Пушкин и Фёдор Толстой-Американец
В жизни Александра Пушкина есть ряд важных эпизодов, которые в оптике традиционного, господствующего уже полтора столетия «пушкиноцентризма» до сих пор не получили сколько-нибудь удовлетворительного объяснения. К таковым следует отнести и историю острейшего и долгого конфликта поэта с графом Фёдором Ивановичем Толстым (1782–1846).
Знаменитый бретёр и картёжник, герой нескольких кампаний (включая Отечественную войну 1812 года) и друг стихотворцев, граф Фёдор Толстой, родившийся в Москве («в приходе церкви Харитония в Огородниках»), был, без преувеличения, одной из самых замечательных и загадочных личностей того времени. В молодые годы ему довелось участвовать в первой российской кругосветной экспедиции (1803–1806) на кораблях «Надежда» и «Нева» под командой И.Ф. Крузенштерна и Ю.Ф. Лисянского. В ходе драматического путешествия поручика Преображенского полка и кавалера российского посольства в Японию Фёдора Толстого (и это отдельная, доныне очень запутанная тема) высадили на баснословных Алеутских островах, вследствие чего он был принуждён добираться из Русской Америки в Сибирь пешком, через замёрзший Берингов пролив.
Так гвардеец заслужил своё прозвище – Американец.
А вскоре в портрете одного из персонажей «Горя от ума» просвещённая публика легко узнала графа:
Ночной разбойник, дуэлист,
В Камчатку сослан был,
вернулся алеутом,
И крепко на руку нечист;
Да умный человек
не может быть не плутом.
Когда ж об честности высокой говорит,
Каким-то демоном внушаем:
Глаза в крови, лицо горит,
Сам плачет, и мы все рыдаем…
Напомним читателям: Льву Толстому, двоюродному племяннику неистового графа, Американец послужил прототипом для создания образов Турбина-старшего, героя повести «Два гусара», и Долохова из «Войны и мира». Лев Николаевич величал дядюшку, взявшего в жёны красавицу цыганку из хора, «необыкновенным, преступным и привлекательным человеком» и едва ли не с одобрением воспринимал свойственную тому фамильную «толстовскую дикость». Немудрено, что экспрессивная персона Фёдора Толстого привлекла внимание и иных известных романистов (Булгарина, Писемского).
Радует, что на рубеже XX и XXI столетий найдены архивные документы, проясняющие отдельные сомнительные моменты биографии Американца, и наконец-то появились вдумчивые исследования о графе. Но, к сожалению, и в новейших штудиях доминируют старые подходы к изучению ссоры Пушкина с Фёдором Толстым. Интерпретация этой распри – интереснейшей страницы Александровской эпохи, яростного столкновения незаурядных характеров – по-прежнему выглядит, увы, как незатейливая, бедная сюжетом сказка со счастливым концом.
Сказка, где правда (воплощённая в Пушкине), помыкавшись, победила-таки наглое, безудержное зло (сиречь татуированного графа).
Вот краткое, отчасти документированное, изложение официальной, испокон веку бытующей в пушкинистике версии конфликта.
Молодой Пушкин познакомился с графом Толстым где-то в октябре–ноябре 1819 года в Петербурге, «на чердаке» у драматурга князя А.А. Шаховского. Когда они сели играть в карты, поэт мигом понял, что Американец «передёргивает», и высказался по этому поводу. «Да я сам это знаю, – ответил Фёдор Иванович, – но не люблю, чтобы мне это замечали».
Вскоре после этого неприятного инцидента Толстой уехал домой, в Первопрестольную, и оттуда, вознамерившись проучить самоуверенного партнёра, черкнул А.А. Шаховскому, что Пушкин-де однажды был высечен в секретной канцелярии Министерства внутренних дел. А князь Шаховской вдруг да повёл себя «нескромно» и поспособствовал распространению сплетни среди «светской черни». До поэта оскорбительные слухи дошли в январе 1820 года, и он, «опозоренный в общественном мнении» и отчаявшийся, даже дрался с кем-то на дуэли.
Весною 1820 года коллежского секретаря Александра Пушкина, слывшего за смутьяна и бунтовщика, отправили «перевоспитываться» на юг России, и уже находясь там, в Кишинёве, он доподлинно узнал (видимо, от П.А. Катенина), кто затеял запятнавшую его интригу. Отныне страстной мечтой поэта – и в полуденном краю, и в сельце Михайловском – было «очиститься», вырваться в Москву и призвать Фёдора Толстого к барьеру. (Об этом есть сообщение в дневнике Ф.Н. Лугинина. Да и А.Н. Вульф позднее рассказывал, что Пушкин, «готовясь к этой дуэли, упражнялся <…> в стрельбе». Упражняясь же, поэт приговаривал: «Этот меня не убьёт, а убьёт белокурый, так колдунья пророчила».)
Лепажевыми экзерсисами дело не ограничилось. Пушкин, по его собственным словам, «в бессилии своего бешенства закидал издали Толстого журнальной грязью» и эпиграммами. Так, во второй половине 1820 года им были сочинены и пущены по рукам хулительные строки:
В жизни мрачной и презренной
Был он долго погружён,
Долго все концы вселенной
Осквернял развратом он.
Но, исправясь понемногу,
Он загладил свой позор,
И теперь он – слава богу –
Только что картёжный вор.
А в послании «Чаадаеву», которое было напечатано в «Сыне Отечества» (1821, № 35), читатели увидели стихи про:
Глупца философа,
который в прежни лета
Развратом изумил
четыре части света,
Но просветив себя,
загладил свой позор:
Отвыкнул от вина
и стал картёжный вор…
Спустя несколько лет Пушкин (в письме к брату, написанном в двадцатых числах апреля 1825 года) признался, что это – натуральная «пощёчина». Но была и другая пушкинская «брань» («Лишняя брань не беда», – уверял в ту пору поэт Н.И. Греча), были другие, не менее хлёсткие черновые и беловые тексты и строки, язвившие Американца. (К примеру, в науке бытует довольно аргументированное мнение, будто графу адресована также эпиграмма «Певец Давид был ростом мал…») Упомянем заодно и о пушкинском портрете Толстого в черновиках второй главы «Евгения Онегина» (1823).
Фёдор Толстой, прознав про пушкинские демарши, тоже не терял времени даром и между Геродотом, Гиббоном, штосом и ромом выдал ответную эпиграмму, причём александрийскими стихами.
Потом наступил 1826 год.
В сентябре поэт был спешно доставлен из Псковской губернии в Москву и прощён только что короновавшимся Николаем Павловичем. Едва завершилась высочайшая аудиенция в Кремле, как Пушкин, даже не скинув запылённого «дорожного платья», начал действовать. Он поручил своему близкому другу, С.А. Соболевскому, «на завтрашнее утро съездить к известному американцу графу Толстому с вызовом на поединок». Тот вернулся ни с чем.
Хорошо информированный редактор-издатель «Русского архива» П.И. Бартенев поведал о дальнейшем: «К счастью, дело уладилось: графа Толстого не случилось в Москве, а впоследствии противников помирили».
Тут и сказке конец.
Выходит, Пушкин, в высшей степени – подчас до сумасбродства – щепетильный в вопросах чести, на сей раз изменил себе, забыл о выходке Американца шестилетней давности, похерил мечты и великодушно простил виновника своего неслыханного позора?
Выходит, так – малость запнувшись, отвечают пушкинисты и добавляют примерно следующее: «Шесть лет столь большой срок для того, чтобы былые обиды отошли на второй план, что не представляется особенно удивительным факт их (Пушкина и Толстого. – М.Ф.) примирения посредством общих друзей в 1826 году». А некоторые, жирно подчёркивая всепобеждающую правоту Пушкина, ещё и повторяют вслед за аристократом Владимиром Набоковым: «Не иначе как Толстой в сентябре 1826 года заработал прощение ценою каких-то неимоверных усилий».
Берём на себя смелость утверждать, что, во-первых, между этими вполне «интеллигентскими» суждениями и подлинным содержанием раздора лежит, как говаривал небезызвестный москвич, «дистанция огромного размера». И второе: описать данное противостояние в надлежащем приближении, то есть без ходульных персонажей и немотивированных поступков, можно лишь при одном условии – при отказе от пресловутого «пушкиноцентризма». (В скобках заметим: такой феномен свойственен всякой персонологической науке, что в каком-то смысле сближает корпус персонологических наук с житийной литературой.)
Смена «пушкиноцентрической» парадигмы на иную (обозначим её условно как «многополярную») даёт нам основания счесть, что непримиримые противники быстро (и для непредвзятого наблюдателя странно) примирились только потому, что у них к 1826 году наличествовали все предпосылки для примирения. Точнее, не предпосылки, а одна-единственная, всё решившая предпосылка.
Дело в том, что дуэль Пушкина и Фёдора Толстого к тому моменту фактически уже состоялась. Само собой разумеется, что речь идёт не о размене выстрелами у барьера, а о поединке принципиально иного качества.
О дуэли без дуэли.
Чуть выше изложена расхожая версия конфликта – да позволено будет нам вкратце изложить и отличную от оной.
Вначале приведём упомянутую ответную эпиграмму Фёдора Толстого на Пушкина. Она сохранилась в списке 1820-х годов:
Сатиры нравственной
язвительное жало
С пасквильной клеветой
не сходствует нимало, –
В восторге подлых чувств
ты, Чушкин, то забыл!
Презренным чту тебя,
ничтожным сколько чтил.
Примером ты рази,
а не стихом пороки
И вспомни, милый друг,
что у тебя есть щёки.
Наверное, излишне говорить о том, что толстовский текст 1821 года крайне редко публикуется в книгах о Пушкине. Однако именно эти шесть строк, как представляется, служат ключом к адекватному пониманию сути интересующей нас ссоры.
Итак, поздней осенью 1819 года Пушкин, едва познакомившись с графом Толстым, публично попенял тому за нечестную игру. (Важно уразуметь, что действия графа за зелёным сукном никак не противоречили тогдашним нормам этикета; так, по словам князя С.Г. Волконского, «шулерничать не было считаемо за порок, хотя в правилах чести были мы очень щекотливы».)
Тридцатисемилетнего Американца, именитого бретёра, владимирского и георгиевского кавалера, издавна привыкшего диктовать окружающим свою волю, естественно, возмутили сентенции вертлявого юнца. Толстой парировал пушкинскую реплику цитатой из «Записок» герцога де Сен-Симона, и до присылки секундантов дело тогда не дошло. Однако задетый граф всё же положил прописать ижицу «ничтожному» наглецу.
И по возвращении из Петербурга в Москву он, нимало не церемонясь, привёл в исполнение коварный план.
Распущенная им сплетня носила предельно неправдоподобный характер и тем самым очень напоминала небылицы Американца о собственных приключениях и подвигах на море и на суше. Будучи человеком совершенно аполитичным, чуравшимся любых «секретнейших союзов», Фёдор Толстой не вложил в сплетню о Пушкине никакого «конспирологического» подтекста: тут издевательски обыгрывался не «террор» правительства, а всего-навсего нежный, провоцирующий старших именно на порку возраст шкоды. (Такой, а никак не «либералистский», акцент, по-видимому, ещё сильнее ранил поэта.)
Сомневаться не приходится: граф Фёдор Иванович Толстой, тщась изничтожить Пушкина, поступил подло.
Правда тогда была всецело на стороне Пушкина. Но поэт вместе со своей правдой находился за тысячи вёрст от Толстого, «под эгидою ссылки», и не мог получить надлежащего удовлетворения. Ему оставалось только скрепиться и ждать или же безотлагательно пустить в ход «подручные» средства.
Пушкин выбрал второе, то есть «литературную войну» с толстовским «пороком». «Горацианская сатира, тонкая, лёгкая и весёлая, – возражал он 1 сентября 1822 года из Кишинёва князю Вяземскому, пытавшемуся повлиять на рвущегося в бой приятеля, – не устоит против угрюмой злости тяжёлого пасквиля». И поэт изначально отказался от «сатиры нравственной» в пользу «стихов», которые «никуда не годятся», «ругательств».
В итоге противники сравнялись:
В жизни мрачной и презренной…
Презренным чту тебя…
Обменявшись такими и подобными им вербальными выстрелами, Пушкин и Толстой выхолостили, практически исчерпали конфликт. Враги были квиты. Парадоксальным образом поэт и Американец, пребывая на расстоянии, «совершенно очистились» через вылитую друг на друга «грязь».
Их жизненная встреча после возвращения Фёдора Толстого в Москву теоретически ещё могла завершиться настоящим кровавым поединком, но поединком уже глупым и, так сказать, натужным.
Зато у Соболевского и прочих вовлечённых в эту историю лиц теперь, после свершившейся дуэли без дуэли, где не было ни победителя, ни тем паче пресмыкающегося побеждённого, появились все шансы примирить недругов. Примирителям по-своему споспешествовало и снисходительное время: оно сняло с повестки дня несущественный для 1826 года вопрос о casusе belli, о застрельщике конфликта.
В дальнейшем имели место совместные обеды, случались залихватские пирушки в доме на Сивцевом Вражке и маскарады в Российском Благородном собрании, были доверительные письма и даже ревность («Пушкин с <…> нежностию к Гончаровой, для меня погиб»). Словом, было всё то, что именуется почтеннейшим словом – дружба. Всяк знает, что именно Фёдор Толстой, «старинный знакомый Гончаровых», выступил в качестве свата Пушкина и во многом способствовал успеху матримониального марафона поэта.
От судеб нет защиты: Пушкин завершил свои дни таки на дуэли. Слух о случившемся долетел до Москвы 1 февраля 1837 года, а 2-го он подтвердился. Спустя ещё два дня историк М.П. Погодин понуро отправился к седовласому полковнику графу Фёдору Ивановичу Толстому и сообщил печальное петербургское известие.
В погодинском дневнике тогда же было записано: Толстой горько плакал.