К 135-летию со дня рождения Ивана Шмелёва
На излёте девятнадцатого века в русскую литературу вошла яркая плеяда прозаиков – одни немного раньше, другие чуть позже – заключительного этапа русского классического реализма, в основном обрывающегося к середине минувшего века. Иван Бунин, Александр Куприн, Алексей Ремизов, Иван Шмелёв, Борис Зайцев – поколение писателей, известных помимо и прежде всего прочего тесной привязанностью к традициям русской классики и общей судьбой изгнанников революции, составивших первое литературное зарубежье.
Самым важным окажется тектонический разрыв и отторжение от России мощного культурного слоя её философов и писателей, самыми долговечными – их книги.
И не столько о жестокости революции, в один голос проклятой в «Солнце мёртвых» у Шмелёва и в «Окаянных днях» у Бунина; в «Куполе Св. Исаакия Далматского» Куприна и «Слове о погибели земли Русской» Ремизова, но именно их книги о дореволюционной России оказались ответом на исторический катаклизм революции.
Своими романами писатели-эмигранты возвращали читателя к прошлому покойной сытой величественной России. Романами «Богомолье», 1930–1931, и «Лето Господне», 1927–1944, И.С. Шмелёв возвращал своего читателя в Москву простонародья, трудолюбивую, предприимчивую, живущую по своим своеобразным законам. Они-то и стали, по мнению многих, главными книгами писателя.
В семидесятые годы позапрошлого столетия – времени действия в «Богомолье» и «Лете Господнем» – жизнь Замоскворечья замечательно вмещала пространство крутой излучины Москва-реки на противоположном берегу кремлёвского холма, каким-то загадочным образом сливаясь в единое целое с ним, в нечто органическое и родственное жизни всего огромного государства. Словно поднимающееся по утрам над Кремлём солнце своим сиянием и звоном кремлёвских колоколов к заутрени предназначалось прежде всего юго-западным замоскворецким жителям, в том числе прихожанам церкви Казанской Божией Матери у Калужской заставы, которым предстоит населить произведения И. Шмелёва.
Через сто лет во время реконструкции Калужской площади и установки огромного памятника вождю революции, где ныне собираются коммунисты, нашлось скромное место и памятной часовне в честь разрушенного сначала храма, потом его же, с нелепо скошенным куполом, снесённого с лица земли в качестве «кинотеатра».
Но по-прежнему уходит улица Якиманка, по которой мальчик Ваня отправился с Горкиным на богомолье, на северо-восток от Калужской заставы, ныне Октябрьской площади, к Каменному мосту и Боровицкой башне Кремля на другом берегу.
По юго-западной части излучины реки с прилегающими к ней садами (ныне Парк культуры имени Горького) в противоположном направлении от храма устремлялись под острым углом две улицы: Большая Калужская, всего-то лет пятьдесят-шестьдесят назад переименованная в Ленинский проспект, и Донская.
Иван Сергеевич Шмелёв (1873–1950) родился и жил более двадцати лет на Калужской улице, 13. Позже, своей семьёй, – на Малой Полянке, 6.
Оживлённая рабочая Калужская устремлялась к Воробьёвым горам, а Донская – к Донскому монастырю. Эти две улицы вмещали весь жизненный круг местного жителя. От записи в церковных метрических книгах рождения и крещения до последнего скорбного пути к Донскому кладбищу.
Сюда через пятьдесят лет после смерти писателя из Сен-Женевьев-де-Буа будут перевезены и перезахоронены останки И.С. Шмелёва и его жены.
Между этими крайними точками протекала трудовая часть жизни. Заводики, огороды, сады Воробьёвых гор, бани и прочие строения на реке, поездки по делам, в гости, в соседние храмы и дальние монастыри, в Малый и Большой театры, на богомолье – всё устремлялось к деловой, торговой и административной Москве за рекой…
Страницы двух главных книг и многих рассказов Шмелёва пестрят знакомой, до боли родной топографией: по Калужской, Шаболовке, Мытной, по Якиманке, обеим Полянкам, Ордынке, мимо Кадашей и Болота (ныне Болотная и Кадашёвская набережные), по Каменному мосту – в центр города.
По дороге – частные дома, рынок, храмы, богадельни, часовни, будки с будошниками, москворецкие и яузские дали, видные с моста. Всё узнаваемо и поныне.
Через Каменный мост, оставив слева Берсеневку и ещё левее на другом берегу храм Христа Спасителя, всё по-прежнему направлено – куда? – разумеется, к Кремлю.
Вдоль высоких своих стен и внутри него по мощёной камнем Красной площади в разное время года, в разном освещении, зимой и летом, золотисто-розовый от солнца, спокойно-деловой в ненастье, в звоне колоколов «Пом – ни…», в праздничных украшениях высится Кремль, вызывая высокое чувство преклонения и родственной связи с Небесным, обращаясь к нам с вопросом поэта:
…шапку кто, гордец, не снимет
у Святых твоих ворот?..
Шмелёвы, жители Замоскворечья в третьем и четвёртом поколении, имели свой дом и небольшой участок при нём – как и весь порядок домов по Калужской улице.
Хозяева небольших заведений, лавочек, пекарен, скорняжных, обувных, портных, скобяных и прочих мастерских, подрядчики разных, в том числе и строительных работ, ремесленный, торговый и мелкий чиновный люд.
Своя вода. Свои сады и огороды повыше, подальше к Воробьёвке. Рыбы много привозной, но можно и своей наловить.
Алексей Михайлович Ремизов (1877–1957) вспоминает, что между домами Шмелёвых и Ремизовых находился ещё и дом Аполлона Александровича Григорьева (1822–1864), посвятившего Москве прекрасные страницы.
И, конечно, гордостью замоскворецких жителей был великий знаток местного духа и быта писатель-драматург А.Н. Островский (1823–1886). Личным знакомством с ним в «Лете Господнем» пытается утвердить свой авторитет перед купцами обнищавший барин Валерьян Дмитриевич Энтальцев: «Меня сам Островский, Александр Николаевич, в кабинете встречает, с сигарами!..»
Труднее, может быть, и невозможно, найти ныне деревню Гуслицы Богородского уезда Московской губернии, по словам писателя, «самого гнезда старообрядческого, Морозовского», откуда родом прадед с тем же именем Иван Шмелёв и прабабка Устинья, из мест, приверженных старой вере. Один из предков, как читал в старой книге сам Иван Сергеевич Шмелёв, «участвовал в пре» (ныне сказали бы – «прениях» и противостоянии молодому Петру) во времена царствования Софьи – тоже у древних кремлёвских стен. Да и самого Шмелёва находили похожим на стрельца в знаменитой картине В. Сурикова «Утро стрелецкой казни».
Активно строящаяся после Наполе-она Москва нуждалась в работящем предприимчивом люде и получила его. Начинали кто с чего – с того дела, которое умели. Предки Шмелёва промышляли щепным товаром – от деревянных ложек и домашней утвари до изготовления телег.
В «Лете Господнем» старенький филёнщик Горкин, закинув голову к куполу храма Христа Спасителя, говорит Ване с гордостью: «стропила под кумполом» – дело рук батюшкиной артели. Отец маленького Вани Сергей Иванович в вечных заботах: «…поданы ли под Воробьёвку лодки, в Марьиной Роще как, сколько свай вбито у Спасского, что купальни у Каменного, портомойни на Яузе, плоты под Симоновом, дачи в Сокольниках, лодки на перевозе под Девичьим». На Девичьем поле массовые гулянья, «преставленья» бродячих актёров, экзотических животных, заезжего цирка…
Катанья на обустроенных снежных горках зимой, нарезка льда по весне для летних нужд пивоваренных и иных целей – да мало ли чего надобно городу.
Помнит семилетний Ваня и стопку пригласительных билетов в доме на открытие памятника А.С. Пушкину в 1880 году – помосты и скамьи перед Тверским бульваром для народного торжества строились тоже отцом.
Позже в романе «Пути небесные» писатель расширит географию города описаниями Страстной площади с её знаменитым монастырём, на месте которого ныне кинотеатр «Россия», знаменитых московских клубов, магазинов, многих и ныне узнаваемых мест: Петровского парка и леса, начинавшегося за ним; улиц Никольской, Мясницкой, Басманной, Солянки, Конной площади…
В рассказах 20-х годов появится Кремль времён революции, заполненный людом «взвихрённой России» (А. Ремизов) в шинелях и солдатских сапогах, озадаченным целью «купить-продать». Это скорбный от шелухи семечек и голодных торговцев тряпьём, униженный узурпаторами Кремль.
«Богомолье» и «Лето Господне» адресуют читателя к святым местам, здесь запечатлён круг церковных праздников, смена дел и отдыха, жизненных правил и нравственных понятий, тесно связанных с православием. Что дало основание современникам назвать И.С. Шмелёва «бытописателем русского благочестия».
Книги далеко выходят за рамки, отведённые их содержанием как таковым. Вневременность, чуждость сиюминутности, заключённую в полу-автобиографических вещах Шмелёва, осознавали уже его современники. За немудрёным повествованием – история государства, созданного народом без помпы, с сознанием своей спокойной силы.
Зинаида Гиппиус, ломая навязчивое клише ведущей представительницы Серебряного века, пишет Шмелёву, не посещавшему знаменитые мережковские чаепития, в одном из своих писем:
«Дорогой Иван Сергеевич!
…Я хотела написать Вам раньше по поводу Вашего «Богомолья». Непередаваемым благоуханием России исполнена эта книга. Её могла создать только такая душа, как Ваша, такая глубокая и проникновенная Любовь, как Ваша. Мало знать, помнить, понимать, – со всем этим надо ещё любить. Теперь, когда мы знаем, что не только «гордый взгляд иноплемённый» нашего «не поймёт и не оценит», но и соплеменники уже перестают глубину нашей правды чувствовать, – Ваша книга – истинное сокровище. Зинаида Гиппиус».
«Правду побеждённых» (Георгий Федотов) чувствовали очень, но по-разному. Шмелёву, например, как и известному деятелю кадетской партии (позднее – зарубежья) П.Н. Милюкову, «хорошо знаком путь… в Бутырки» вследствие студенческих волнений. Однако «опыт одинаков», а «итоги разные». Это противостояние двух исторических доминант в развитии общественной мысли в России со времён В. Белинского и А. Хомякова. Опора на государственность и духовное возрастание общества для Шмелёва, по утверждению Ивана Ильина, означало сохранение «русского национального простонародного и всенародного духа».
Уникальна дружба, особое духовное родство Шмелёва с известным философом и литературным критиком Иваном Ильиным. Три тома «Переписки двух Иванов» с 1927 по 1950 год и книга Ильина «О тьме и просветлении» о Бунине, Ремизове и Шмелёве давно ждёт отдельного большого разбора.
Подводя итог явлению первой русской эмиграции, Борис Зайцев писал в 1968 году: «По силе вещественного воспроизведения со Шмелёвым может равняться только Бунин, но подспудным духовным пылом Шмелёв его превосходит – православным пылом» (чего у Бунина вообще не было).
«Православный пыл» – что это? Может, всё та же олеография, стилизация под народность, своего рода лубок?
Трудно поверить сегодня, что так – было. Представить, например, самый скромный – Постный рынок – во время Великого поста во всём его тогдашнем обыкновении: корзины красной клюквы на возах, синей морошки и черники на постные пироги и кисели; брусники, в ней яблочки. Широкие кади капусты на санях. Розовый, жёлтый мытый горох мешками. От огурцов тянет крепким и свежим духом, укропным, хренным. Кадки солёного арбуза. Дымятся луковым духом на дощечках в стопках постные блинки. Сайки, баранки, сушки – сахарные, горчичные, с тмином, с маком; витушки, подковки, жавороночки… хлеб лимонный, маковый, с шафраном, ситный, весовой с изюмцем, пеклеванный… медовый ряд… масло… грибы, да сколько же их... нет, не пересказать – читать надобно.
Слышали ли вы, как пахнет горячим на солнце ситцем? мылом, квасом, деревянным маслом? новыми лаптями? льдом и снегом? Как вздыхает ледовина, когда её сначала ломом обстукивают, раскалывают, как сахар, на куски, а она – всё дышит… Как «всплёскивают руками, словно хватают моль»?
Сколько людей, и всё «разного калибра», совсем необязательно добрые молодцы. «Пропащие, подённые, хитрованцы… опустился человек от слабости, а вострый народ, смышлёный…»
Как пьют артельные и старший от подённых. Как несут хоругви во время Крестного хода. Как мычат смуглые до черноты люди в длинных белых рубахах, у которых «нехристи» вырвали языки…
Сочной, сытной, обильной, отзывчивой на чужое горе жизни соответствуют жизнерадостность, достоинство, труд и отдых в равное удовольствие. Из окон трактира Крынкина на Воробьёвке «Москва в туманце, и в нём золотые искры крестов и куполов… веет душистой свежестью, Москва-рекой, раздольем далей… чем-то ещё привольным».
Кончина главы семьи подтверждает бессмертие добрых дел человеческих. Крёстный Кашин «прощает» осиротевшей семье долг покойного отца – рвёт расписки. Молодого пекаря Федю, собравшегося в монашество, старец Варнава отговаривает строго и весело: «А кто же будет баранки печь?»
Шмелёв представил своих героев с простотой и естественностью очень большого мастера. Они идут на богомолье сбросить скорбь и усталость жизни, «очистить душу от всякой скверны», что возможно благодаря вере. Это и есть явление национального единения и соборности, родовой общности – духовное бессмертие, передаваемое в национальном коде.
Огромно духовное упорство автора – в тридцатые-сороковые годы минувшего века в условиях существования, казалось бы, совсем другого государства воссоздавать реконструкцию далёкого прошлого на самом простом, самом народном уровне. Утверждать, как ни парадоксально, настоятельную необходимость вернуться в это совсем далёкое прошлое, как бы немного сказку. Потому что невероятно скорректировать для будущего не случившийся путь развития страны. Понятно, что должен был быть и иметь развитие более свойственный России исторический сценарий; отсчёт и характер времени, предлагавшийся русской оппозицией.
По мнению писателя, в статье 1924 года «Душа Родины» «…ищем. И найдём, быть может!»
«Народ не знает, что такое его Россия, какие пути её. Чувство Родины для неё узко, мелко, своё у каждого. Но из этих мельчайших нитей скручена великая пуповина: она вяжет народ в одно. И непонятными нам путями творит народ свою великую эпопею – многоглазый слепой Гомер. Постигают Родину посвящённые… Они подлинно её дети, её певцы, кормчие и советчики, защита и оправдание – выражение её Лика. Они сказали о ней, ласковой и широкой, отыскивающей Правду… от пушкинского «Пророка», гоголевских провидений судеб России до богоборцев и голубиных душ Достоевского, исканий правды Толстым, до мягких образов русских у Короленки, до баб немых у костра вешней холодной ночью в рассказе Чехова… в литературе нашей всё сильное и глубокое пронизано лаской, светом, стоит на Христе, от Бога… Придёт время, и народ своё скажет. Правда его не выбита».
Шмелёв предвидит грядущий дефицит «ласки и света», дефицит христианской любви. Если не «возлюбить ближнего как самого себя», если забыть, что «мы имеем Божественную душу, равные песчинки, затерянные в беспредельном», исчезнет «цемент, чтобы спаять человеческие осколки». «Где нет Бога – там будет Зверь». «Без Христовых далей пуста Земля и дичает…» Тому подтверждение – реальность. «Взгляните на великие города, – пишет Шмелёв, – точное отражение нашей жизни, на эти торжища человеческого стада, рвущегося за м я с о м жизни! Нет уже духа жива… Пошлость безмерная, исполинское чванство, всемирное второклассничество… Всё бегло, смешно и плоско, и пахнет в мире бензином… Жизнь мелеет».
Происходит закономерное для автора обращение назад, к насильно отнятому, своему, родному, ради химеры всемирного Интернационала. И.С. Шмелёв верил свято в неизбежную гибель большевизма. Так, в 1939 году в письме к И.А. Ильину Шмелёв писал: «В главной своей сути гитлеризм – производное от большевизма. И если сразит первый, должны покончить и со вторым».
Заявленная историческая перспектива, которой мыслили Шмелёв и близкое ему окружение, обращает к теме Родины как изначально данному духовному институту, не терпящему безнаказанного насилия над собой.
История, разумеется, не знает сослагательного наклонения, но ей известны случаи возврата к критической точке, за которой последовала цепь ошибок, для выбора более верного направления, ведущего по пути вечности. В этом состоит основной историко-философ-ский пафос творчества Ивана Шмелёва.