Как известно читателю, «ЛГ» старается отмечать юбилеи не только писателей, но и книг, имеющих фундаментальное значение для развития отечественной литературы. На 2012 г. приходятся сразу две знаменательные даты, связанные с творчеством В.П. Катаева: 80 лет со дня опубликования романа «Время, вперёд!» (1932) и 75 лет со дня выхода в свет романа «Я, сын трудового народа…» (1937). В связи с этим мы публикуем фрагмент из предисловия Сергея Шаргунова к шеститомнику Валентина Катаева.
Интересный вопрос: были ли у Катаева политические убеждения? Многие пытаются уверить, что был он безыдеен. Наверное, слова про усатую даму-парижанку из «Маленькой железной двери в стене» можно было бы адресовать и ему самому: «Чувствует себя опорой порядка и власти и живёт в полное своё удовольствие». Только вот «власть и порядок» были, полагаю, насыщены для Катаева смыслом. Модернист, человек европейской культуры и европейского быта, знавший в самые жестоковыйные годы, где в Париже найти лучшего повара, он всю жизнь оставался «просвещённым патриотом» на манер Бунина, при полном отвращении к большевизму выпившего за русскую сталинградскую победу.
Почему любая фронда в советскую эпоху – искреннее геройство, а любая лояльность – фальшивое скотство? Катаев ведь искренне, как признают критичные очевидцы и современники, не мог понять мотивов Пастернака, передавшего «Доктора Живаго» за рубеж, и искренне посчитал маловыразительными рассказы Солженицына (зато Набокова ставил высоко).
Катаев сетует на советском ТВ: «Мне не нравится желание молодёжи подражать Западу» и со смаком солидарности сообщает о Горьком: «Он страшно хотел России славы и силы», вздыхает о «русском духе», пускается в задушевные воспоминания о дворянине-монархисте Булгакове. А почему бы и нет? Они же с Булгаковым были близки и похожи: оба из духовного сословия и из тёплых мест, добровольцы в Первую мировую, белогвардейцы, коллеги по «Гудку», оба остались в опасной для них советской России.
Всё началось ещё в детстве. В четырнадцать лет в «Одесском вестнике» Катаев писал:
Привет Союзу русского народа
в день семилетия его.
Привет тебе, привет,
привет, Союз родимый…
А завершалось стихотворение так, с пропущенным сказуемым – от волнения или рано пробудившегося мовизма:
Взошла для нас заря.
Колени преклоня
И в любящей душе
молитву сотворя:
Храни Господь
Россию и царя.
В «Растратчиках» (по-моему, не столько сатирической, сколько траурной повести) в момент кульминации герои попадают на съёмки фильма «Николай кровавый», где собраны «настоящие бывшие»: сановники и баронессы. Катаев языком фельетона безжалостно унижает офицеров и генералов, княжну-черкешенку, из-за нищеты и болезни матери и эмиграции отца вынужденную заниматься проституцией, к массовке «бывших» присобачен «даже один митрополит». И всё же – за напускным цинизмом чувствуется привкус горечи. Всех жалко, опущен не просто «высший класс», опущено человеческое достоинство. Автор с каким-то садомазохистским удовольствием расписывает нелепость, бедность и ничтожность раздавленных новыми порядками, некогда благородно-степенных, уверенных в себе людей. Как из сновидения, появляется двойник расстрелянного царя, того, которого ни за что не воскресить. «Он отставил вбок ногу, мешковато осунулся, слегка обдёрнул гимнастёрку штиглицовского материала цвета хаки-шанжан, лучисто улыбаясь, потрогал двумя пальцами, сложенными словно бы для присяги, рыжий ус и затем слабеньким голоском произнёс, несколько заикаясь, по-кавалерийски: «Здравствуйте, господа. Очень рад вас видеть». Но царь мёртв. Так же и в повести «Уже написан Вертер» – десант, освобождающий Одессу от большевиков, – это сновидение приговорённых.
Катаев сам был всю жизнь двойником – расстрелянного себя. Он пронёс сквозь жизнь тайну участия в Белом движении и ареста. И открыл эту тайну лишь в восемьдесят три года, нагло, наотмашь, с болью, оскорбив тем самым многих («Вертер» появился в «Новом мире» с испуганным редакционным комментарием). Но в этой тайне, возможно, коренились две разных его привычки – жизнелюбие и
уединённость. «Громадная непоправимая беда разделила жизнь пополам, захлебнувшись толстой дверью», – из рассказа «Восемьдесят пять». Оттуда же: «Он знал, что уже ничего не поможет. Он уже видел себя введённым в пустой гараж, где одна стена истыкана чёрной оспой, и совершенно точно осязал на затылке то место, куда ударит первая пуля». Катаев, словно бы герой рассказа Жана Поля Сартра «Стена», приговорённый к расстрелу, но освобождённый, всё равно чувствующий себя расстрелянным, а жизнь конченой. Неслучайно у него не найдёшь отзвуков страха 1937-го, он всё пережил в 1920-м. Он, юнкер Дима, он, Валя Катаев, «…он стоял недалеко от двери в третьей танцевальной позиции, окаменевший, с помрачённым сознанием, загадавши, что если он не шелохнётся, не вздохнёт, не сдвинет ног с третьей позиции ни на один сантиметр, ни на волосок, то его не вызовут, если же хоть чуть-чуть шелохнётся, то сейчас же услышит громко произнесённую свою фамилию, и тогда уже будет всё кончено» («Уже написан Вертер»).
Он любил и ценил русскую офицерскую доблесть. Внимательная к своему роду, а значит, и к Родине семейная хроника «Кладбище в Скулянах» основана на дневниковых записях двух офицеров XIX века, его деда и прадеда.
Ему было внятно «обаяние государства» и хорошо удавались описания Красной площади. В романе 37-го года «Я, сын трудового народа…» Семён Котко, некогда селянин и участник Гражданской, спустя двадцать лет превратившись в директора алюминиевого комбината, стоит с женой на этой главной площади, где их сын принимает присягу. «Я, сын трудового народа…» – гремят зеркальные плиты мавзолея. «Я, сын трудового народа…» – говорят седые стены Кремля. «Я, сын трудового народа…» – звенит бронза Минина и Пожарского. «Я, сын трудового народа…» – поёт потрясённый воздух…» А это – «Растратчики»: «Чёрный город расползался вокруг гадюками блеска. Фосфорные капли с треском падали с трамвайных проводов. Высоко над Красной площадью, над смутно светящимся Мавзолеем, над стенами Кремля, подобно языку пламени, струился в чёрном небе дивно освещённый откуда-то, словно сшитый из жидкого стекла, насквозь красный флаг ЦИКа».
И всё-таки Катаева не назовёшь толстокожим апологетом всяческого порядка, он для этого слишком сложно чувствовал и тонко слышал. Он был покровителем молодых «шестидесятников», а его подпись под письмом 1966-го против реабилитации Сталина, адресованным «глубокоуважаемому Леониду Ильичу», рядом с Корнеем Чуковским, Константином Паустовским, художником Павлом Кориным и академиком Андреем Сахаровым выглядит смело. В письме говорилось: «На Сталине лежит ответственность не только за гибель бесчисленных невинных людей, за нашу неподготовленность к войне, за отход от ленинских норм в партийной и государственной жизни. Своими преступлениями и неправыми делами он так извратил идею коммунизма, что народ это никогда не простит». Был ли искренен Катаев, подписывая этот текст? Думаю, был. А когда подписывал письма против «врагов народа»? Не знаю. Едва ли.
Но вот нельзя сказать, что Катаев, сочиняя повесть о Ленине, только лишь скрыто с ним полемизировал и пытался его растворить в соусе эстезы, или полностью лицемерил, разведя советскую власть на продолжительную поездку на Капри и в Париж. Мне очевидно, у него был интерес к Ленину. Ключевой является отсылка к поэту Луи Арагону, примиряющая с прошлым: «Подобно тому, как Арагон сказал: «Робеспьер – мой сосед», – мне хочется сказать: «Ленин – мой современник». Робеспьер пролил много крови, резал головы, был фанатичен, но он важен для французов, они не отвергают свою историю. Чем мы хуже? Вот что, кажется, подразумевал Катаев.
Как бы менялись его воззрения потом?
Что бы он сказал о Ленине в перестройку? «Вертер» – первая ласточка демонтажа всего большевизма до основания, «Сухой лиман» – первый проблеск реабилитации религии. А что бы сказал Катаев о Сталине, доживи до ста лет, до 1996 года и кампании «Голосуй или проиграешь»? Неизвестно. Понятно одно: он страшно хотел России славы и силы.
И в этом плане сталинистский роман «Время, вперёд!» читается и как документ эпохи, и как произведение искусства, щедрое на метафоры, и как призыв делать Россию сильнее. Пафос романа: мы больше не Азия, отсталость преодолена.
Роман, смонтированный по принципу клипа, полон отрывистых, уносимых вихрем фраз. Цитаты из Сталина Катаев вплетает так же искусно, как потом будет вплетать в свою прозу чужие стихи. «Дети продают на станциях ландыши. Всюду пахнет ландышами. Телеграфный столб плывёт тоненькой веточкой ландыша. Маленькая луна белеет в зелёном небе горошиной ландыша. Мы пересекаем Урал». И тут же в эту благодать врывается стенограмма речи вождя: «Прежде всего требуются достаточные природные богатства в стране: железная руда, уголь, нефть, хлеб, хлопок…» И дальше: «Поэт ногтем подчеркнул железную руду». И опять вмешивается Сталин, как впоследствии в катаевскую речь в ЦК: «Задержать темпы – это значит отстать. А отсталых бьют. Но мы не хотим оказаться битыми. Нет, не хотим!»
И всё-таки даже в идеологической эпопее главным для Катаева остаётся КАК, а не ЧТО, поэтому тяжкий труд людей и свирепая работа машин зачастую передаются с утончённой манерностью. Паровоз фыркает «маленькими кофейными каплями» нефти, у голых по пояс парней мускулы на спинах блестят, «как бобы», а арматурины, торчащие из «молодого зеленоватого бетона», кажутся «маленькими пучками шпилек». Этот роман стоит прочитать хотя бы для того, чтобы насладиться стилем: «В тетради был химический карандаш. Саенко его послюнил. По его большому мокрому рту поплыл лиловый анилин. Он лежал с крашеным ртом, как отравленный, мечтательно и неподвижно уставив фиолетовые, с металлическими зрачками, глаза в небо. Его лицо было треугольно. Под ухом горело ярко-розовое пятно болячки. Тощий, острый нос просвечивал нездоровой подкожной голубизной хряща».
Во «Времени, вперёд!» Катаев берётся за тему, не покидавшую его всегда: любви-неприязни к Западу. На строительстве Магнитки присутствует американский инженер, мистер Томас Джордж Биксби, прозванный для сокращения на русский лад Фомой Егоровичем. Автор вместе с американцем, алкоголиком и наркоманом, долго любуется глянцевым журналом с заманчивыми иллюстрациями разных вещей и продуктов, которые так и хочется потребить. Но потом американец узнаёт из советской газеты, что банк с его деньгами обанкротился, рвёт скользкий журнал и принимается за уничтожение всего в номере, включая стулья и зеркальный шкаф. Катаев злорадствует: «Вещи бежали от него, как филистимляне. Он их крушил ослиной челюстью стула». Вместе с вещами американец крушит себя и свою идеологию – «вещизм». Концовка романа – возвращение в начало. Великая стройка потрясла мир, а ландышевая луна по-прежнему светит, и Сталин опять погружается в пейзаж: «В поезде зажглось электричество. Мы движемся, как тень, с запада на восток. Мы возвращаемся с востока на запад, как солнце. <...> «Задержать темпы – это значит отстать. А отсталых бьют. Но мы не хотим оказаться битыми. Нет, не хотим! <...> Нельзя нам больше отставать…» <...> «...Нельзя! Нельзя! Нельзя! <...> «На лужайках, среди гор, жёлтые цветы, пушистые, как утята. Маленькая луна тает в зелёном небе тугой горошиной ландыша».
О чём бы он ни писал – о стройке, революции, войне, погоде, собирании ягод в переделкинском лесу или статной женщине с «лицом скуластым, как миска» – писал красиво. Как Катаев.