Показал старому товарищу своё новое творение, он его одобрил. По ходу разговора я поделился впечатлением, что иной раз никакие достоинства текста не убеждают издателей.
– А чего ты хочешь? Зачем тебе в «Литературке» печататься?!
Конечно, для меня не было новостью существующее и всё никак не уходящее размежевание коллег-литераторов по общественным симпатиям, но я привык думать, что писательство шире и тоньше политических ориентаций. В своё время Лескова, Достоевского и Чехова правоверные либералы клеймили за сотрудничество не с теми изданиями и за дружбу не с теми редакторами. Но кому теперь интересно, что Достоевский печатался у Каткова, а Чехов – у Суворина?! Их книги читали и читают во всём мире.
Обескураженный, я спросил приятеля: «У тебя есть претензии к моей позиции, которую высказываю в своих колонках? Я что, позволяю себе ксенофобство, тоскую по железной руке вождя и по порядкам ГУЛАГа? Проявляю неуважение к другим странам и народам? Призываю административные и прочие кары на головы идейных оппонентов?»
Некогда известный всей Москве остроумец, человек, отличавшийся широтой взглядов, ценивший в других неординарность и одарённость, а не хмурую ангажированность, показался мне вдруг воплощением той самой забытой идейной непримиримости. Ибо он сказал:
– В моём кругу никто ничего подобного не читает!..
Я припомнил потом, что уже слышал нечто подобное. В далёкие 70-е я работал под началом редактора, бывшего партийного работника одной из союзных республик. Он был искренне убеждён, что задача литературы – воспевать и обосновывать каждое постановление ЦК, не говоря уж о съездах. Когда я как-то заметил, что у литературы есть и более вечные задачи, он посмотрел на меня как на заблудшую овцу.
– А я думал, вы человек нашего партийного круга!
По счастью, тогда партийная ортодоксальность уже не правила бал в литературной среде. Больше внимания обращалось на художественную сторону ремесла. И, например, открытию молодых сибирских писателей немало способствовали «аэропортовские» дамы-критики, решительно отвергаемые почвенническим кругом. А чрезвычайно популярный еженедельник, где я работал, будучи приютом разбуженных «оттепелью» шестидесятников (как бы неосознанных западников, либералов), с радостью публиковал работы мастеров «деревенской» прозы.
Спорь, полемизируй, не выпивай в одной компании, но не бери на себя запретительные функции «либеральной жандармерии» – это считалось, как говорили тогда, совсем не дворянским делом. Или, как говорила Ахматова, делом, не достойным «добрых нравов литературы».
Может быть, воспитанный именно в таких традициях, я даже не хотел верить своему старому товарищу и всерьёз воспринимать его упрёки, как некие плевки из далёких партийных времён. Чем я мог скомпрометировать в «его кругу» своё скромное, но доброе имя? Тем ли, что, гуляя по Парижу или другому западноевропейскому городу, я всегда помнил о простых русских людях, которые побуждали меня, мальчишку послевоенных московских дворов, к учению, к знанию, к милосердию и доброму отношению к людям, то есть в каком-то смысле и к любви к тому же Парижу?
Мне и раньше говорили, что редактор крупного издательства отказалась читать моё сочинение на том основании, что я печатаюсь «Литературной газете». Трудно было в это поверить. Откровенно говоря, и словам старого товарища не хочется верить до сих пор.