Глава из романа
Всю ночь в ямщицкой шла гульба. Смрад от варева, винного перегара, разопрелых мужицких спин, извалявшихся овчин не давал как следует разгореться фыркающей лучине; янтарные отблески блуждали по засаленным тёсаным стенам и, не добираясь до углов, слепли в сгустках блуждающей тьмы. Единственное слюдяное оконце, скреплённое в расщеп узкими железными полосками, слезилось серебристой испариной, надсадно гудела печь, в которую без продыху подбрасывали и подбрасывали сухое смольё, то и дело хлопала дверь, морозные клубы, ударяясь о притолоку, жались к половым плахам и смирели в ногах ямских охотников, сидевших за широким дощатым столом; на какое-то мгновение светец ярко вспыхивал и озарял суровые медные лица; хмель только усиливал мрачные думы, навеянные последними новостями из Первопрестольной, и каждый из мужиков, поднимая очередную чарку, желал поскорее залить вином нарастающую в душе тревогу.
Среди серых потёртых зипунов и армяков ярким пятном выделялся мундир московского почтаря, пошитый из зелёного английского сукна, с красными обшлагами и медными пуговицами; на груди поблёскивала бляха с двуглавым орлом. Обычно курьеры не засиживались в ямах: предъявляли подъячему в приказной избе сумку – цела ли печать? – расписывались в «проезжих столбцах» и, не мешкая, трогались в путь. Таково было предписание Разрядного приказа. А Трофима Лузгина, прибывшего ввечеру в Соль Камскую из Москвы, остановил страшной силы мороз. Уж и мартовские «сороки» миновали, день с ночью поравнялся, на реках лёд начинал потрескивать – и вот те на: зазимье нагнало вдогонку стужу.
С лица почтарь был неподступен. Костист, грузен, одутловат. Густые брови, словно снежные намёты, нависали над воспалёнными веками, скрывая жёсткий испытывающий взгляд. С проседью были и волосы на голове. Мощная шея и крупные бугристые длани выдавали недюжинную силу. Во всём его облике чувствовались степенность, значительность, властность. Поначалу он молчал, не встревая в разговор, пил наравне со всеми, лишь изредка хмуро поглядывая на шумевшую ватажку, однако, хмелея, всё больше и больше предавался общему настрою. Понимал, что от него ждут свежего словца, но чего-то выжидал.
Тут были гонцы из Перми, Великого Устюга, Чердыни, Верхотурья, Пелыма, Тобольска, Берёзова, Невьянска, других сибирских городов. Кто приехал за солью, у кого на возу рогожи, зерно, рыба, пенька. Кому предстояло гнать на уральские заводы за железом и медью. Народ разномастный, гоношистый, со злобцой. А как без гонорка в дороге? Но отходчивый, жалостливый, любящий гульнуть.
Доходило до Урала, что в столице большие перемены: почил малолетний царь Пётр II и идёт борьба за трон. Но где правда, где ложь? Поди разберись.
С разговоров о нежданном морозе, нехватке овса и сена, низкой плате за прогоны, дороговизне муки, плохих мостах, озорстве на трактах подошли к главному: что теперь будет?
Трофим Лузгин обвёл мутными, как лёд, глазами сидящих за столом и глухо выдавил:
– Хорошего ждать неча... Кругом – одна немчура: Остерман, Брюс, Левенвольде, Ласси, Корф... Яко клопы изо всех щелей полезли! Сказывают, будто ещё какой-то Бирон объявился...
Он покосился на заиндевевшую дверь и шёпотом добавил:
– Энтот вроде как полюбовник царицы Анны Иоанновны. Князей Голицыных и Долгоруких ажно трясёт: не смогли удержать Верховный совет! Теперича жди Сибирским трактом новых колодников, вслед за святейшим князем Меншиковым. Царствие ему Небесное! Хоть один русский человек стоял у трона...
– Сибирь-матушка велика, всем места хватит! – шмыгнул носом сидевший напротив почтаря худородный мужичок с оттопыренными ушами. – Мы вот на Чердыни кого только не видывали: и баронов, и графьёв, и князей всяких мастей. Куды тока ихняя спесь-то девается, егда прижмут?
– Ты, Игнашка, не влезай, дай послушать! – рыкнул на него густым басом мордастый ямщик со следами оспинок на обвисших щеках. Это был Пров Подковыркин из далёкого Берёзова. Кашлянув в кулак, он повернулся к почтарю: – А скажи, служивый, отчего молодой-то царь так скоро свернулся? Не отравили?
Лузгин вжал голову в плечи, испуганно зыркнул по сторонам:
– Окстись! Рази я чего говорил? Помер и помер... Царствие ему Небесное!
– Так-то оно так, – виновато повёл хмельными глазами Пров, – но всё-таки сумление берёт...
– Поди узнай – чего приключилось тама... – скрипнул зубами почтарь и, помолчав, добавил: – Не приведи Господь донесут воеводе про наши-то толки...
– Валяй смело, – послышался хриплый голос с края стола. – Тут продажных нет.
Отблеск лучины на мгновение выхватил из потёмок хилую бородёнку и пытливые бегающие маленькие глазки.
– Верно, Данило... Нечто пакость такую дозволим? – поддержал его сосед.
– Рази можно?
– Сами удавим!
Изба загудела, притихшие было ямщики задвигали под столом валенками, надсаднее засопели простуженными носами. Свои-то оно свои, да бес его знает, откуда кольнёт.
Успокоившись, почтарь продолжил:
– На Водосвятие царь был на Москве-реке, принимал парад войск. Здоров, бодр, весел. Пятнадцатый год от роду... Живи и властвуй! И вдруг в неделю убрался... Теперь гадай: чего вышло? То ли оспа, то ли остуда, то ли ещё чего...
– Должно мешал кому-то, – буркнул от двери старичок-сторож.
Пров Подковыркин, слушавший почтаря особенно внимательно, обронил в раздумье:
– А ведь прав был светлейший князь Меншиков: «Не то ещё Рассеюшка вкусит!..» Оно к беде и выправляет.
– Полнеба красным огнём зашлось, когда присягали Анне, – отозвался Лузгин, – народ молился, чтоб не было мору или пожара. Старый и малый становились под причастие, словно конец света надвигался. Страшно! Как вспомню – дрожь по горбине и вожжи валятся из рук. Вокруг Москвы заставы, никого не выпущают. Налейте-ка ещё, братцы. Нету больше выпить-то?
Служивый показал глазами на кувшин, и сразу несколько рук потянулись к середине стола.
– Худо, худо, – согласился Пров, занюхивая вино головкой лука. – Больно много русских виноватых. Эх, кабы вышло у Данилыча дочь, Марию, царицей сделать – немчуру бы быстрёхонько выдуло.
– Не встрянь Долгорукие! – усмехнулся почтарь.
– А чего оне?
– Те свою невесту приготовили – княжну Екатерину. Надеялись обручить с царём.
– Вон оно что...
В наступившей тишине было слышно, как в поставце постреливает лучина; глаза мужиков засветились ещё больше любопытством. Почтарь наклонился к столу и глухо выдавил:
– С венчанием ничего не вышло, хотя священник приехал в Лефортовский дворец и стоял у изголовья больного. Совсем, видимо, был плох царь, в ночь скончался. Тогда Долгорукие сочинили подложную духовную. Тут уж Голицыны – на дыбы! Чрез то и разлад получился – каждый искал свою выгоду.
– Вона что! Теперича им припомнят «венчание»! – вырвалось у берёзовца. – На Руси спокон веку так: князь супротив князя – лобызать супостатов сподручнее. Вот и у Бирона начнут вымаливать милость.
– Это точно! – кашлянул в кулак Лузгин, поводя сонными глазами из стороны в сторону. – Уж на что Долгорукие пёрли... Казалось бы, всех подмяли. Иван от царя – ни на шаг: обер-камергер, майор гвардии, андреевский кавалер, его отец Алексей Григорьевич с дядей Василием Лукичом – члены Верховного совета. Другой дядя – Василий Владимирович – генерал-фельдмаршал, ещё один – Михайло Владимирович – сибирский губернатор. А вишь, куда поворотило... Бирон, понятно, поприжмёт. Вельможи сникли, попрятались, не показывают носа из своих хором. Да рази обойдётся без крови?
Во взгляде Прова сквозила тоска. Он подпёр кулачищем подбородок и тихо обронил:
– Эх, кабы поднять покойного Петра Алексеевича! Враз бы поджали хвосты.
Рядом с ним сидел молодой ямщик с Верхотурья Максим Походяшин. К вину не притрагивался, в разговор не встревал. На вид ему было лет двадцать. Высокий, сухопарый, с копной густых смоляных волос. Его подвижные зелёные глаза таили скрытые думки.
В ямщики тогда не каждого брали. Существовал порядок, когда за тебя должен был поручиться священник, что-де и нравом ты добр, и не пьёшь, не озоруешь, прожиточен животом, не голь последняя. Ямского охотника избирали в приходской церкви, где он целовал святой крест и прилюдно давал обязательство: «Ямскую гоньбу гонять со товарищи в ряд, на кабаке не пропиваться, зернью и в карты не играть, воровством не заниматься, никуда не сбегать и ямской гоньбы жребьев своих впусте не покидать».
Максим держался среди гонцов наособицу, будто хоронясь злого глаза. С помощью старшего брата Петра – верхотурского посадского – справил тройку башкирских рысаков. Другие ямщики запрягали ездовых по-старинному парами или цугом, а Походяшин, прослышав от бухарцев о входящих в моду тройках, выучил коренника ходить внатяг с пристяжными, что было в диковинку. Ему везло с попутчиками. Отец, Михаил Дмитриевич, и дядя, Иван Дмитриевич Походяшины, когда-то числились на Верхотурье в гостиной сотне. Торговали «китайским» товаром, но потом прогорели... Такое часто случалось с купцами. А вскоре семья осиротела. Максим с двенадцати лет жил на дворе у Петра. Помогал по хозяйству: пахал, косил, ухаживал за скотом, но не расставался с мыслишкой заняться, как и отец, торговыми оборотами. Дед Иван – священник Верхотурского Покровского женского монастыря – знал об этом и подпитывал парнишку духовно. Обучил грамоте, свёл с целовальниками на таможне, брал с собой на воеводский двор. Смеялись мужики, глядя, как выводит малый гусиным пером загогулины на скрепах, а сами-то расписываться не умели, просили «приложить руку» Максима.
На посаде всяк на виду, крошки хлеба не утаишь. Где сбить капиталец? Разве вольной ямщицкой гоньбой? Коль с умом – без прибытка не останешься. Так и поступил.
Похлебав кислых щей, Максим поднялся из-за стола и, перешагнув лавку, направился к куче тулупов в углу. Отыскав свой, встряхнул и бросил на коник у печки. Собрался было лечь, как услышал за спиной язвительный смешок Игнашки Салтанова:
– Виждь, купчик-то мается... Небось давесь огневица взяла, кады московскую княгиню на воеводском дворе узрех!
– А чего не помахаться холостому? – осклабился Пров Подковыркин. – Ты, Игнаха, сам-то рази не пялил очеса на молодку, порская округ саней?
– Да уж куды избела баба... И выступка – ажно у лебёдушки.
– Обаче не по твою харю! – донеслось от двери.
Ямщики дружно загоготали. Кто-то смахнул рукавом со стола миску с квашеной капустой, она звонко хрястнулась о половицы. Рассол стрельнул на светец. Лучина загасла.
– Похабники, обестудели! – кинулась к печи прислуживавшая в ямщицкой дебелая баба в чёрном платке. – Глико Господь знак подаёт: Великий пост, а оне – о блуде...
Закрепив схватившуюся ярким пламенем свежую лучину, она принялась заметать веником расползшуюся в ногах мужиков капусту, продолжая сердито ворчать.
Игнашка снова заговорил о приезжих из Москвы:
– Чёй-то не сидится барам нонче в тепле...
– И то верно: куды по морозу-то в такую даль? – поддакнул другой чердынец Данила.
– Да ещё бабе молодой... Глико – с офицером, солдатами. Должно, важная особа...
Лузгин насупился:
– Кажись, к мужу в Тобольск едет.
– У-у, – заёрзал на лавке Подковыркин. – Ишо махать и махать!
Помолчали, думая каждый о своём.
– А чего, крещёные, выпить боле неча? – прищурился хитро Игнашка, двинув порожней чаркой.
– У Ентальцова энтова добра не изыдет, – буркнул глухо Пров и полез в карман: – Сбирай, робята, поверстные, ажно не обеднеем. Ноне копи не копи – токо чучуй и наживёшь на гоньбе.
– Так оно... Порядку нету, – покачал согласно головой бородач с Демидовского Невьянского завода Егор Паршин и добавил: – Который господин за прогон заплатит, а который и в харю даст. Некому жалиться. Последнее в съезжей отрядят... Лучше уж пропить.
Забренчали медные монеты, бросаемые в засаленную шапку. Посчитав деньги, Пров окликнул служанку:
– Меремьяна! Полезай-ка в подзыбицу да тащи ещё вина!
– И солёных груздочков! – взвизгнул Игнашка.
– Гулям, братцы! – загудели голоса.
Максим искоса глянул на шумевших мужиков и незаметно коснулся шуйцей пояса, где были зашиты деньги: «На месте! Нечто заработанное на пьянку спускать? Гони версту за две копейки, мори лошадей, а потом враз всё и продувань... Нет, моё не тронь! Оно ежели деньга к деньге, то какой-никакой, а капиталец заведётся...»
Спать не хотелось. В душе у парня гнездилась сладкая истома. Вечор, увидев у воеводского дома молодую княгиню, он обомлел: не доводилось встречать этаких красавиц. Ступив из возка на свежевыпавший снежок, незнакомка повернулась к церковным куполам и трижды осенила себя крестным знамением. На ней была соболья шуба, на голове – лисья шапка. Совсем юное лицо. Подходя к крыльцу, мельком взглянула на толпу. В больших синих глазах застыла печаль. Шагавший рядом офицер предупредительно распахнул перед ней дверь, и они скрылись в сенях.
Народ загудел: «Кто такая? Откуда?..» Двое солдат выгружали из саней сундук, обитый коричневой кожей. Ямщик с заиндевевшей бородой молча поправлял упряжь. Судя по запаренным лошадям, гнали скоро. Но расспрашивать боязно. Разве скажут?
Постепенно народ разошёлся. Чуть погодя Максима окликнул посыльный от ямского головы. Передал наказ: готовить тройку на Верхотурье. Сердце в груди ёкнуло: «Неужели повезу её?»
...Ямщики вновь забренчали чарками. Максим поморщился: в избе было не продохнуть. Решил выйти на волю. Тихонько двинулся к двери. Ледяные плахи в сенях обожгли голые ступни. От отца он унаследовал привычку отирать на ночь ноги снегом. Бывало, батя говаривал: «Ни потливости, ни сопливости, коль вехоточкой-то ледяной туда-сюда шоркнешь!» В старообрядческих семьях чистоту блюли строго. Выскользнув из сеней, он огляделся. Просторный двор был изрядно укатан полозьями. Кругом стояли сани с топорщившимися кверху оглоблями; от конюшни доносилось похрапывание лошадей. В зыбком лунном свете чернели на задах зароды сена, вдоль избы тянулась длинная поленница дров, тихо поскрипывали верии на воротах. Яркие полночные звёзды, густо разбросанные по небосводу, млели в стылом сиянии, будто силясь заглянуть в подслеповатые оконницы.
Передёрнув от озноба плечами, Максим подошёл к заплоту. Сквозь расщелину выглянул на Соборную площадь. Ни души. Посадский люд, умаявшись за день, почивал. Лишь из узких бойниц воеводского дома пробивались красноватые лучики света, размываемые сгущающимся туманом. На правом берегу Усолки у варниц лениво побрёхивали собаки.
Занятый мыслями о предстоящей поездке, Максим скорым шагом направился к избе, из которой доносились пьяные голоса. Даже в сенях ощущался крепкий перегар. Он дёрнул на себя обитую войлоком дверь и, пригнувшись, чтобы не удариться головой о причелину, переступил заиндевевший порог.
– Не обморозился, купчик? – повернулся к нему ямщик Евдоким Лобанов. Он был тоже с Верхотурья, ходил с соляными обозами. Мужик язвительный, колкий, не упускал случая подтрунить над кем-то.
– Пимы бережёт, – оскалился Игнашка.
– У них в роду все прижимистые... И этот, должно, в купцы метит.
– Угадал, Евдоха, малость осталось подкопить! – огрызнулся Максим. – Кады привалит деньжат, в кучера тебя возьму.
Мужики затряслись от смеха, толкая друг друга в бока.
– Во поддал-то как!
– А чаво с нами церемониться...
– Ну и купчик!
– Пущай прёт, не всё пришлым наживаться!
Вскоре Максим задремал. Во сне приснилось ему, будто несётся он с высокого крутояра к реке, а моста нет... На другом берегу – как видение белый храм. Сковало руки, не в силах шевельнуть вожжами. Вот и обрыв. «Конец! – мелькнуло в голове. – Неужели лошадки не вынесут?» И тут леденящая снежная завереть накрыла возок. Всё потонуло во мраке, и лишь откуда-то сверху ещё долго доносился удаляющийся звон бубенцов-глухарей.