6 декабря исполняется 120 лет со дня рождения этого неординарного поэта. В преддверии юбилея беседуем с филологом, переводчиком, специалистом по творчеству обэриутов Анной Герасимовой.
– Определить точное место Александра Введенского в русской литературе довольно трудно. В своих статьях вы неоднократно отмечали, что он стоит особняком. Но если говорить о существующих связях – кто оказал наибольшее влияние на Введенского и на кого сильнее всего повлиял он сам?
–Я писала это 15–20, а то и 30 лет назад, когда Введенского ещё почти никто не знал. Теперь он считается одним из главных русских поэтов ХХ века. Человек, которого при жизни практически не печатали (стихи для детей не в счёт), редчайший случай. Если место поэта в общелитературной иерархии определяется его предтечами и последователями, тут всё просто. Главный учитель Введенского – Пушкин. Главный ученик Введенского – Летов. Как Введенский, так и Летов неоднократно об этом сами говорили. Надо обладать невероятной, отчаянной смелостью, чтобы записаться в ученики к Введенскому. Хармс в этом смысле попроще, у него есть верхний, профанный пласт, которому многие до сих пор пытаются подражать – ни одной удачной попытки. Если подражать Введенскому (мне иногда присылают такого рода тексты), получается тот же Введенский, только плохой, неинтересный. Поток сознания, которого в русской литературе вообще очень мало (видимо, к этому не располагает русский язык с его склонностью к саморефлексии), подделать невозможно, и чтобы он был впечатляющим и наполненным, это должно быть сознание гения. А гениальность – штука редкая.
– Введенский состоял в Объединении реального искусства (ОБЭРИУ). Как он видел искусство и его значение?
– В отличие от Хармса, Введенского не интересовала теория вопроса. Вся эта теория «реального искусства» занимала прежде всего самого Хармса, он любил теоретические размышления, трактаты и манифесты. Введенский об этом не думал. Он это искусство делал, безошибочно и неудержимо. Ему не приходилось ничего выдумывать, вымучивать, выдаивать из собственной головы. Так что он мог, особо не тормозясь на этой предварительной ступеньке – «как», сразу переходить к главнейшему – «что», которое он формулировал по-детски безапелляционно: «Время, Смерть, Бог».
– Одно из самых частотных слов, употребляющихся в отношении поэзии Введенского, – «бессмыслица». Где искать ключ к её пониманию?
– Бессмыслицу не надо понимать. Ключа к ней нет и быть не может. Ничего понять нельзя, любые попытки – извините за каламбур – бессмысленны, это самообман, неважно, насколько намеренный. Я не говорю о бытовом поведении – кстати, здесь опять же разница между Введенским и Хармсом. Хармс культивировал так называемое чудачество, любил совершать эксцентричные поступки, странно одеваться, озадачивать окружающих – одна из статей-воспоминаний о нём так и называлась: «Он любил удивлять». Введенский никого не хотел удивлять, он носил обычный костюм с галстуком, нормально разговаривал, вообще вёл себя как совершенно обычный человек. Пока его не требовал к священной жертве Аполлон, и там уж где настигнет: хватал бумагу и перо или карандаш и буквально на коленке записывал то, что приходило в голову. Практически без исправлений, их в рукописях Введенского (в отличие от хармсовских черновиков) очень мало.
Слово «бессмыслица» как основное для описания текстов Введенского пошло от Я.С. Друскина, его трактата «Звезда бессмыслицы», названного по строкам из его пьесы в стихах «Кругом возможно Бог»: «Горит бессмыслицы звезда, / Она одна без дна». Исследование глубокое, практически исчерпывающее, всё, что мы все понаписали вслед, так или иначе на нём основывается и никогда не перекрывает его. Друскин, в частности, противопоставляет «бессмыслицу» Введенского западной «литературе абсурда»: абсурд антирационален, «бессмыслица» же Введенского арациональна, она не отрицает рациональное, а лежит вне плоскости противопоставления рационального и антирационального. Это надо осознать, прежде чем приступать к чтению или изучению Введенского. Также у Друскина (и другого важнейшего теоретика этой группы, Липавского) находим основополагающее представление об «иероглифах», составляющих как бы кристаллическую решётку поэзии Введенского. Эту мысль плодотворно развивал в своих комментариях и статьях М. Мейлах. Если вкратце, иероглиф – слово, употребляющееся в непрямом значении, смысл его становится ясен только при сопоставлении его функционирования в различных контекстах. Но это уже не для газетного интервью. Я в своё время попыталась развить эту идею, так сказать, вширь и составила нечто вроде «словаря иероглифов» Введенского, с толкованиями. Предсказуемо обнаружилось, что все эти слова – разные лица его единственной триединой темы: «Время, Смерть, Бог».
– Выходит, для того чтобы по пытаться понять эти стихи, нужно изучать «язык» Введенского, хотя бы основополагающие «иероглифы»? Или обычный читатель способен проникнуть в смыслы на уровне подсознания?
– Обычному читателю Введенский вообще не особо нужен, мне кажется. Хармс с его вываливающимися старухами ещё так-сяк, а Введенский не нужен совсем. Обычному читателю, мне кажется, и Пушкин-то не особо нужен.
– Александр Введенский увлекался автоматическим письмом. Можно ли сказать, что его строки были ему «надиктованы»? Как он работал над текстами?
– Я не очень люблю рассуждения о «надиктованности». Есть мнение, будто гений или просто одарённый человек «подключается» к чему-то неизмеримо большему, чем он сам, и записывает сообщение этого огромного неназываемого, являясь не более чем переводчиком этого сообщения на человеческий язык. С поэтической, романтической точки зрения, наверное, так оно и есть. Но учёный-филолог так говорить не должен, чтобы как минимум не быть поднятым на смех. Приходится подсчитывать частотность употребления тех или иных слов-«иероглифов» и так далее. Я против романтизации творческого процесса, это простая и функциональная вещь. Либо получается – тогда садишься и записываешь подряд, либо не получается – и тогда лучше вообще не пытаться. У Введенского получалось. Как он «работал», я уже сказала выше. Никак, по сути дела, не работал, просто записывал.
– Главная тема его творчества – «Время, Смерть, Бог», его мироощущение можно, пожалуй, назвать трагическим. И при этом ему была не чужда «категория комического». Как это сочеталось в его стихах?
– Про «категорию комического» я как раз рассуждала в диссертации «Проблема смешного в творчестве обэриутов». Если исключить слово «творчество», неупотребимость которого я с течением лет хорошо поняла, я со всем сказанным там до сих пор согласна. «Комического» у обэриутов нет и быть не может, это эстетическая категория, применимая к «художественному тексту», а обэриутские тексты, в частности тексты Введенского, – маргинальные, их не надо подтягивать под общие правила. Гораздо больше подходит к этим текстам слово «смешное». (Если кому-то интересно подробнее – диссертация опубликована и в интернете, и на бумаге.) Чувство юмора у Введенского отличное, так что смешное присуще его текстам точно так же, как жизни и смерти, языку и молчанию. Они очень естественны, эти тексты, и смешное в них так же естественно, как «серьёзное» или «страшное». (Слово «трагическое» я тоже не стала бы употреблять в этом контексте.) Если вам ни разу не стало смешно в процессе чтения Введенского – значит, у вас нет чувства юмора. Что, правда, в наши дни не такая уж редкость, люди в массе своей разучились чувствовать и понимать смешное. Надеюсь, временно.
– Какое произведение Введенского можно назвать центральным, ключевым в его творчестве? И насколько вообще он изучен и «открыт» на данный момент?
– Вопрос сложный, хотя на него есть пара простых ответов. Основными вещами Введенского принято считать «Мне жалко, что я не зверь…» и «Элегию», они, наверное, самые понятные тому, кого вы назвали обычным читателем (хотя, конечно, и ему непонятны и не нужны – этим «обычный читатель» отличается от «необычного», которому они тоже непонятны, но почему-то нужны). На самом деле я бы не стала выделять никаких главных вещей, они все по-своему ключевые и центральные. Вот «Серая тетрадь», например, которую кое-кто вообще считает главным текстом двадцатого века. Что касается «изученности и открытости» – изучен, наверное, уже вдоль и поперёк, даже чересчур, есть целые монографии, посвящённые отдельным стихотворениям, – пусть спорные, но сам факт! А вот открыт ли – сомневаюсь. Да и не надо его открывать. Возишься, возишься с этой шкатулкой, бьёшься, подбираешь ключи, наконец вскрываешь или даже взламываешь – а там только чёрное небо и в нём одна звезда, и больше ничего. Вряд ли многим это интересно, так что пусть читают что-нибудь другое.