«Братья Карамазовы», по определению Достоевского, книга для немногих, т.е. для избранных, сохранивших восприимчивость к глаголам вечной жизни, – вещь трудная, рискованная и роковая, которую писатель считал «кульминационной точкой» своей работы, ставшей в итоге долгожданным ответом на призыв А.С. Пушкина: «Восстань, пророк…»
Подобно вдохновившей поэта ветхозаветной книге пророка Исайи, последний роман Достоевского заключает в себе колоссальный заряд негации – той «беспощадной критики всего существующего», с которой начинается всякая подлинная революция. Присущая тексту Достоевского энергия бесконечной отрицательности обрушилась на двух главных противников истинного христианства: на просочившийся в Россию вместе с западничеством европейский нигилизм
(= воинствующий атеизм) и на инквизиторское псевдохристианство с его пыточными камерами и кострами для тех, кто на деле учился у Христа быть свободным и поклонялся Богу не в храме, превращённом фарисеями в дом торговли, а в Духе и Истине. Уже только этот двойной удар Достоевского по соперникам аутентичного, евангельского христианства превращал его в последнего пророка Русской земли, проповедника спасительного для народа «всемирного православного дела» (В.С. Соловьёв). Существенные моменты вселенской истины, открывшейся двадцативосьмилетнему писателю 22 декабря 1849 года на Семёновском плацу в минуты ожидания смертной казни, проговаривались им впоследствии в ряде «идеологических романов» (Н.С. Трубецкой), но лишь в последнем ему удалось достигнуть искомого «высшего синтеза» – того всеобъемлющего высказывания о Бытии, на которое не способен «человек с нечистыми устами» (Ис. 6, 5).
Уже в романе «Подросток» непроницаемый Версилов – отчаявшийся «философский деист», отвергающий «добродетель без Христа», «мрачный и закрытый человек» с двоящимися мыслями, мечущийся между Христом и антихристом, – рассуждает о высшей русской мысли как «всепримирении идей», о русском человеке как «ещё нигде не виданном высшем культурном типе» всемирного боления за всех. Но ведь именно это не мотивированное никакой человеческой «выгодой» безмерное сострадание и милосердие было привнесено в наш «срединный мир» Христом, и всякий, кто проявляет в своих поступках любовь-жалость и милость к падшим, воскрешает в себе Христа, обретая вечную жизнь, полную благодати и истины. Таким образом, «русская идея» в понимании Достоевского есть максималистская установка на реализацию «христианского принципа» без каких-либо учитывающих политическую конъюнктуру оговорок и лжетолкований в терминах этнической психологии или «национальной идеологии». Писатель был убеждён в том, что «чистый, идеальный христианин – дело не отвлечённое, а образно реальное, возможное, воочию предстоящее, и что христианство есть единственное убежище Русской земли ото всех её зол»[1]. Об этом его последний роман-завещание, включающий в себя книгу шестую с названием дерзким и вызывающим – «Русский инок».
Перечитывая роман, мы раз за разом совершаем восхождение к сияющей вершине знания, достигнутой Достоевским в великий полдень его жизни. В «Братьях Карамазовых» широкий русский человек, огненного искушения не чуждающийся (1 Пет. 4, 12), предстаёт в четырёх опалённых «пламенем растления» ликах. Заданье героев Достоевского, по словам Андрея Белого, – «борьба с своей страстью». В них – «страсть к овладенью страстью», а это уже никакая не психология: «страсти самосознанья «я» впервые встают перед нами воочию…», тело душевное преображается в тело духовное. Мы видим, как герой Достоевского решается на рискованный, великий разрыв с человеческим, слишком человеческим, превращаясь либо в чёрта (Иван), либо в образ и подобие Христа (Алёша). В старшем брате Дмитрии дионисийский чувственный порыв, заглушая зов Трансценденции, влечёт его в бездну содомскую, и он летит «головой вниз и вверх пятами», так и не успев обрести Христа в себе – как истину собственного бытия. Правда, для него остаётся надежда на восстановление утраченного сущностного богоподобия, ведь он помнит, откуда ниспал, и эта память даёт ему шанс на возвращение к самому себе. «Братья губят себя, – объясняет «херувим» Алёша Карамазов четырнадцатилетнему «бесёнку» Лизе, – отец тоже. И других губят вместе с собой. Тут «земляная карамазовская сила», как отец Паисий намедни выразился – земляная и неистовая, необделанная… Даже носится ли дух Божий вверху этой силы – и того не знаю. Знаю только, что и сам я Карамазов…» Выходит, что человеку, как существу трансцендирующему, переступающему границы дозволенного совестью, моралью и правом, присуща «способность-быть-злым» (М. Хайдеггер), чего не могли понять сторонники руссоизма, уверявшего, что человек по своей природе добр. Даже Алёша Карамазов – подросток с «правильным сознанием» – признаётся своей предполагаемой невесте, что и сам, будучи послушником, человеком Пути, может быть, в Бога-то и не верует, хотя, как мы видим, ещё не впадает в распутство, не теряет рассудка в томлении по «изгибам инфернальным», в стремлении к дионисийскому упоению земной жизнью, отрицаемой, по мысли Достоевского, Христом. Не то чтобы падение Мити задаёт Алеше – «человеку Божиему» – соблазнительный образец для подражания, но всё же богопротивное деяние одного из братьев вызывает цепную реакцию беснования в сфере его бытия-вместе-с-другими, задевая Ивана и Алексея, провоцируя Смердякова.
В Иване Карамазове дионисийский «дух Земли», который действует в старшем брате Мите бессознательно, обретает самосознание, выражающееся в люциферианской философии жизни и теоретической подготовке к преступлению. Иван становится апологетом исступленной и неприличной жажды жизни вопреки логике «чахоточных сопляков-моралистов», несмотря на «все ужасы человеческого разочарования» и отчаяния от того, что вместо ожидаемого и желанного для человека порядка вещей «всё, напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос». А если так – что же терять время и сдерживаться: «Живём один раз!» Преисполненный «карамазовским безудержем желаний», раз припав к дионисийскому кубку, он не хочет бросить его до тридцати лет, надеясь «испытать в себе самом полноту жизни», но и стоять на сладострастье до семидесяти лет, как его ненасытный женолюбец отец, не намерен, ведь ему надо успеть и «предвечные вопросы разрешить», включая гамлетовский: что предпочтительнее для человека в его однократном пребывании на Земле без надежды на бессмертие – бытие или ничто? Иван, как и суждено человеку с двоящимися мыслями, колеблется между умолкшим, как кажется, на века Христом и обольщающим обещаниями земного счастья и «полноты жизни» антихристом. К таким гордецам, как Иван Карамазов, обращался почитаемый в России мистик-визионер Якоб Беме: «Ты часто будешь не замечать Христа, дьявол будет отрицать Его в тебе, будто Христос не сделался в тебе человеком…» Важно понять, что поэтизированная Иваном в Легенде о Великом инквизиторе фигура антихриста стала проекцией его скрытой одержимости волей к власти и первым симптомом болезненного расщепления его отчаянно ищущего Бога несчастного сознания, восприимчивого к воздействиям разнонаправленных сил. В его нечистом карамазовском сердце, как и в сердце беспутного старшего брата Дмитрия, дьявол с Богом борется, искушая его, как некогда испытывал с дозволения Бога праведника Иова. Но Иван, в отличие от Иова, не выдержал пробы, поскольку закон «Я», стремящегося к самосохранению, заблокировал в нём возможность жертвенного самоотречения и восхождения к «высшему синтезу» бытия, воплощением которого, по убеждению Достоевского, стал Христос. «Мучимый безверием» Иван, конечно, не смог бы противостоять искушению со стороны Сатаны с «опалёнными крыльями». Ведь ему не хватило его титанической, «самолюбивой и гордой воли» даже на то, чтобы справиться хотя бы с собственной галлюцинацией в виде философствующего «мелкого чёрта» – призрачного воплощения его «самых гадких и глупых мыслей», эманацией присущего ему демонического начала, призванного «губить тысячи, чтобы спасся один». Допуская в своей предполагающей рефлексии возможность убийства старика Карамазова, Иван тем самым совершает «теоретическое действие» – разговор об этом с самим собой, который доходит и до слуха других (Г. Гегель) – его братьев. «Иван Фёдорович участвовал в убийстве лишь косвенно и отдалённо, единственно тем, что удержался (с намерением) образумить Смердякова во время разговора с ним перед своим отбытием в Москву и высказать ему ясно и категорически своё отвращение к замышляемому злодеянию… и таким образом как бы позволил Смердякову совершить это злодейство», – разъяснял Достоевский одной из своих читательниц психологическую подоплёку сюжета. В самом деле, позволение – нечто большее, чем бездействие, это – соучастие в форме заражения воли другого злым умыслом, изощрённая месть Ивана отцу за полученный от него шлейф карамазовской «похоти плоти», препятствующей духовной реализации сына. Лишь один из братьев – «милый ангел» Алеша – устоял, не позволив втянуть себя в круговерть взаимоуничтожения родичей, не захотел жить за счёт смерти другого. Ориентирующийся, сообразно поучениям старца Зосимы, на Христа как «светлую точку» во мраке человеческой греховности и «великое напоминание» о возможности подлинного бытия, он с Божьей помощью восстанавливает в себе парадигмальное равновесие противоположностей – первобытной витальной мощи и животворящей энергии Духа, прорываясь к спасительному «высшему синтезу», обретая в своём чистом сердце Истину, Путь и жизнь вечную. А вот четвёртый брат Павлуша Смердяков – квинтэссенция гибельного карамазовского дионисизма в сочетании с крайним богохульством – целиком оказывается во власти «великого духа уничтожения и небытия», который и приводит его к отцеубийству и суициду. Этот сатанинский дух устами Ивана провозгласил «закон естественный» – закон войны всех против всех, согласно которому неизбежно «один гад съест другую гадину».
Таким образом, согласно художественно реализованной логике Достоевского, человеческая жизнь в её концентрированности на «одном только здешнем мире», вне прямой связи с Богом и «мирами иными», без уверенности в бессмертии души и надежды на возрождение умерших превращается в абсурд взаимопожирания слабо сознающих себя, оскотинившихся существ – как внутри «одной семейки», так и в разлагающемся гражданском обществе. Противовесом же этой свершающейся во всемирной истории антропофагии может служить лишь одна скрепляющая семью и общество духовная сила – явленная Христом великая идея бесконечного сострадания и милосердия, означающая отмену «природного закона» борьбы за существование, закона выживания «наиболее приспособленных», т.е. бессовестных прислужников антихриста.
[1] Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. в тридцати томах. Т. 30. Кн. I . М., 1988. С. 68.