Наш гость – известный писатель, востоковед Леонид Евгеньевич Бежин. Выпускник Института стран Азии и Африки при МГУ, защитил диссертацию на тему «Китайский поэт IV–V вв. Се Линъюнь и его эпоха». В книгах рассказов и повестей Л. Бежина «Метро «Тургеневская», «Гуманитарный бум», «Ангел Варенька», «Тыквенное общество» и других в центре внимания – стиль жизни, семейные коллизии, духовные и нравственные поиски городской интеллигенции. Его перу принадлежат работы по истории литературы и культуры Китая: «Под знаком «ветра и потока». Образ жизни китайского художника III–VI вв.», «Ду Фу» (ЖЗЛ), «Се Линъюнь» и другие. Уже в веке нынешнем выпустил книги «Отражения комнаты в ёлочном шаре», «Чары».
В 2003-м вышло в свет главное произведение – двухтомный роман «Сад Иосифа». Лауреат премии имени М.А. Шолохова. В настоящее время – ректор Института журналистики и литературного творчества.
– В вашем творчестве, а может быть, и мировоззрении большое место занимает такое понятие, как «тайна». Откуда в вас стремление к ней?
– Спасибо за вопрос. Будь я философ, я бы поставил понятие тайны во главу угла всего моего мировоззрения. Если Бердяев считал, что свобода была до сотворения мира, то я бы сказал, что тайна была до сотворения. Тайна Бога неявленного. Тайна Троицы на предвечном совете, как она изображена у Рублёва. И сотворённый мир не был бы для нас таким волнующим, чарующим и влекущим, если бы в нём не сквозила тайна. Для меня тайна – это путь познания, размышления, догадок: от внешнему к внутреннему, от явленного к скрытому, от экзотерического к эзотерическому. Эзотерика мне отнюдь не чужда, прежде всего как востоковеду. Но отцы Церкви Климент Александрийский и Ориген показали нам, что своя эзотерика была и в христианстве, что евангельские символы требуют глубокого постижения и что Христос – самая величайшая тайна на земле. Да и сам человек как образ и подобие, его жизнь, рождение и смерть – тоже тайна. И не зря Христос призывает распознавать «знамения времён», ибо в этих знамениях являет себя тайна истории. Если этой тайны нет, то – для меня, во всяком случае, – нет и творчества. Творчество, если угодно, по сути своей – тайноведение.
– Китайская литература повлияла на ваше литературное творчество?
– И да, и нет. Каждая литература создаёт как бы своё притягивающее, намагниченное поле. Я с самого начала определил для себя цель – быть в поле русской прозы. Поэтому в юности я отнёс к букинистам Дюма, на вырученные деньги купил собрание Толстого, повесил у себя его портрет и стал толстовцем. Потом бунинцем: помню даже волшебный запах бумаги и типографской краски только что выпущенного его девятитомника. Бунин меня заворожил. Потом из-под полы дали прочесть Набокова… Но самым любимым всё-таки стал Чехов. И все мои сознательные усилия, поиски, пробы ушли на то, чтобы найти путеводную ниточку в этот заповедный мир, напитаться, насытиться его магнетизмом. Китайской же литературой я занимался как специалист, но её поле так меня не притягивало. Разве что внешние вкрапления…
– Лев Аннинский считает, что «Бежин-беллетрист – образ, хоть и явленный для читателей, помнящих его по «Гуманитарному буму» 80-х годов, но несколько заслонённый теперь образом учёного-синолога, религиоведа, искусствоведа, педагога». Как вы разбираетесь со всеми своими ипостасями?
– Я всегда чувствовал своим главным призванием прозу. В одной из аннотаций мои книги об Александре I и Данииле Андрееве назвали романами, и я не стал возражать, поскольку по языку, по многим приёмам это действительно романы. Ну, может быть, романы-эссе. Я даже диссертацию писал прозой, и по некоей причудливой закономерности в ней удалось то, что поначалу не получалось в рассказах. Остальное же – педагогика, чтение лекций – имеет для меня второстепенное, прикладное значение, хотя я очень люблю свой литературный класс в ИЖЛТ, своих учеников.
– «Двойное видение» бежинской прозы (как определил тот же Л. Аннинский). Это эстетическое или мировоззренческое?
– Для меня важно не столько само сказанное тем или иным персонажем, сколько то, как он это сказал, с каким оттенком голоса, выражением лица, и что он при этом почувствовал. Так возникает своеобразная двуплановость, или вилка: речевой текст уводит в одну сторону, а психологический подтекст – в другую. Собственно, такое «двойное видение» было у Толстого. Но ему же учил Станиславский: актёр у него играл не реплику, а то, что за ней, – психологический подтекст. Мне эта эстетика очень близка.
– Вопрос ректору. Можно ли научить писать?
– В моём классе я часто повторяю: «Мы не учимся, а говорим о своём, но при этом чему-то учимся». Собственно, все пишущие, встречаясь, говорят о своём. Вот закончил роман. Вот не удаётся глава. Вот собираю материал для книги. И мы, конечно, тоже, но это и есть учёба. А вот можно ли научить? Скорее, пробудить, подвести к тому, что в тебе заложено, а уж дальше раскрывайся сам, чужой опыт тебе не поможет. «Встретишь Будду – убей Будду», как говорили на Востоке. Говорили в том смысле, что чужой опыт не поможет самому достичь просветления. Вот и в литературном творчестве так же…
– В своё время мы совместно с вашим институтом проводили литературный конкурс «Сады лицея». Каковы его перспективы?
– Мне кажется, это хорошая идея – конкурс, приуроченный к дням Пушкинского лицея, хотя премии и конкурсы вообще стали сейчас некоей ложной заменой, миражом, химерой литературной жизни. Поэтому я бы немного подождал, чтобы эти мутные воды схлынули, а потом и вернулся к этой идее.
– Что вы советуете молодым литераторам с высоты своего 60-летия?
– Прежде всего не впускать в свою прозу то, что сейчас называется пиаром. Не расставлять манки для читателей. Надо пытаться выразить своё время, но при этом – не «кадить сегодняшнему», как сказал Даниил Андреев. И не столько писать, сколько прописывать – дальше, глубже. Пробиваться к глубинным слоям смысла. Переписывать уже, казалось бы, написанное, отделанное, отшлифованное. Только так создаётся проза. На четвёртом, на пятом письме. Сам по себе талант не такая уж редкость, но настоящая проза – редкость. Настоящих мало. Поэтому быть настоящими – вот главное моё пожелание.
Беседу вёл