Иногда жизнь придумывает целые драматические сцены с такими сюжетами, кульминациями и развязками, что куда там драматургам.
Никогда не забыть день рождения Светлова после его вселения на Аэропортовскую.
Гости прибывали самые близкие. Смеляков, Окуджава, художник Игин и я с Левитанским.
Сидели на кухне, ели и пили на клетчатой скатерти принесённое гостями.
Светлов был счастлив. Но всё прислушивался к звонкам. «Нет, мимо зонт прошелестел», как писал Басё. И снова включался в общий тон, полуторжественный, полубалагурный.
О пустом холодильнике (подарке Шкловского) Светлов отозвался уважительно: «Я там храню свои стихи».
О соседях: «Кроме Огнева, выделяю Анну Караваеву. В любое время дня и ночи придёт с бутылкой» (Караваевой было что-то под девяносто).
Показывал тем, кто был у него впервые, комнату. Узкая кровать, столик, стул, портрет Маяковского на стене. Ни одной книги пока не было.
Недавно тихо ушёл от красавицы жены, узнав, что та полюбила знаменитого Понтекорво, физика, что бежал из Италии, говорили, с ядерными секретами. Я помнил Бруно по Коктебелю – случайное знакомство, вечера на веранде «муравейника», старого дома из туфа, лёгкое винцо, звон цикад. Бруно ходил (потом я знал таким только Виктора Некрасова) «как босяк» – выцветшая майка, мятые шаровары, сандалии на босу ногу. Обаятелен, весел, прост. Вместе ходили на Карадаг, плавали далеко под звёздами…
В тот вечер у Светлова неожиданно всё же раздался звонок.
Михаил Аркадьевич как-то подтянулся и, торжественно улыбаясь, обвёл всех взглядом, как бы говоря: «Я ожидал не напрасно».
Так и есть. Благоухая духами, с каким-то подарком, в дверях стояла Радам. Светлов усадил её на своё место, а сам застыл почему-то за спиной, как официант. Руки его дрожали. Выпили, чокаясь с ней. Она смеялась.
Но тут за окном прозвучал гудок автомобиля. Все замолчали, догадываясь. Радам встала, поцеловала Светлова в лоб, как покойника, заторопилась к выходу, пятясь в коридоре, и всё махала, махала рукой, как прощаются с уходящим поездом… Мы старались не смотреть на Светлова.
Кто-то начал читать стихи. Но что-то уже висело в атмосфере вечера – тяжёлое, новое. И мы стали упрашивать Булата спеть для Смелякова знаменитых «комиссаров в пыльных шлемах». Ярослав, как всегда, перегрузившись принятым, становился мрачным и злым. До этого я дважды перевёл разговор с опасной стези – Смеляков не любил «гитары», что-то обидное процедил про Булата (слава богу, тот не услышал).
Окуджава взял в руки гитару.
И я увидел, как Смеляков медленно поднимается над столом, как удивлённо-воссторженно слушает эту романтическую песню великой Надежды…
Когда Булат закончил петь, Ярослав сказал: «Дай обниму». И смахнул слезу.
Но, взволнованный признанием любимого им поэта, Булат совершил ошибку. Он стал петь другие песни, которые в глазах сурового Смелякова никак не вязались с только что услышанным.
Смеляков опустил голову и долго молчал. Потом сказал такое, что мы вздрогнули. А Окуджава…
Булат ушёл в комнату, лёг плашмя на кровать Светлова. Я видел, войдя вслед, как содрогались его худые плечи.
И здесь случилось то, во что ещё недавно нельзя было поверить.
– Ярослав! Уходи из моего дома. Ты оскорбил моего гостя.
Это кричал тонким фальцетом Светлов. Добрейший, тишайший друг Ярослава. Друг с незапамятных лет.
– Это ты мне, Миша? – тихо сказал Смеляков, как будто сразу отрезвев. – Мне, Миша?..
– Уходи!
Смеляков надел кепчонку, короткий свой плащик. И ушёл.
По-английски ушёл и Булат.
Потом Левитанский сказал, что «не в форме».
Мы с Игиным пытались мыть посуду. Но Светлов сказал просто и грустно: «Финита, ребята». И мы ушли тоже.
Уходя, я думал о том, что ни Светлов, ни Смеляков, ни Окуджава, конечно, не виноваты.
Виновата была Радам.
А впрочем, бывает ли виновата любовь?..