Из тетради ДПБ – Драгоценные Подробности Бытия
Игоря Гамаюнова – журналиста, писателя – наши читатели знают не только по его остропроблемным публикациям в «Литературной газете», где он работает третий десяток лет. Он автор романов «Капкан для властолюбца», «Майгун», повестей «Камни преткновения», «Окольцованные смертью», «Однажды в России», «Мученики самообмана», «Свободная ладья» и др. Его рассказы и очерки публиковались в журналах «Огонёк», «Знамя», «Нева», «Юность», «Смена». 21 мая ему исполняется 70 лет. Поздравляя его с этой датой, свидетельствующей о наступившей зрелости, желаем ему крепкого здоровья и творческих удач.Сегодня мы знакомим наших читателей с отрывком из его новой книги.
Мучительный август!.. Вон-вон из Москвы!.. Город-гигант, без которого я не представляю своей жизни, изматывает жарой, лавиной наглых джипов, теснящих пешеходов даже на тротуаре, грохотом отбойных молотков, снова и снова вспарывающих беззащитный асфальт, а ещё – воспоминаниями о прошлых августах, настигавших нас тревожными новостями на далёких морских берегах… Скорее, скорее отсюда, за Кольцевую дорогу, по бывшему Владимирскому тракту, за 168-й километр.
В деревню.
В тишину.
Только здесь, именно здесь, всматриваясь в свою жизнь взглядом, обострённым годами заблуждений и неизбежных прозрений, можно наконец ощутить себя частью чего-то непостижимо большого и вечного, чему и названия, кажется, нет.
Замечательный август!.. Конечно, из-за дорожных пробок я приехал в деревню только к полудню. Зато сразу узнал – клюют окуни на Лещёво. И вот – мчусь. Трещит сухая трава под велосипедными колёсами. Брызжут из-под них веером кузнечики. Вьётся тропинка к темени холма, окружённого земляным валом, – к древнему городищу, его здесь зовут Городком. (До сих пор дожди вымывают из его склонов, укрытых дубовой рощей, обломки проржавевших мечей.) Отсюда открываются взгляду серебристая Клязьма и вся её пойма с плывущими над ней облаками; их тени бесшумно скользят по траве, приглушая пестроту солнечных бликов, по зеркалу речной излуки, уплывая дальше, в Заречье, с его лугами, осколками правобережных стариц, утонувшими в камышовых зарослях, берёзовыми рощами и синеющими у далёкого горизонта лесами.
Лещёво – левобережная старица Клязьмы – соединяется с рекой болотистым ручейком. На мелководье она испятнана кувшинками и редкой камышовой порослью – там обычно маячат неподвижные цапли, подстерегая добычу. Тянется вдоль берега колючий кустарник. И вот знакомый прогал. Под куст, в тень ныряет мой велосипед, возникают из чехла сочленения длинного удилища. Новый красно-синий поплавок цепляю к леске, забрасываю. Но – какой может быть клёв в середине дня?!
Откидываюсь в траву, спрятав лицо под длинный козырёк бейсболки. Затаённо-звонкий стрёкот кузнечиков оплетает меня колдовской песней лета, завораживает сном. Тускнеют, тонут в сонной зыби цепкие городские наваждения. Нет их сейчас и словно бы не было. Есть лишь прозрачный купол неба, куда взлетаешь на одном вздохе вместе с пригревшим тебя покатым берегом, удочкой и старицей, осенённой сверканием золотой ряби. Давно, может быть, с детства, не переживал я с такой силой чувства абсолютной свободы, как в этом коротком сне, на безлюдном берегу, в хрустких объятиях обожжённой солнцем травы.
Разбудил меня гортанно-резкий, с горловым клёкотом, крик птицы. Я не сразу рассмотрел её. Она неслась вдоль берега, повторяя его изгибы, снижаясь, почти касалась воды и так внезапно, зигзагом, взлетала вверх, что было слышно, как вибрировали её сизые перья в светлых подкрылках.
Кажется, это был кобчик, вылетевший на охоту. И сразу после его пролёта начался клёв. Поплавок стал часто тонуть, уходя наискосок в воду. После подсечки окунь, согнув кончик удилища, кидался под нависавший куст, где леска неминуемо должна запутаться и оборваться. Но я кругами выводил добычу из опасного места, подтаскивал к берегу и, выдернув из воды, рассматривал зелёно-жёлтую полосатую раскраску и угрожающе растопыренные алые плавники горбатого разбойника наших вод.
А минут через сорок клёв прекратился так же резко, как и начался. Видимо, стая окуней, покружив возле моего крючка, ушла дальше, оставив мне на память четырнадцать краснопёрых красавцев.
Вывожу велосипед из-под куста, перемещаюсь, толкая его, вдоль берега. И там, где Лещёво соединяется мелким ручейком с рекой, вижу в реденьких камышах серую цаплю. Ах, как хороша она – длинные ноги, длинная шея – в своей терпеливо-величественной неподвижности, среди стеблей камыша, жёлтых кувшинок, подвижного блеска воды! Наконец-то сбудется моя мечта – я сниму долговязую королеву здешних мест цифровым «Кодаком», только бы подойти ближе. Но берег старицы здесь почти совсем гол, маячит лишь один ивовый куст, колеблющийся от лёгкого ветра.
Опускаю велосипед в траву, кладу рядом удилище и сумку, достав из неё аппарат. Крадусь, пригнувшись, к ивовому кусту. Прицеливаюсь. Мешают ветки и ветер, играющий ими. Чуть-чуть отклоняюсь, привстаю и, не успев выдвинуть объектив, вижу: большая птица, неуклюже взмахнув длинными крыльями, взлетает над камышами, кувшинками и серебристой рябью. Сложив узлом длинную шею, она становится маленькой, вёрткой и быстро уносится за реку, к старым вётлам, где у неё гнездо, сплетённое из прутьев, а в нём – молодые цаплята, обросшие уже серовато-сизыми перьями.
Спугнул! Увидела, наверное, круглым буравчато-зорким глазом чужой металлический блеск в играющих ивовых ветках.
Я катил велосипед по берегу Клязьмы, смотрел на снующих стрижей – они словно ткали прозрачное покрывало над серебристой рекой, закидывал удочку с крутых обрывистых берегов в омутки, блестевшие медленными воронками водоворотов, выуживая время от времени пучеглазых ершей и серебристо-узких верхоплавок, не подозревая, что меня ещё ждёт в этот августовский день.
Подхожу к молодому сосняку (его здесь называют Борок), подступившему вплотную к Клязьме, и замечаю: слева от меня на открытом лугу что-то ворохнулось – что-то неясно чёрное и потому тревожное. Останавливаюсь. Видно плохо. Ясно одно – там две крупные птицы. Нет, не грачи, во много раз больше. Почему на открытом месте? Может, подстрелены?
Кладу велосипед плашмя, извлекаю фотоаппарат. Крадусь. На этот раз объектив заранее выдвинут, но птицы чутко реагируют на моё приближение – настораживаются. Всматриваюсь сквозь резко увеличивающий объектив-«телевик» и внутренне ахаю: это чёрные аисты, занесённые в Красную книгу! Очень осторожны. Наверное, поэтому сели в открытом месте.
Оперение смолисто-лаковое. Красноватые клювы. Косят в мою сторону, нервно переступая ногами-тростинками. Снимаю издалека, понимая – не дадут приблизиться – и зная уже – снимки не получатся: аппарат на весу неустойчив (снимки и в самом деле получились смазанными). Делаю ещё один шаг, но птицы, разбежавшись, взлетели. И сразу же понеслись за Клязьму, в лесную чащобу, где (сужу по крупномасштабной карте) в радиусе ста километров нет ни дорог, ни человеческого жилья.
Но ведь, думаю, когда-то, ведомые сидящим в нас слепым неистовством, ворвёмся же мы и в те, заповедные сейчас, спасительные для птиц и зверья, уголки. Исполосуем их дорогами. Нарежем земельные участки для коттеджных посёлков. И – запустим бизонье стадо лоснящихся джипов, которые взорвут лесную тишину дикими ритмами своих стереосистем…
Видел в детстве (оно протекало в советские годы в приднестровском селе на юге Молдавии), как люди, движимые желанием улучшить жизнь, взялись осушать плавни. Это походило на геологический катаклизм, резко изменивший пейзаж: были озёра-старицы, камышовые заросли, плавневые леса (ивы, вязы, дубы, громадные осокори – меж ними в половодье на лодках мы путешествовали по лесным полянам); были дикие сады, куда нас, школьников, возили в сентябре на уборку дарованных нам природой слив, яблок и груш; затем всё это исчезло, будто стёртое с лица земли одним капризным жестом, уступив место разграфлённым под линейку помидорным плантациям.
А ещё вырос вдоль берегов Днестра змеисто-извилистый земляной вал (от половодья!), отчего некогда красивая река стала похожей на большую сточную канаву. Гигантские эти плантации не успевали убирать, помидоры гнили, их запахивали, сокращая посевы, и вскоре осушенные плавни стали напоминать лунный ландшафт.
Я помню себя там до катаклизма – мне чудилось: моё «я» не только то, что в телесной оболочке, моё «я» – это свист зимородка в прибрежных кустах, кусок синевы в облачном небе, полёт стрижа над днестровской излукой. И не только моё, любое «я» – это гармония человека с окружающим его миром.
Что происходит, когда гармония эта разрушена? Недавний эпизод: у нас в деревне, у дороги, на взгорье росла ветла. Большое одинокое дерево. С дуплом. И парень, известный выпивоха и болтун, зарабатывающий кое-какие деньги мелкой шабашкой, однажды весной от скуки разжёг в дупле костёр. Огонь толком не разгорелся, но зазеленевшее было дерево засохло, превратившись в уродливый, грозящий голыми сучьями всем проходящим и проезжающим памятник вандализму. Бессмысленному и беспощадному. Памятник отчуждению человека от своей среды.
Я сидел у воды, под Городком, на коряжистом бревне, заброшенном сюда весенним половодьем, ждал поклёвки на донную удочку (здесь по вечерам, бывало, попадались сомы). Звенели комары. Ласточки высоко в небе чертили загадочные письмена. Солнце, становясь багрово-красным, медлило уходить за гребень дубовой рощи, прощально всматриваясь в покидаемый мир. Оно, казалось мне, посылало нам какие-то не поддающиеся расшифровке сигналы, и эту взаимную немоту я воспринимал сейчас как неясное предвестие какой-то беды.
Но вот солнце ушло. Прозрачное пламя зари тоже погасло. Стало смеркаться, пока я сматывал длинную удочку. Белёсый осколок луны, висевший над Клязьмой, пропитался золотом и вдруг всплыл в реке, сопровождая меня, когда я шёл, толкая велосипед вдоль берега. И поплыл за рекой, по лугам, по кустам, молочно-белый волокнистый туман.
По вертлявой тропинке я поднимался к городищу и думал о тех людях, которые семь или восемь столетий назад поднимали здесь этот вал, ладили на нём крепость из острозатёсанных брёвен, жгли костры, готовили еду, говорили друг с другом о чём-то… Бородатые-косматые… Что у меня с ними общего? Наверное, язык, сильно изменившийся, конечно. Но что неизменно, я думаю, это почти такое же чувство слияния с тем, что вокруг: с лунным осколком, плывущим в ночной реке, с лягушиным стрекотом, несущимся из соседнего болотца, с голосами луговых птиц – вон где-то коростель скрипит и перепёлка сообщает всем о том, что «спать-пора».
Какие-то неясные ритмы и слова стали томить меня, пока одолевал трудный подъём, я про себя выговаривал их, словно повторяя то, что надиктовывал мне некто, вдруг оживший во мне (страсть рифмовать свою жизнь, как известно, неизлечима, даже если она не становится твоей профессией). Этот некто пытался передать наивными стихотворными строчками ощущение только что прожитого дня и ту мысль, которую, кажется, нам с ним всё-таки удалось прочесть в ласточкиных письменах, начертанных час назад в вечернем небе.
Мысль (которая открывается на исходе земного пути, наверное, каждому) о том, что конечная наша жизнь на самом-то деле бесконечна, как и сама Вселенная, чью бесконечность ограниченное человеческое сознание постичь не может. Или – может, но лишь – представлением о безостановочном движении собственной мысли к другим пространствам, за которыми открываются всё новые и новые бездны. И именно здесь, у гибельного края, оробевшая на мгновение мысль устремляется к спасительному проблеску надежды: ведь если я частица (пусть – микроскопическая, но частица же!) этой Вселенной, то должен же я обладать её главным свойством – бесконечностью? И та вечная ночь, которая оборвёт моё теперешнее существование, разве не иная форма «движения-бытия»? Значит, если моё нынешнее «я» – это гармония с окружающим нас вечным миром, то моё «я» останется здесь навсегда… Разве не так?..
Медленно поднимаясь по круто вьющейся тропинке, я повторял надиктованные мне строчки, запоминая их. А дома, закатив велосипед в сарай, записал:
…Я стану излукой,
Я буду осколком небесным,
Надеждой и мукой
Прибрежных, истоптанных трав.
В преддверье разлуки
Ветвями погибшего леса
Раскину я руки,
Речную долину обняв.
Вновь в выси кристальной
Восстанет слепящее око.
Я сын твой опальный.
Я здесь остаюсь навсегда,
В той глуби зеркальной,
В том ветре, летящем высоко,
В том облаке дальнем,
Плывущем в другие года.
…Вечер этого дня тоже был длинным. Я выходил в темноте к нашей старой яблоне. Её длинные ветки, потрескивая, клонились к земле под тяжестью наливающихся антоновок. Сквозь её листву мерцали яркие звёзды. Они время от времени, как это бывает в августе, срывались, перечёркивая небо острой полоской света.
Но от этого звёзд в небе меньше не становилось.
Владимирская область