ваш голос у меня на магнитофоне. На память.
Она кивнула:
– Если вам захочется написать, – пожалуйста. Можете писать всё. Я ничего не скрываю…
Зоя Богуславская,
Париж – Москва, «ЛГ», № 13, 1974 г.
Публикуется с сокращениями