(1952–2008), ВЕЛИКИЕ ЛУКИ
***
При хожденьи в печать, что ни ходка – прикол и сюжет:
отсылаешь стихи, обнадёженный словом приватным,
чтоб два года спустя получить… публикацию? – нет! –
адресок – извещенье о некоем конкурсе (платном)
в виде новой наживки, крючочка, мол, на тебе – жри,
графоман стоеросовый, лох от сохи да телеги,
или – ноги в охапку и рысью – по членам жюри,
подучась хитроумным подходцам из книжек Карнеги.
Отравись полной ме-рой на кухнях
приме-е-рных ме-е-ню
(что кому предпочтительней),
но, становясь на котурны,
пой и веруй, как будто не нюхал семь пятниц на дню
и не в курсе убоя из практики литературной,
этих лунных ландшафтов на почве берёз да осин,
трескотни о духовности там,
где духовности – клизма.
Не гнушайся, подвой со слезой про спасенье Руси
в строевом православье взамен строевого марксизма.
Впрочем, юмор увечен. На низкой и вязкой струне
довод битого разума прочего дальше и дольше.
Коли в храме торгуют, пройди от него в стороне,
как босота, и помни, что Господа во поле больше.
А сердчишко заходится, стонет… – Уймись, идиот!
Ты ж на пятом десятке, забудь эти читки и вёрстки:
изведёшься впустую, пока до тебя не дойдёт,
что опять – шулера и опять – обыграли в напёрстки.
Нет уж – дудки! не надо, довольно, достаточно, из
этой ли-те-ра-ту-ры, где жухнешь, как рыба на суше,
в никуда и ничто, но от этих блатных экспертиз
и постыдных потуг достучаться в их мёртвые души!
Доверяясь заветам других – путеводных светил,
не проси, не ловчи, не сфальшивь ни на гран, ни на волос.
Ты не гож в конкурсанты. Ты жизнью за всё заплатил
и в кромешном отчаянье выстрадал
СОБСТВЕННЫЙ голос.
***
О. Парамонову
Понесло вкривь и вкось под откос от былых
«Вдоль по Питерской».
Кто завяз на писательских дачах, заглох в кабаках,
Кто залез на иглу, кто пригрелся в психушке
под Сиверской,
А один умудрился в Ростове схватить «вышака».
Кто писал кандидатские,
кто раздавал подзатыльники,
Кто читал по квартирам, а впрочем – тоска и трусца…
Золотые мои однокашники и собутыльники,
упаси вас Господь от претензий на чьи-то сердца.
Мы не стоим их толики в нынешней нашей редакции,
Как не стоят они ни вражды, ни алчбы, ни прикрас.
Не пора ли покончить с вопросами детскими,
датскими,
как всерьёз и надолго покончили с нами за нас.
Не пора ли презреть примечания и привечания,
Не пора ль неприступным признать
неприступный редут,
Не пора ли, как прах с наших ног,
отряхнуть наши чаянья?
Не судьба, золотые мои, не дано, а дано – не дадут.
***
Нынче тянет во хлам, как когда-то на подвиги.
Отслужив лабуде,
хорошо – красной рожей светить себе под ноги,
не споткнувшись нигде.
Хорошо, коли сыщется стёжка окольная,
чтобы лечь и не встать,
чтоб тебя ни одна сволота протокольная
не сумела достать,
чтобы больше ни встречного, ни поперечного,
ни непрошеных глаз…
Без того до краёв – реализма увечного,
без того – под завяз.
Вот и хватит, и побоку, пусть окаянное времечко
пролетает, пыля,
и опять кувыркается и задыхается Веничка
в Петушках у Кремля,
и напрасное небо, напрасно дарившее,
порастает быльём
в стороне от столицы с её нуворишами
и её шакальём.
***
Я – рабсила. Ты – белая кость.
Ты жируешь. Я вою.
У меня пролетарская злость.
У тебя – остальное.
Остального – навалом. Ты – Крез.
Я – босота, рванина.
Не уйти от таких антитез,
но помимо
есть чего не скупить на корню
ни варягам, ни грекам:
я своё при себе сохраню,
ты сгноишь по сусекам.
***
Напахав на ликбез и сподобившись орденоносцу,
всё одно – ты похож на себя и почти что родня.
Оттого-то и важно пройтись по снежку да морозцу
на могилку Г.П., к своему для тебя и меня.
Так сказалось. Прости. Я себе ничего не присвою,
ничего и не нужно уже, ибо гонит волну,
где кладбищенский спичечный лес, словно пламя свечное,
восприимчив к дыханью небес и подстроен к нему.
Что ещё остаётся прожившему горлу в угоду? –
отрубившись по-русски, чуть свет по-английски уйти.
Только всё потеряв, человек обретает свободу.
Мы на верном пути.
***
Ночь проходит? – надеюсь, проходит, надеюсь, скорей,
чем проходит мой век и глухая вражда с этим веком.
Я очнусь на ходу под рассеянный свет фонарей
на Фонтанке, Обводном иль где-то, где не с кем и некем
заслониться от чувства, что век мой меня доконал
и уже не отпустит, не даст ни глотка кислорода.
Светофор. Переход – через улицу, через канал.
Воровская приглядка в чернильную, вязкую воду.
Пересвист упырей, собирающих с города дань.
И накаты охоты, которая пуще неволи.
И обширный вневременный мир. И Господняя длань
над бездомной душой на игле петропавловской боли.
Ночь, конечно, проходит, но прежде доводит до слёз,
и заводит в тупик, и вбивает в бетонную стену,
может, только за то, что ещё школяром, но всерьёз
из предложенных трёх выбрал третью –
СВОБОДНУЮ ТЕМУ.
***
Где-то подспудно, поскольку не рост и не вес,
чувствуя, что облучён, хоть доселе не помер,
внутренним зрением видя чернобыльский лес
на перегоне, похожем на Гомель–Житомир,
сам о себе не упомнишь, которых кровей
(да и не важно, поскольку разбавлена группа).
Волк без зубов – всё одно что генсек без бровей –
не соответствует званию. Куце и скупо
пересыпаются встречи, которых не ждёшь,
речью, которой не жаждешь. Заместо жемчужин
на уши виснет пустой, тягомотный нудёж
на языке, с малолетства знакомом и чуждом.
Там до изжоги – казанских сирот и стервоз
под перегар разливанных морей по колено,
что до бумажных цветов да искусственных слёз –
этого также в достатке и также не в тему.
То ли духовные жажды в границах узки,
то ль продаются с просроченной датой разлива –
битому сердцу укол волоокой тоски
неинтересен (и это вполне справедливо).
Коли порядком отравлен порядком вещей
и полоса отторженья всё шире и глубже,
что остаётся? – из этой кромешной ничьей
выбрести в тамбур с незапертой дверью наружу,
выкурить «Приму» и выбрать покруче откос,
чтобы верней перейти к сапогам семимильным,
миру в наследство оставив непринятый SOS
филькиной грамоты для папуасов в цивильном.
***
Мне давно всё едино – на дне, на плаву,
я давно безразличен к блажным и облыжным,
где-нибудь как-нибудь я свой век доживу
под всегдашним давлением верхним и нижним.
Поперечный устоям души капитал
не похерят уже ни капрал, ни священник.
Все достали меня и никто не достал
(мимо кассы палили, видать, мимо денег).
Вот и чудненько. Загодя зная итог,
ни о чём не прошу, ничего не мусолю.
Пара-тройка друзей да поклонниц пяток –
вот уже и читатель. Мне этого вволю.
Где-нибудь… что-нибудь… как-нибудь… как с куста…
Пусть здесь всё преходящее и проходное,
пусть давно всё едино, но совесть чиста
перед Господом Богом и речью родною.
(1959–2009), ОБНИНСК
***
Здесь, посреди российских жгучих зим,
Так сладко быть среди своих – чужим
И наблюдать за будущим с крыльца.
Здесь, где барак раскинул два крыла,
Вчера соседка Анна умерла,
Она была любовницей отца.
Здесь быт напоминает криминал:
Сапожник – спился, часовщик – пропал,
Фотограф ходит с дыркой под ребром.
Здесь в праздники для всех один закон:
Пить под гармошку адский самогон,
Разбавленный церковный серебром.
Здесь можно жить, но обморок тоски
Страшнее, чем у гробовой доски.
Сквозь щель в стене сочится нашатырь.
Здесь жизнь прошла, которую не жаль
Переписать на новую скрижаль
У запасного входа в монастырь.
***
Выйти из дома, пройти мимо старой котельной,
Школы, церквушки – и дальше, такая идея.
И заблудиться – и выйти на берег кисельный,
Господи, где я?
Вечер – на вдохе – густой, словно каша из гречки,
Сотни июльских мурашек промчались по коже:
Девушка с парнем лениво выходят из речки –
Голые, Боже!
Медленный танец и ангельский звук песнопений,
Краски смешались и стали почти неземными.
Что это с ней?.. Почему он встаёт на колени?..
Что это с ними?
Мне этот мир недоступен… отравленный воздух –
Выдох… Вжимаюсь всем телом в берёзу, как дятел,
И наблюдаю за тайными играми взрослых.
Я – наблюдатель.
– Кто это там, в голубом полумраке прищура,
Целится взглядом безумным, как камень в полёте?
– Тише. Смотри, этот мальчик похож на Амура,
Только из плоти.
***
Возвращайся в мой сад из кирпичных чужих трущоб.
Я тебе расскажу про дождь ночных многоточий,
Объясню, почему у стрекоз по утрам озноб
И кому пчела собирала нектар цветочный.
Я тебе расшифрую стук дятла и свист скворца
И открою секрет, как ткёт паук паутину.
Я тебя заколдую кольцом своего отца,
А потом оживлю, как Бог – ожививший глину.
Я тебя научу различать жизнь и смерть впотьмах,
Я тебя ублажу вином и пшеничным хлебом…
Возвращайся в мой сад, я уже починил гамак,
Где мы будем спать нагишом под июльским небом.
***
Время спаивать бабочек, ос и стрекоз
Виноградным вином или брагой.
Пьяный август, целуясь со всеми взасос,
Добавляет в шампанское местный наркоз,
Чтоб не путать Калугу с Итакой.
На полях среднерусской родной полосы
Сплошь ботва вперемежку с горохом.
Датый Бражник, и злое похмелье осы,
На часах – трёхминутная тень стрекозы…
Сладко быть очарованным лохом.
Вспоминать одиссею куда-то на юг:
Дикий пляж и вино без закуски,
И нудисты кругом, и нудистки вокруг,
Мне хотелось, допив этот вечер из рук,
Петь хохляцкие песни по-русски.
Но шальная волна накатила в глаза,
Просолила собой две эпохи:
Бражник спился, в подъезде бомжует оса,
Стрекоза, говорят, улетела в USA.
Только мы всё такие же лохи.
Вспоминаем Итаку и эдак, и так,
Ловим райских кузнечиков речи.
Жизнь как будто разжала пудовый кулак,
Но по-прежнему пахнет клопами коньяк,
И запить его, Господи, нечем.
***
В декабре в России пакуют мешками пух,
Рубят ёлки, кормят из рук белоснежных мух,
Лепят баб и прошлое перетирают в труху.
В декабре Россия считает своих старух,
Роковым числом ранит память и режет слух,
Отзываясь болью – в груди и бессильем – в паху.
В декабре есть отличный повод уйти в запой:
Как-никак – сорок лет, и двадцать из них – с тобой,
Только с Музою – дольше (попробуйте спать втроём).
Меж столом и вечностью двигаюсь, как слепой:
Можно жить на ощупь, но выжить – только с толпой,
Потому что нельзя быть сразу рабом и царём.
Я всё реже пла’чу, всё чаще собой плачу’
Палачу из прошлого? Хватит! Всё, не хочу!
Тормозни, ангелочек, у церкви, я здесь сойду.
Пусть последний нищий, припавший лицом к плечу,
За меня поставит копеечную свечу,
Ведь страшнее расплаты – разлука в Твоём саду.
Говорят, что время течёт, как река, на юг,
Отражая слова, и мысли, и всё вокруг,
Даже мёртвых людей, а вернее, их имена.
Почему на пороге смерти, вступая в круг,
Нас пугает младенца вздох или яблок стук?
Неужели так хочется жить, невзирая на?
АКАКИЙ АКАКИЕВИЧ
Осьмнадцатого января в Петербурге весь день шёл снег,
А вечером в воздух кто-то добавил шанели.
Акакий Акакиевич – маленький человек –
Вышел на улицу в новой мышиной шинели.
Он прошёл по Невскому, оглядываясь по сторонам,
Заметая полой следы – просто так, для вида.
Продолжалось время простых человеческих драм,
Над Исаакиевским собором горела звезда Давида.
Что там «Матрица», «Дьяволиада» или «Ночной дозор»,
На железных крыльях, на серых крыльях «роллс-ройса»
Он явился в Москву на постылый кремлёвский двор:
– Guten Tag, – он сказал кому-то, – Сим-сим, откройся!
И открылись стальные двери, и выпал бубновый век
Козырным тузом. За спиной, как всегда, шумели…
Акакий Акакиевич – маленький человек,
Но он встал в полный рост и вышел
из гоголевской шинели.
***
Сад осенний, сад вишнёвый, сад больничный –
То ли Чехов, то ли Бунин&Толстой.
Разговаривать о Боге, как о личном,
С пожилою некрасивой медсестрой.
Вдруг сравнить себя с собакою на сене –
Между ангелом и бесом… А вокруг
Сад вишнёвый, сад больничный, сад осенний
По-библейски замыкает ближний круг.
Вот и бродишь в нём, почти умалишённый,
С продолжением истории простой:
Сад больничный, сад осенний, сад вишнёвый –
Гефсиманский, год две тысячи шестой.
(1948–2007), ПЕРМЬ
Я – ПЬЯНЫЙ БАРКАС
Я – пьяный баркас, я – бодливое быдло,
взбесившийся бык, убегающий с боен.
Я проклял ярмо, но свобода обрыдла,
всегда одинок, только мозг мой раздвоен.
Как тяжко струится двуречие мысли –
тягучим мычаньем, святыми речами.
С тобой мы из ада в чистилище вышли,
философ с налитыми кровью очами.
Мы брошены в век, где хромой хороводит,
где стала хмельной даже райская пища…
Давно по стране моей призраком бродит
добро с кулаками, с ножом в голенище.
Мы выйдем со швалью моих подворотен,
изрядно с утра заложивши за ворот,
на Красные площади – и разворотим
«отцами» давно разворованный город.
Надышимся воздухом дымным и спёртым
и схлынем в подвалы, ворчащие глухо…
Останется на перекрёстке простёртым
бродяга-философ с обрезанным ухом.
КРЕСТЬЯНИН
Последний сноп пшеницы обмолочен…
Кудель свою над крышей ветер вьёт.
Осенний сон природы обморочен.
Крестьянин из корчаги брагу пьёт.
Плеснёт и мне – хмельную, молодую,
Как будто он зачерпывает сны.
Я над коптящей лампою колдую,
а он молчит, и нет на нём вины.
В углах снуют обугленные тени,
мерцают угли – золото печи.
У нас всего достаточно для лени:
хлеб, лук да соль – крестьянские харчи.
Я петь хочу – хорош в хмелю топиться!
А он ещё корчагу достаёт.
– Молчи, сынок, не надо торопиться,
придёт зима – и вьюга нам споёт!
Я, охмелев, долдоню всё про это,
а он загнул – уже не разогнёшь:
– Про Родину давно уже всё спето.
Молчи, дурак, ты ангела спугнёшь!
ТРАВА ПРОВИНЦИИ
Трава провинции… Нет зеленей травы.
Правам провинции давно грозит потрава.
Её провинности – дела её сорви-
голов шальных, не обуздавших нрава.
Растёт трава – дешёвый провиант,
и туши травоядные жиреют,
а поцелуи грешных травиат –
отравлены и скоро перезреют.
Растёт трава, пронизывая дым,
и в зной звенит, высасывая соки,
ложится низко стеблем молодым
и стелется, скрывая рост высокий.
Трава провинции, наверное, права,
раскинув свои шёлковые сети:
в них мёртвые запутались, слова
и намертво вцепились наши дети.
***
Я привязан к земле, как привязана лодка к причалу.
Тихо шлёпает в борт мелководная нынче река.
Мне б отплыть, как топляк,
по теченью к морскому началу,
только ржавая цепь не пускает меня, старика.
Только ржавая цепь да болотные топкие мели,
только доски гнилые, пробитое временем дно…
Серебрятся уже по верхам пауков канители,
и расстелено в заводях водной травы полотно.
По утрам опускаются тихо глухие туманы,
скоро выбелит осень свои голубые холсты.
Только лица охотников нынче бодры и румяны,
а стволы за плечами добытчиков не холосты.
Вот старуха, как девка, идёт, подбирая подолы,
видно, внукам несёт на заимку бутыль молока
или водки… Темнеют сырые леса и раздолы,
и стремителен в воздухе росчерк пера кулика.
На крыло поднялись в хороводе тревожные утки,
их согнала с болота осенняя наша тоска.
На ветру шелестят и свистят камышовые дудки,
и скрипит под моими ногами причала доска.
РЕЧКА
Зацвела моя речка-малютка,
и трава полегла по верхам.
Стрекоза кувыркается лютка…
Что-то скучно моим потрохам.
Ива сникла листвою седою…
Я свою открываю суму.
Я один с этой тихой водою,
где не нужен никто никому.
И душа моя ляжет туманом…
Может, вовсе она не моя?
На ноже на моём на карманном
яркий блеск, что не видывал я.
По ручью проплывают огрызки,
их мальки, обезумев, клюют.
Кто-то ест, видно, яблоки близко,
ну а мне, пацану, не дают.
Я допью, закупорю бутылку,
как положено мне, алкашу…
И отправлю по реченьке в ссылку,
но записку вам не напишу.
***
Под крыльями – воздух, над крыльями – воздух,
А крылья?.. И крылья – один только воздух.
Над ржавою твердью, вздымаясь как пламя,
Мы плещем о воздух пустыми крылами.
Земля продолжает гореть и светиться,
А мы не успели простить и проститься.
В пустое пространство входя пустотою,
Мы в небе не блещем святой красотою.
Нам вверх не подняться и вниз не спуститься.
Нам плотью земною уже не сгуститься.
Мы – ветер, что бродит дорогой окольной,
Мы – воздух, что стонет в броне колокольной.
Мы мчимся без памяти, без сожалений,
Мы – тени беснующихся поколений,
Мы реем над вами незримою стаей,
И звёзды безумствуют, нас пролетая.
***
Я растерян тобою на мёртвых дорогах Урала,
Я рассеян и выпал с дождями в болота России.
Безнадёжно застрявший на стрёме меча и орала,
Я ослеп и оглох, ожидая прихода мессии.
В этом месяце ветер метёт без конца и предела,
И убогий калека уже не мечтает о мести.
За больные века Русь уродами не оскудела,
И юристы, юродствуя, нам преподносят их вести.
Соберите уснувших в объятиях стылого снега
И забудьте навеки меня, обходя стороною.
Надо мною восходит звезда с диким именем Вега,
Все столетья пройдут и запашут меня бороною.
ОКУРОЧЕК БОГА
Все дворники рая, простив меня, мётлами машут.
Из райской обители вниз, через вход непарадный,
на грешную землю, туда, где и сеют, и пашут,
лечу я – окурочек Бога, дымящий и смрадный.
Я падаю в бездну и в воздухе тихо сгораю.
Я мусор небесный, лишённый и слова, и дела.
Крестьянин усталый поднимется, пот утирая,
и лоб перекрестит: вот снова звезда пролетела.
Но я упаду и погасну – вселенский придурок.
За годы и сушит, и мочит, и снегом завалит.
Задумчивый нищий найдёт у дороги окурок,
табак в самокрутку свернёт и по новой запалит.
Вдохнёт пару раз, обжигая обсохшие губы.
Я слаб – он привык к табачку зеленей и погуще.
Он голод заморит, просты его мысли и грубы.
И сизым дымком поднимаюсь я в райские кущи.