Родился в 1939 г. Автор 20 книг стихов и прозы. Живёт в Тамбовской области.
Рассказ
Установился тёплый сентябрь. Было немного свободного времени, и я поехал в незнакомую мне Листвянку, надеясь отдохнуть, побыть наедине с собой, подумать, а заодно и порыбачить по-малой, как у нас говорят.
По совету приятеля остановился у Евдокии Фёдоровны Зотовой. Женщина лет шестидесяти с небольшим, в меру высокая и полная, подвижная, работящая. Праздно посиживающей я её не видел. Если она и отдыхала, то на ходу: остановится на крылечке, поглядит минуту-другую в один конец села, в другой – и, будто спохватившись, вновь побежала, покатилась по двору, по огороду.
Домик её невелик, но ухоженный, ничего лишнего в нём нет, а поэтому кухонька и горница кажутся светлыми и просторными.
Евдокия Фёдоровна держит скотину: корова, телок этого года, овечки, птица. Как в большой семье, а она одна управляется. И огород у неё завидный, сорок соток, большую часть которого она засевает овсом на корм скотине. Сама же себе и рыбку добывает. Мне впервые довелось увидеть, чтобы пожилая женщина так ловко, со знанием дела ловила рыбу. Много времени этому занятию она не уделяла. Приходила к омуту, сноровисто налаживала удочки и работала, как она говорила об этом. Мне же казалось, что рыба сама поджидает её, знает, кому достанется, и с удовольствием цепляется на крючки.
В первый день, когда состоялось наше знакомство и когда мы уже сговорились о жилье и столе, Евдокия Фёдоровна спросила меня:
– Отдохнуть решили?
– Да вот… – Я никак не ожидал подобного вопроса. Евдокия Фёдоровна, спрашивая, как мне показалось, чуть усмехалась уголками губ. Она будто заранее предвидела, что я ей отвечу. – Надо бы, конечно. Время выдалось…
– А отчего же это вы всё устаёте? – уже прямо спросила Евдокия Фёдоровна.
И я, прежде чем ответить, спросил себя: «Правда, отчего это мы так устаём?» Прикинул: от работы? Вроде бы нет. Что работа? Выполняй, что тебе положено, не злыдничай, не мельтешись… Тогда что же, семья? Тоже вроде бы нет. Веди сам себя ровно, спокойно, без особых вывихов – и в семье будет лад. Так что же?
– Не знаю, – откровенно ответил я. А что я ещё мог ответить? Да чтобы понять, отчего устал человек, надо снова всю жизнь его прожить. И тогда, наверное, не поймёшь. – Не исключено, что от себя.
– А что? Вполне может быть, – согласилась Евдокия Фёдоровна. – Всё от себя. И бодрость, и усталь. И печаль, и веселье. Какой человек даст настрой своей жизни, такой она и будет у него. Истинно: всё от себя.
Евдокия Фёдоровна сводила меня на Чёрный омут, посоветовала, где лучше всего обжить местечко для ловли.
Омут был почти правильной круглой формы метров двадцать пять–тридцать в диаметре. Назывался он Чёрным, но название никак не вязалось с его видом – вода в нём была лёгкой, светлой. Может, это к осени она просветлела от холодноватых зорь? Или уже успела отдать чернь свою сентябрьскому ночному небу?
Омут лежал в густом окружении тальников. Между краем воды и краем тальников, как нейтральная полоса, по всей окружности тянулась метровая бровка белого, почти не тронутого следами песка.
Оглядываясь вокруг, привыкая к новому месту, к тишине, мне так и хотелось вслух воскликнуть: боже ты мой, благодать-то какая! Жить-то как хорошо!
Хороший сентябрь в нашей средней полосе, та же нейтральная полоса года – между весной и летом, с одной стороны, и осенью и зимой – с другой. В нём есть всё от четырёх времён года: тепло и прохлада, увядание и цветение.
Даже цветение. Это я увидел на полянке в тальниках. Какой-то неведомый мне кустик, такая метёлочка в четверть метра высотой, стоял под тальником и по-весеннему цвёл бело-розовым мелким, но обильным цветом. Вот-вот холода подступят, обжигающие утренники подрежут последнее тепло, повалят на землю с деревьев листья, а он – цветёт. Цветёт, невзирая ни на что! Что с ним? Поверил в осеннее тепло? Шутка природы? Нет, быть того не может, чтобы природа так шутила. Зацвести. Когда всё вокруг увядает… Что это? Вызов? Непокорность? На это-то мне и не ответить никогда. Потому и принять просто как должное: зачем-то это кому-то нужно. А раз так, то пусть оно так и остаётся. Не обязательно же обо всём и во всём с человеком совет держать.
Тихо. Тепло. Солнечно. Комар потерял былую злость. А тот, который остался, сделался неповоротливым, толстым, ленивым. Листья на тальниках заметно рыжеют, расцвечиваются. С полей летят высоко серебристо-слюдянистые паутинки. Земля отдаёт свой светлый дух, который накопился в ней за лето…
Вскоре я обжил место своего отдыха. Мне казалось, что я давно здесь, никуда не уезжал в погоне за призрачным счастьем, не знал никаких каменных клетей, а ноги мои не ступали по городским дорогам и тротуарам.
Выдернув из глубины омута десятка два подлещиков, как ладошки, и такой же длины краснопёрочек, но поуже и потолще, чем подлещики, горбатых окуньков, я глядел на серебристо-красноватый кукан, пробовал его на вес, ощущал себя вполне удачливым человеком. Не избалованный большими уловами, так как до этих дней рыбалкой серьёзно не занимался, а если и посиживал с удочкой на бережку возле города, то, кроме пятка ершей, никогда не выуживал ничего иного, я приобретал уверенность в себе. Думалось даже: случись что со мной непредвиденное, окажись я без крова и куска хлеба – не пропаду. Приеду вот в эту самую Листвянку, остановлюсь у Евдокии Фёдоровны, буду полавливать рыбку и жить припеваючи. А что? Много ли человеку надо? Да мне же земля не даст пропасть!
Чего только не нафантазируешь в тишине и одиночестве!
Евдокия Фёдоровна поглядела на улов и, по-моему, осталась довольна. Сказала:
– Не густо, но и не пусто. Ушицу, значит, похлебаем. И то добро…
Когда клёв прекращался, я сматывал удочки, засовывал их в потаённое место подальше от постороннего глаза и отдыхал на небольшой полянке-прогалине. Вытоптав подсохшую траву, отвёл склонившиеся кусты в сторону и захлестнул их один за другой. Расстелив плащ-накидку, я ложился на неё навзничь, раскидывал широко руки, глядел в бескрайнюю глубину неба, подставлял ровному солнечному теплу лицо и надолго замирал…
На противоположной стороне омута в кустах что-то затрещало, захряпало. Я не пошевельнулся, но скосил глаза. В просветы мне хорошо видна была противоположная сторона. Из тальников, низко нагнув голову, выломился лось. Не останавливаясь, не осторожничая, он полез в воду, подымая её ногами, как одеяло, баламутя песчаное дно. Вошёл выше колен и, когда губы его коснулись воды, остановился, принялся пить. Я видел, какие крупные глотки он делал, мне было даже слышно, как вода поуркивает у него в горле.
«Как здоровенный мужик после тяжких трудов дорвался до воды», – приподнявшись на локоть, удивлённо и восторженно наблюдал я впервые в жизни за лосем. Так и казалось, что лось, утолив немного жажду, начнёт загребать передними копытами воду и поливать себе на голову.
Вынимая морду из воды, лось оглядывался, будто поджидая кого, а с губ его стекала вода, искрясь под невысоким солнышком. Наконец он вышел на песок, отфыркнулся. И только тут из тальников вышла лосиха. Значит, он поджидал её, нетерпеливо поглядывая. Оглядев его, лосиха прошла к воде, но в том месте, где только что пил он, пить не стала, отошла метров на пять влево, где вода была чистой. Наверное, не замочив передних копыт, вытянувшись в струнку, припадая на колена, она аккуратно дотронулась губами до воды. И будто не пила, а ласкалась к воде, легонько поводя губами по ней туда-сюда. А он стоял на песке, повернув голову в её сторону и нетерпеливо дожидаясь, когда же она напьётся. Всем видом своим он будто спрашивал: ну, скоро ты там?
Лосиха оторвала губы от воды, коротко взглянула на хозяина и, наверное, отозвалась: сейчас…
Лось ждать не стал, недовольно фыркнул, тряхнул головой и полез в тальники, не выбирая пути.
«Надо же, будто перед выходом к воде поругались. А что? Может, и поругались. Кто же знает, как там у них меж собой».
Лосиха напилась, отошла от воды, изогнулась в одну сторону, в другую, полизала бока и пошла. Она будто протекала между тальниками, не задевая их.
«Ну и мужик, – тепло улыбался я, радуясь такой необычной встрече. – Что ж это он такой сердитый? Чем она перед ним виновата? А вообще-то чем виноваты все женщины перед мужчинами? У мужика плохое настроение, а жена виновата. Вот и у него, наверное, то же самое. Пыхтит, ворчит, дуется, сам не зная с чего. А она? Вот хитрущая! И любит, наверное, своего рогача больше всего на свете. Больше самой жизни».
Вернувшись домой, я всё ещё был под большим впечатлением от увиденного, рассказал об этом Евдокии Фёдоровне.
– Знаю таковых, – не удивилась она, а даже напротив – восприняла мой рассказ как что-то очень уж обыденное, примелькавшееся. – Наши. А он-то… Сердитый, говоришь? Натуристый такой, скажу тебе. От натуристости своей и в добром расположении духа никогда не бывает. Так-то вот. А в прошлом лете… – Евдокия Фёдоровна легко рассмеялась. – В прошлом лете корову мою замучил. Она у меня молодая, всего третьим телком. Вот он и приударил за ней. Ну никакого проходу не давал.
Так и поджидает где-нибудь в сторонке. Хоть со двора не выпускай. Гуляй с ним – и никаких отговорок! Какой мошенник.
– Как это? – не понял я, о чём говорит Евдокия Фёдоровна, вернее, не поверил в её слова.
– Как есть, так и говорю. Гуляй с ним.
– Да быть такого не может!
– А почему не может? Понравилась. Чего ж тут… Это дело такое, обыкновенное.
– Ну а лосиха? – спросил я, думая, что Евдокия Фёдоровна разыгрывает меня и сейчас примется рассказывать, как лосиха ревновала.
Но Евдокия Фёдоровна ответила просто:
– А что лосиха? Её дело женское – терпи. Нагуляется – придёт. Иль, скажешь, у людей так не бывает? То-то же…
Теперь я стал ежедневно поджидать лосей у омута. Но они что-то не появлялись. А мне хотелось посмотреть на них хоть ещё разок.
В то же самое время лежал я на той же полянке, отвалясь от омута, грелся под солнышком. И вдруг мне показалось, что в кустах напротив кто-то есть, кто-то пробирается к воде. «Они!» – насторожился я. Но увидел совсем неожиданное. Из тальников на песчаный ободок вышла женщина лет тридцати пяти. Это меня изумило больше, чем если бы пришли лоси. «Кто такая? Откуда? В Листвянке я что-то не встречал её».
Хорошо по-женски сложенная, с чистым открытым лицом, высоким лбом, с чёрными до блеска волосами, туго зачёсанными и уложенными в пучок на затылке, она никак не вписывалась в моё представление о жителях Листвянки. Нет, она, наверное, приехала сегодня к кому-нибудь из здешних.
Я глядел на неё, и мне делалось не по себе. Вспомнилась купринская Олеся. «Вот тебе и тихий уголок. Скажи, какая красавица. С ума сойдёшь».
Женщина сбросила белые туфли на низком каблуке, подошла к воде, присела тихонько, будто опасаясь, опустила ладони в воду и медленно, словно поглаживая кого-то живого, водила ими по воде. При этом так легко улыбалась, так светилось теплом и добротой её лицо, что мне невольно подумалось: рядом с ней или где-то совсем близко кто-то есть ещё. Не одна же она, если так ведёт себя. Но нет, поблизости никого не было.
Подняв глаза от воды, женщина поглядела внимательно в мою сторону. Мне показалось, что она или видит меня, или знает, что я слежу за ней.
Хотя откуда же она могла знать, что я слежу за ней? Она будто спрашивала меня о чём-то таком, на что я никогда в жизни не смогу ни ей, ни себе ответить.
Наконец женщина вздохнула, закинула руки за голову, поправила волосы, обулась и тихонько скрылась в тальниках.
Я выждал, насколько у меня хватило терпения, поднялся, собрал свои вещички и, почему-то крадучись, пошёл домой. С чувством, что всякий нарушающий здесь тишину звук будет лишним, я и в дом вошёл. И в доме со мной творилось то же самое. Это заметила Евдокия Фёдоровна. Спросила, пристально приглядываясь ко мне:
– Что-то ты ныне не такой, как всегда? Иль уж беда какая у тебя? А? Ты мне скажи, не таись.
– Да нет же, никакой беды со мной, – сказал я тихо. И подумал: «А была ли она? Уж не привиделось ли мне? От этой тишины, от этого покоя всё может показаться». Но я решился и рассказал Евдокии Фёдоровне всё, что видел.
Евдокия Фёдоровна перебирала возле крыльца картошку. Она не перебивала меня, но я заметил, как несколько раз отвлекалась от работы и посматривала через левое плечо в конец Листвянки. А когда я закончил свой рассказ, поднялась, ополоснула в кадушке руки.
– Вот оно как. Это ты про Маринку рассказал-то. Больше в том месте нашим быть некому. Это она. Пойду схожу к ней. Ей ведь никак нельзя ходить к омуту-то. А она, вишь ты, ходит. Пойду я…
Евдокия Фёдоровна спешно пошла к крайним избам. Но вернулась скоро и успокоенная.
– Дома. Пришла и спать легла. Ну, это всё ничего. Ничего…
Я не успел расспросить Евдокию Фёдоровну, хотя мне очень хотелось узнать, кто же такая Маринка и почему ей нельзя ходить к омуту. Почти следом за моей хозяйкой пришёл мужчина, которого я здесь ещё не встречал.
Поздоровались не за руку, как это принято у нас, а кивнули друг другу молча.
– У вас не найдётся закурить? – Мужчина коротко взглянул на меня, но тут же отвёл глаза в сторону. – Ещё утром обещали завезти, и вот до сих пор нет. Беда с этим куревом.
Я сходил в дом, вынес нераспечатанную пачку сигарет:
– Возьмите. У меня пока запасец есть.
– Спасибо. Сразу видно, что человек городской, щедрый. Ну да я с отдачей. За мной не пропадёт. Вот уж выручили так выручили. Я уже и листья-то сухие шелушил с картофельной ботвы. Да что там! Во рту жжёт, в горле першит, а табаком и не пахнет. – Прикурив сигарету, мужчина сел на ступеньку крыльца. – Ну вот и хорошо. Николаем меня зовут.
Наблюдая за Николаем, я не мог поверить, что он истосковался по куреву. Сигарета явно не была ему так желанна, как разговор. Затягивался редко, неглубоко, больше пуская дым вхолостую.
– Вам, наверное, кажется, что мы тут дико живём? – спросил Николай и, не вслушиваясь вовсе в мои возражения, продолжил: – А мы, однако, хорошо живём. Куда как хорошо. Вот хозяйка ваша не даст мне соврать. Мало нас, правда, осталось в Листвянке, но – живём. А куда деться? Надо жить. Вот мы с Мариной…
Тут вмешалась Евдокия Фёдоровна, спросила Николая:
– Как картошка-то? Много накопал?
– Прóпасть картошки. Говорили, что на этой неделе приедут в закуп брать. Надо сдавать. Ты-то как?
– Чего ж её беречь да пестать туда-сюда, надо сдавать. Приехали бы, главное. Самой-то мне её не отвезти.
– Да вот и мы с Мариной…
И снова Евдокия Фёдоровна перебила Николая:
– Со сселением-то как? Ты там поближе к начальству бываешь. Какие слухи?
– А никаких. Поговорили и забыли. Да мы и не собираемся с Мариной. А силой сселять – у них прав нет таких. Мы законы тоже знаем маленько.
– Нас так и спросят, – возразила Евдокия Фёдоровна. – Всяко уж видали.
– Ну… Спросят. Куда ж они денутся. Только мы с Мариной никуда. И точка. Ладно, пойду я. Дел полно. Пока вам. А за табак пребольшое спасибо. Должник я ваш.
Николай ешё раз взглянул на меня, теперь попристальнее. Я увидел его глаза. И сделалось мне неприятно. Точно такие же глаза, подёрнутые светло-синеватой дымкой, я уже видел однажды. В них не было ни злости, ни страха, ни осуждения, ни испуга, лишь эта мертвенно светло-синяя дымка.
Николай медленно уходил к крайним избам, я глядел ему вслед недоумённо.
– Больной, что ли? – спросил я хозяйку.
– Особый человек. Он завсегда так: как только новый кто является в Листвянку, мужик какой, он тут как тут. Это ещё что-то поздновато тебя навестил. И начнёт расписывать: мы с Мариной да мы с Мариной… Боится всё, как бы кто не загляделся на неё, не позавидовал.
– Он муж, что ли?
– Погубитель. И себя, и её сгубил. А так мужик мастеровой. Руки золотые. По дереву хорошо работает. Числится в колхозе, но работу всю выполняет на дому. Тару делает. Кадушки, ящики. Его работа славится. Помоги-ка мне.
Евдокия Фёдоровна принесла мешки, и мы вдвоём стали заполнять их картошкой.
– Добрая, – похваливала картошку Евдокия Фёдоровна. – Эта хорошо зиму-то полежит. Бог дал посуху убрать. Видишь, какая? Будто смеётся вся.
Перетаскав мешки под крышу, мы присели на крылечке отдохнуть. И тут мне Евдокия Фёдоровна поведала о жизни Николая и Марины.
– Родились они в одном году. Жили рядом. Николай без Маринки сызмальства дыхнуть не мог. В школу вместе бегали. За одной партой сидели. Пока маленькие были – всё вроде бы и ничего, незаметно как-то проходило то, что они вместе и вместе. Но подросли. Где она – там и он. Куда она – туда и он. Подсмеиваться стали: жених и невеста. Ему хоть бы хны, а Маринка – в слёзы. А он знай преследует её, из вида не упускает. Она одна у матери. Отца нет, погиб в войну. Заступиться за неё некому. Никто и не отвадит его. А может, и не отвадили бы. Как знать. Беда девке. Из себя она сделалась видная, красивая, а он – так себе, плюгавенький, а настырный. Сам отец на него руку подымал. Кнутом бил: отстань от девки. Он ни в какую. Молчит. Слова из него не выбьешь. Так шло у них до его ухода в армию.
Она вроде бы и освободилась от него, но недолго гуляла. Приехали солдаты на машинах свёклу вывозить, а один из них, Костя, и уговорил Маринку замуж выйти. Служба его кончалась. Ехать вроде бы некуда ему. Так тут и остался. Поженились. Всё честь честью. Пара завидная вышла. Заглядение одно. Мальчик у них народился. Олежек. Вот сколько живу на белом свете, а детей таких видывать не доводилось. Глаза большущие, круглые, волос кольцом крупным идёт. Жить бы им да жить. Да Костя-то оказался парнем с изъянцем. Шофёром работал, погулять любил. То там у него залётка окажется, то здесь. Марина терпит.
Николай отслужил и домой вернулся. Думали, отвык он от неё за три года-то. Да и замужняя она теперь. С дитём. А он – нет. Глаз с неё не сводит. С той поры и работу надомную завёл себе. Люди есть люди. Над Костей подсмеиваться стали, на соседа намекать. И вроде бы уже где-то видели Маринку с Николаем. Костя – голова горячая. Скандал у них пошёл. Он грозится: убью этого прокажённого! Стал Маринку притеснять: давай уедем отсюда. А Маринке ехать никак нельзя, мать к тому времени уже лежала. Куда её повезёшь?! И одну не оставишь. Другая, может, и оставила бы на кого-либо, а Маринка – нет. С тем и разошлись. Костя куда-то на Север завербовался. С тех пор о нём ни слуху ни духу. Маринка одна растила Олежку, с Кости копейки не получала.
Олежек этот удался всем. Ни страха в нём, ни стеснения какого-либо. Лет пяти был, когда потерялся. И в полдень нет, и к вечеру нет. Маринка в обморок падает, чувств лишается. Головой о землю бьётся. А мы всем селом ищем его и найти не можем. Все колодцы прощупали, все омута излазили, на чердаках глядели, в сараях – нет малого. Как в воздухе растворился. Участкового вызвали. Тут кому-то в голову дурная мысль пришла: а не Николай ли какую беду сотворил над малым? Всем жутко от такого предположения стало. Пришли к нему. Маринка-то так и кинулась перед ним на колени, умолять стала, просить: скажи. А он побледнел, как лист бумажный, трясётся весь. Но собрался с духом, сказал: «Нет моей вины. Верьте слову».
И правда, не было его вины. Нашёлся Олежек. Тут сразу за огородами кукуруза росла. Огромное поле. В грудь мужику дюжему. А он малец, от горшка два вершка. Ушёл в кукурузу и заблудился в ней. Ведь ночь ночевал там. Голос весь сорвал, кричал. А вышел всё же. Совсем в другой стороне. Наткнулись на него, привезли. Ничего, отошёл, забыл о случившемся. С него всё, бывало, как с гуся вода. Весёлый. Поёт. Пляшет. В школу пошёл – ничуть не изменился. Ему бы только забавляться, только бы веселиться. После, когда его не стало, я так подумала: он, видно, смерть свою чувствовал. Потому ничего серьёзного к нему на ум и не шло. Потому и радовался так жизни. А такие долго не живут.
Лет двенадцати утонул он. Побежал с другими ребятишками купаться. С разбегу нырнул и угодил головой в песок. Весь остов стронул в себе. Позвоночник не выдержал, разошёлся. Так и не выплыл наверх, остался на дне лежать. Пока извлекли его из воды – уже не смогли спасти.
Олежку схоронили, а следом и мать Маринкина убралась. В одно лето два гроба. То семья была, а то одна осталась. Сердце звериным будь – не выдержит. Вот с тех пор Маринка сердцем-то и мается. Бывает, подолгу лежит. Николай в это время ходит за ней. А подымется она от болезни и спасибо ему не скажет. Он же ничего, доволен. Как же, теперь они вместе. Боится только пришлых. Вот и тебя навестил…
Настроение моё испортилось, я спросил:
– И как же они теперь? Чем же всё это кончится?
Евдокия Фёдоровна посмотрела на меня, промолчала…
После той осени я ещё два раза бывал в Листвянке. Там ничего не менялось. Жили какой-то своей, особой, замеревшей жизнью.
Потом у меня был перерыв года в четыре. А оказавшись случайно на центральной усадьбе колхоза, в который входила Листвянка, я поинтересовался: как она там?
– Никак, – ответили мне. – Листвянки больше нет. Оставшихся людей переселили, теперь они живут на центральной усадьбе.
Я спросил о Евдокии Фёдоровне. Мне показали домик, где она жила. И я зашёл к ней. Она меня сразу узнала. Засуетилась. Задвигала табуретки, приглашая сесть к столу. Постарела, усохла как-то вся, поубавилась.
– Чаем буду угощать. Теперь по-городскому. Всё. Парного молочка не предложу.
Разговорились. Вспомнили обо всех.
– Марины и Николая нет уже в живых. В самом начале зимы плохо ей стало, и больше не поднялась. А недели две спустя и Николая нашли в избе мёртвым. Врачи заключение дали: угорел. Трубу, видно, рано закрыл. А там кто ж его знает, как это получилось?! Да, жизнь – она всякая. У каждого своя. Пойди подступись к чужой-то, разберись в ней. Свою не оглянешь и не поймёшь, а уж о чужой и говорить не приходится.
А что Листвянка? Была – и нет теперь…