, член-корреспондент РАН, САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
«Хуторок» Алексея Кольцова, 200-летие со дня рождения которого мы отмечаем, звучал из открытых окон и влетал в открытые окна: шарманка – уличный магнитофон XIX века – наполняла городские дворы звуками этой песни. Вообще песни Кольцова чуть ли не на протяжении ста лет обслуживали и сельский, и городской быт, были, так сказать, песенной повседневностью. Да ещё такой, которая располагалась на всех уровнях жизни: от самых верхов до самых низов. «Русские звуки поэзии Кольцова, – напророчил в своё время вскоре после смерти поэта Белинский, – должны породить много новых мотивов национальной русской музыки». Действительно, немногочисленные стихи Кольцова (все умещаются в одном небольшом томе) родили сотни и сотни романсов, песен, квартетов и хоров, которые писали чуть ли не все русские, умевшие писать музыку: от Глинки и Даргомыжского, Римского-Корсакова и Рахманинова до скромного воронежского учителя Ногаева (один из авторов «Хуторка»). Надо помнить, какое образование получил поэт. Он проучился полтора года в Воронежском уездном училище. Отец готовил единственного сына к делу, и требовалось хотя бы первоначальное образование. А влияние Кольцова на всю русскую культуру и русскую жизнь прошлого сейчас даже нелегко представить.
Выдерживают ли жизнь и поэзия этого замечательного человека в совокупности доступных нам сейчас для обозрения фактов оценку «гениальный»? А на такую оценку не поскупился не один Белинский. Жизнь поставила князя В.Ф. Одоевского по отношению к Кольцову действительно в положение «его сиятельства», покровительствовавшего и помогавшего Кольцову в его делах. Тем не менее князь гордился тем, что был «почтён полной доверенностью» провинциального купца средней руки. И, наверное, только будучи замечательным энциклопедистом, рюрикович Одоевский смог увидеть в воронежском торговце Кольцове «гения в высшей степени». Колоссальные по тому времени тиражи; кроме того, Кольцов шёл в народ через лубок, подлинные объёмы которого и учесть-то невозможно. «Книги для народа», наконец.
Достоевский не смог удержаться при характеристике одной из таких книг: «Вслед за тем помещаются: Кольцов. Как вы думаете, что?
Уж разумеется: «Что ты спишь, мужичок» или «Ах, зачем меня силой выдали». Песни, разумеется, прекрасные, полные самой свежей поэзии, бессмертные произведения Кольцова».
Всё это – прекрасные песни и образы, полные самой свежей поэзии, – было запето, заезжено, зачитано. Наступили и другие времена.
Отпал лубок. Потеснение Кольцова в школьных пособиях завершилось полным вытеснением. Песня переставала быть повседневным явлением, вернее даже, песня как явление постоянного музыкального обихода превращалась уже только в концертный романс и застывала в нём.
Кольцов всё больше уходил из русского быта. На первый взгляд всё это выглядело оправданным, уже самой историей обречённым: традиционное старое крестьянское мироощущение. Ведь и в прошлом веке Кольцов подчас представлялся обращённым более в прошлое:
Бахромой, кисеёй
Принаряжена,
Молодая жена
Чернобровая,
Обходила подруг
С поцелуями,
Разносила гостям
Чашу горькова;
Сам хозяин за ней
Брагой хмельною
Из ковшей вырезных
Ро’дных потчует,
А хозяйская дочь
Мёдом сычёным
Обносила кругом
С лаской девичьей…
Один критик, почти современник Кольцова, даже писал о знаменитой «Сельской пирушке» («Ворота тесовы растворилися…»), что поэт рисует нам, как пили и ели наши предки. Предки! Позднее же тем более казалось, что если поэзия Кольцова и достойна внимания, то лишь как дань таким предкам, как память о прошлом, как обязательность, почтенная, но скучноватая.
Между тем опять-таки в XIX ещё веке находились литераторы, вроде бы неожиданно провозгласившие Кольцова поэтом грядущего времени. «Он был более поэтом возможного и будущего, чем поэтом действительного и настоящего», – написал молодой талантливый критик и публицист Валериан Майков вскоре после смерти поэта. Некрасов в одной из своих поэм даже назовёт поэтические создания Кольцова вещими: «И песни вещие Кольцова». Что это – оговорки, неточности, преувеличения? Нет, это было верным определением масштаба и перспектив. Характерны и ещё два связанных с Кольцовым явления. Во-первых, многие выдающиеся современники, начиная с Белинского, увидели в Кольцове ни много ни мало как гениальность, суть которой прежде всего ведь и определяется масштабом. Во-вторых, консервативная мысль, скажем, те же славянофилы, достаточно сдержанно, если не холодно, относилась к Кольцову. Как раз революционно-демократическая критика, начиная от Белинского и, по цепочке, до Писарева, много говорит и пишет о Кольцове.
Итак, почему же и чем Кольцов обращён в будущее, т.е. уже и к нам? Прежде всего самим характером своей обращённости к прошлому. Дело в том, что Кольцов – выразитель подлинно народного мироощущения, такого, которое живёт в громадном историческом времени и которое ясно представляет собой, что никакого будущего без прошлого нет. Потому-то, знаем мы это или не знаем, но хрестоматийной кольцовской «Песни пахаря» никогда бы не было, если бы за ней не стояла многовековая былина о русском Антее – Микуле Селяниновиче. Одного без другого здесь не существует. Мощная укреплённость во времени, в истории, в традиции, в роду-племени – вот что отличает поэта Кольцова, вот чем он силён и чем нужен всегда – в прошлом, в настоящем и в будущем. Но это крепость, а не закрепощённость, твердокаменность без окаменелостей. Кольцовское время – не абстрактность, а герои его – не отвлечённые люди. Более того, Кольцов один из самых социально значительных поэтов русского XIX века. Хотя социальность эта особая. В стихах Кольцова нет непосредственно изображённой социальной действительности, тем более прямого обличения крепостного права (вообще ни одной строкой). И тем не менее даже в чисто антикрепостническом стиле слово Кольцова было одним из самых могучих и непримирённых. «Русский крестьянин, – писал Герцен, – многое перенёс, многое выстрадал; он сильно страдает и сейчас, но он остался самим собою
<…> Он нашёл в пассивном сопротивлении и в силе своего характера средства сохранить себя, он низко склонил голову, и несчастье часто проносилось над ним, не задевая его; вот почему, несмотря на своё положение, русский крестьянин обладает такой ловкостью, таким умом и красотой…»
Характер сохранившего себя человека, выстоявшего, выдюжившего и рвущегося на волю, выразила прежде всего песня Кольцова. Чего стоит одна «Дума сокола»!
Иль у сокола
Крылья связаны,
Иль пути ему
Все заказаны?
Определяя в книге «О развитии революционных идей в России» послепушкинскую поэтическую эпоху как эпоху Лермонтова и Кольцова, Герцен говорил о песнях Кольцова: «Это настоящие песни русского народа. В них чувствуется тоска, которая составляет характерную их черту, раздирающая душу печаль, бьющая через край жизнь (удаль молодецкая). Кольцов показал, что много поэзии кроется в душе русского народа, что после долгого и глубокого сна в его груди осталось что-то живое». Вот этой живой, сохранённой стороной народной души, принятой поэтом в себя и схоронённой в себе, поэт прежде всего и обращён в будущее.
В своё время Кольцов был назван поэтом исключительно земледельческого труда. На самом деле Кольцов шире. И всё же нет поэта, который бы с такой силой нёс это чувство земли как постоянно, говоря современным языком, действующего фактора. Но столь часто в обычных, опять-таки современно говоря, неэкстремальных обстоятельствах самое-то главное и постоянное, именно в силу постоянности, кажется как бы и несуществующим, и мы забываем, что есть что. Лишь трагический опыт заставляет нас во всю меру это понять. «Весной 1942 года, – записывает человек, переживший первую военную ленинградскую зиму, – блокадники снова, но как бы впервые в жизни вырвались к земле, к земле кормящей… Хотелось лечь на землю и целовать её за то, что только земля может спасти человека… Хотелось лечь, распластаться и целовать землю!.. Землю, которая даёт нам всё – и хлеб, и всё абсолютно, чем может существовать человек».
От истоков, от Микулы Селяниновича, Кольцов несёт и передаёт нам и в будущее это понимание и ощущение того, что такое земля кормящая. Но не только этот, так сказать, насущный практический смысл конечного нашего кормления от земли и от людей, на ней работающих свою работу.
Когда-то великолепный знаток народной жизни Глеб Успенский противопоставил Кольцова Пушкину: «Никто, не исключая и самого Пушкина, не трогал таких поэтических струн народной души, народного миросозерцания, воспитанного исключительно в условиях земледельческого труда, как это мы находим у поэта-прасола. Спрашиваем, что могло бы вдохновить хотя бы и Пушкина при виде пашущего пашню мужика, его клячи и сохи?.. Придёт ли ему в голову, что этот кое-как в отрепья одетый раб, влачащийся по браздам, босиком бредущий за своей клячонкой, чтобы он мог чувствовать в минуту этого тяжкого труда что-либо, кроме сознания его тяжести?»
Дело всё в том, однако, что если у Пушкина в «Деревне» «влачится по браздам» раб, то у Кольцова в «Песне пахаря» пашет свободный человек, свободный в той мере, в какой сумел сохранить внутреннюю свободу даже в страшном рабстве русский крестьянин – «клеймёный, да не раб», по словам Некрасова. Но именно потому же Кольцов как никто и сумел донести всю силу, поэзию и прелесть сельского труда, труда на земле, передать, как говорил тот же Глеб Успенский, «нравственную многосодержательность земледельческого труда». В сути своей этот земледельческий труд есть совершенно особый труд (по характеру его отношений и с природой, и в его целостности). В той же «Песне пахаря» представлена не просто поэзия труда вообще, да и вряд ли такая возможна, ибо поэзия абстрактного труда неизбежно должна приобрести абстрактный характер, т.е. перестать быть поэзией. Это поэзия труда одухотворённого, органичного, носящего всеобщий, но отнюдь не отвлечённый характер, включённого в природу, чуть ли не в космос. Это то, что прямо роднит Кольцова с нашим временем и открывает дорогу в будущее. Наше время выводит к совершенно новому ощущению природы всё человечество, которое в полной мере должно ощутить и осознать глобальный характер своих с природой отношений.
У деревенского Кольцова почти нет деревенских писаний. В «Урожае», например, перед нами предстаёт отнюдь не осенний пейзаж, не деревенский ландшафт, не сельский вид, а жизнь всего колоссального земного организма. Кажется, что увидено это не с крестьянского надела, а с космического корабля:
Красным полымем
Заря вспыхнула;
По лицу земли
Туман стелется;
Разгорелся день
Огнём солнечным,
Подобрал туман
Выше темя гор;
Нагустил его
В тучу чёрную;
Туча чёрная
Понахмурилась,
Понахмурилась,
Что задумалась,
Словно вспомнила
Свою родину…
Понесут её
Ветры буйные
Во все стороны
Света белого.
Здесь одним взглядом охвачено всё сразу: поля и горы, солнце и тучи, гроза и радуга, все стороны света белого, – действительно космическое зрелище. Всё живёт в целостном, не раздельно, не порознь ощущённом мире Кольцова. И мы верим такому восприятию, потому что оно не авторское только, но закреплено в формах, выработанных вековечным сознанием людей, ощущавших родство с этим миром, чувствовавших себя частью этого космоса. «Не земля нас кормит, а небо», – недаром говорит крестьянин-труженик, умевший не только упираться оком в землю, но и способный открывать небо.
И сами люди как бы уравниваются с природой. Это потому, что они трудятся уже даже не на природе, а как бы в самой природе. Таково богатырство косаря, проявляющееся в труде, и прежде всего его мера или, вернее, безмерность. Сама степь, в которую уходит косарь и которую он косит, – без конца и без края: не какие-то там десятины или гектары. Даже в народной песне, с которой связана кольцовская песня, есть ограничения и прикрепления:
Ах ты, степь ли моя,
Степь моздокская…
У Кольцова своя география, его степь – чуть ли не вся земля:
Ах ты, степь моя,
Степь привольная,
Широко ты, степь,
Пораскинулась,
К морю Чёрному
Понадвинулась!
Этот масштаб есть и масштаб человека, пришедшего к ней в гости, идущего по ней, по такой, вдоль и поперёк… Почти как сказочный богатырь: «Зажужжи, коса, как пчелиный рой»; почти как Зевс-громовержец (или Илья-пророк): «Молоньёй, коса, засверкай кругом».
Раззудись, плечо!
Размахнись, рука!
Ты пахни в лицо,
Ветер с по’лудня.
Освежи, взволнуй
Степь просторную!
Зажужжи, коса,
Как пчелиный рой!
Молоньёй, коса,
Засверкай кругом!
Зашуми, трава
Подкошо’нная;
Поклонись, цветы,
Головой земле!
Это действительно «слуга и хозяин» природы, слушающий её и в ней повелевающий. Потому-то такой труд – радость, своеобразное «упоение в бою».
Степень популярности поэзии Кольцова в будущем зависит отчасти и от нас, живущих ныне, от того, насколько удаётся нам отстоять позиции самобытности русского реалистического искусства.
Вот почему поэт прошлого Кольцов может стать и уже становится ныне учителем для будущего.
В ноябре 1842 года в одной из метрических книг Воронежа появилась запись: «Октября 24-го умер, ноября 1-го погребён на кладбище Всех святых воронежский мещанин Алексей Васильевич Кольцов, 33 лет, от чахотки».
Чья это могила
Тиха, одинока?
И крест тростниковый,
И насыпь свежа?
И чистое поле
Кругом без дорог?
Чья жизнь отжилася?
Чей кончился путь?
«Отжилася жизнь», кончился путь воронежского мещанина Алексея Васильевича Кольцова, великого русского поэта. А могила была и тиха и одинока: новое Митрофаньевское кладбище, где похоронили Кольцова, оставалось тогда ещё довольно пустынным и мало навещаемым. «Воронеж, – говорит сестра, – по крайней мере лет на двадцать забыл о поэте». Первым вспомнил отец. «Он начал навещать его одинокую могилу. Он стал часто ходить на кладбище, подолгу сидел или стоял в глубоком раздумье у могилы сына – и нередко горько плакал». Отец же поставил и первый памятник поэту. Надпись для чугунного этого памятника он составил сам: «Просвещёной безнаук Природою награждён Монаршою Миластию…» Над надписью потом газетные и журнальные очеркисты и рецензенты много смеялись и резвились.
Продолжение темы:
Вячеслав ЛЮТЫЙ
Возвращение
Виктор АКАТКИН
«Прелесть и сила необъятная»