Поэты военного поколения вписали яркие страницы в историю отечественной литературы. И сегодня их творчество вызывает живой интерес у читателей и специалистов. Продолжают выходить их книги, обнаруживаются новые материалы биографического характера. Сегодня мы публикуем с небольшими сокращениями письма из архива Ольги Наровчатовой, адресованные её отцу, поэту Сергею Наровчатову, его друзьями – Борисом Слуцким, Николаем Глазковым, Давидом Самойловым, а также фронтовое письмо самого С. Наровчатова.
С. Наровчатов – Л.Я. Наровчатовой
6.12.44
Моя родная мамочка!
Получил все твои письма – сердечно благодарю за них. Неделю назад уехал в отпуск Марк. По пути в Горький или на обратном пути он должен зайти к тебе и рассказать обо мне всё, что будет вас интересовать. С ним я отправил письмо тебе и записку Лиле. Писал их наспех – на словах он расскажет значительно больше. Михаила (речь о М. Луконине. – Ред.) ты осуждаешь преждевременно. Путь его из госпиталя лежал не через Москву, и на фронт он вернулся скоропалительно, никого не повидав и нигде не побывав. После двухмесячного почти перерыва я получил от него сердечное письмо, в котором он рассказывает о своей жизни и делится разными соображениями о нашем дальнейшем и совместном. Он только что закончил поэму, полон ею, это чувствуется в каждой строке письма. Месяца через два он собирается в Москву, надеется на отпуск, тогда непременно будет у вас.
Алексею Ивановичу я не писал, лишь однажды, когда один из моих здешних знакомых уезжал на учёбу в Москву, я передал с ним письмо для него. То ли он не передал его, то ли А.И. не ответил – но письма ответного я не получил. На днях напишу ему снова, спрошу о курсах и о другом – связи с ним терять не следует. Марк, видимо, тоже будет звонить ему и расскажет обо мне и обо всём. Ни Тихонову, ни Эренбургу, ни Симонову я не писал и не знаю, когда соберусь написать. Не тянет что-то. Более чем кому-либо я бы должен был написать Симонову – после своей статьи он, видимо, рассчитывал на это и вправе был рассчитывать. Но у меня какая-то резкая реакция произошла против всех этих разговоров и переговоров с королями литературы. Я ни в чём не упрекаю их и отнюдь не рассматриваю как отрицательный исход своей поездки в Москву, но просто у меня набита оскомина от всей этой литературщины. Я сам король, будь хоть одет в рубище из рубищ, и на известное время с меня хватит сознания того, что я пишу хорошие стихи и буду их писать. Будет настроение – напишу им, но насиловать себя не хочу. Коли забудут – значит такова и цена нашим отношениям, а не забудут – тем лучше.
Стихи я пишу всё время и более доволен сделанным, чем в прошлые месяцы. Это настоящие стихи, мама, и я с ними смело могу идти куда угодно – их везде заметят.
Настроение у меня более, чем хорошее – я спокоен и уверен в себе. А главное – хорошо пишется. Маринке я давно уже не пишу и вообще переписываюсь мало – гора писем лежит в чемодане, на которые никак не соберусь ответить, даже Ольге (Ольга Берггольц. – Ред.) давно не отвечал. Что в Питере, не знаю – напечатали ли мои стихи или нет – Бог весть.
Местная экзотика и особенности меня весьма заинтересовали, этим, пожалуй, сейчас больше всего и занимаюсь. Читаю Словацкого и Мицкевича – подлинник даётся с трудом, но зато стихи становятся вдвое интереснее, чем в переводах. Живём мы сносно – Марк тебе расскажет. Волосы мои снова начали отрастать – пошли гуще, чем до стрижки. Всё равно остригусь ещё раз – я уже привык к своему полутатарскому виду. Погода стоит прескверная, на дворе, несмотря на декабрь, грязь непролазная и дождит. Тепло не по-зимнему – когда бы не дождь, можно было б и без шинели ходить. Вот и всё, моя родная – ответил я тебе на все вопросы. Что же касается твоих опасений, что разлука отдалит меня от тебя, они напрасны. Я люблю тебя по-прежнему, если даже не больше. И по-прежнему ты для меня самый дорогой и близкий человек на свете, которому я верю даже больше, чем себе. Крепко целую тебя, моя ненаглядная.
Всегда твой.
Серёжа.
Целую папу и Ольку.
Б. Слуцкий – С. Наровчатову
21 сентября (1944. – Ред.)
Дорогой Сергей! Твоё письмо от 24.8. получил дней 8 тому назад, но время для ответа выдалось только сегодня – дежурю ночью. Уже больше месяца живу в остром темпе – много работы, и она достаточно любопытна, чтобы не выкраивать из неё часы для личных дел. 9 дней для родины Лазо, неделя для родины Истрата и вот уже 2-я неделя для земель Ботева или (нрзб.). Даже по прямой – это поболе 600 км. Подробности, как и обычно, оставляю до встречи. О твоём наезде в Москву впервые узнал ещё ранним летом из письма Миловидовой. Статья Симонова сюда не дошла – если сможешь, вышли, пожалуйста. Теперь несколько слов по сути затронутых тобою проблем. Наш довоенный литературный ригоризм был для своего времени необходим и полезен – без него мы бы изблудились задолго до нашего писательского совершеннолетия. Сейчас же, когда школьные времена уже закончились, можно будет подразстегнуть пуговицы. Вариантов – много. И литераторская полифоничность – вроде той, какая мечтается Симонову. И Тютчевская «вторая профессия» – ведь «первые профессии» так привлекательны. И может быть письмо в бутылке потомству. Ясно, что от 1-го варианта многим из нас также нельзя отказываться, как некоторым не придётся отвертеться от варианта 3-го.
<...> О послевоенных перспективах для фронтовиков. Из этих трёх с гаком лет мы вынесем не только опыт, звёздочку и воспоминания, но и умение рискнуть очень многим, притом – безошибочно рискнуть (почти безошибочно). Очень надеюсь на это милое качество. То, что ты пишешь о Тихоновских методах, – мне не нравится. Поэтам, впрочем, с ним договариваться будет возможно – на платформе его личной даровитости.
Много вопросов к тебе:
1. Как обстоит дело с литературным наследством Павла (Коган. – Ред.), Лебского, Майорова, Смоленского и других?
2. Что ты знаешь о Кульчицком? След, на который я надеялся, оказался ложным.
3. Что Агранович, Мельяни, Рублёв?
4. Есть ли молодые, замеченные или незамеченные?
5. Что можно ожидать от послевоенного Сельвинского?
6. Глазков в дни войны?
7. Нужно ли мне отвечать на коллективное письмо Бриков+Глазкова. Из всех этих намёков тебе видно, что мне хочется получить ещё одно письмо на страницы большого формата. Посылаю тебе свою карточку – июль 1944 после госпиталя. Недавно пил твоё здоровье – старым шампанским в погребе б. немецкого консула в одном дунайском порту. Недогонова читаю ежедневно – по-моему, небесталанный версификатор 2-го сорта. (нрзб.) пресса до меня никогда не доходит. Лучшее из себя (и всё печатное) прошу прислать.
Торжественно клянусь, что в любых условиях даже из Милана – пришлю академический разбор.
Целую тебя
Борис
Н. Глазков – С. Наровчатову
12 сентября 1944 г.
Дорогой Серёжа!
Получил твоё письмо со стихами: «Нас приохотили к песням походы».
Чтобы иметь об этой песне правильное представление, нужно послушать её в твоём исполнении, а если судить по тексту, то мне она нравится гораздо меньше твоих стихов.
Из своих посылаю тебе «Послание гвардии поэту Юлиану Долгину» – он всё-таки хороший и стихи «На взятие Брестов», а из старых посылаю «Дневник партизана» – это стихи 1942 года. И ещё я решил ознакомить тебя со всеми своими стихами. Недавно я подсчитал всё написанное. Незачёркнутого осталось:
До войны – 2000 строк
1941-42 года – 2000 строк
1943 год – 2000 строк
1944 год – 2000 строк
Итого – 8000 строк.
А когда до войны у меня спрашивали, сколько я написал, то я отвечал: 10 000 строк (из них уцелело лишь 2000). С одной стороны – всё это бухгалтерия или арифметика, а с другой стороны, эти цифры о многом говорят: я объективно стал относиться к себе так же, как к другому поэту – это и есть: возлюби ближнего, как самого себя. Платон Воронько в Москве. Вот как будто и всё. Пиши мне, Серёжа, и стихи не забывай.
Т[вой]. Д[руг]. Глазков.
Д. Самойлов – С. Наровчатову
Дорогой Сергей!
Письмо твоё меня обрадовало. Оно звучит для меня радостной вестью из того далёкого мира, в котором нам придётся вести ту прекрасную борьбу, для которой мы рождены.
А сейчас я не жалею, что пришлось пожить в роли прямого участника событий, без которых мы никогда бы не вышли из рамок литературного факта. Мы сами создаём эпопею, которую будем описывать. И это создание меня увлекает. Я иногда переигрываю и забываю своё разумное желание сохраниться...
Сейчас я в Польше. Не о
чень далеко от Варшавы. Всё интересное оставляю до разговора за бочкой бургонского. Стихов пишу мало и без всяких честолюбивых мыслей – пишу, когда пишется. Десятка два отослал домой, и они случайно попали к старику Эренбургу. Пишут, что он заинтересовался и написал мне письмо, которого я ещё не получил.
Печататься сейчас не думаю, ибо не в силах исправить ни одной строчки. Не оставляю мысли о романе, хотя и сознаю трудности его создания.
Думал о твоих тактических ходах. Я уже писал, что не имею ничего против единого фронта с Симоновым, однако лишь в пределах тактических. Наше отличие от него настолько принципиально, что идейного сближения я не предвижу. Суть в том, что Симонов за Россией не видит Революции. Для нас Россия есть воплощение Революции. Симонов хочет (нрзб.) чувства дотащить до высот времени. В этом его теория «традиции». У нас же разговор о создании новой эпической (она же эстетическая) традиции, где история лишь база, почва, а не предмет заимствований.
Вот моя точка зрения на предмет дружбы с Симоновым.
<...> С твоим мнением о Гудзенко согласен.
Впрочем, всё это до большого разговора. Надеюсь, что он будет.
Б. Слуцкий пишет мне изредка. В целом он смотрит на перспективы так же, как и мы. Так что, может быть, нас будет «Трое горячих, донецких и адских».
Засим целую очень крепко, дорогой.
Пиши, хоть так же редко.
Твой Дезька.
6.09.44.
Д. Самойлов – С. Наровчатову
Дорогой Сергей!
Поздравляю от души с 25-летием и с капитаном. Думаю, что наши первые четверть века «первоначального накопления» прошли так, как надо. Счастлив чувствовать по твоим письмам, что время и пространство не поколебали нашего прежнего прекрасного единодушия.
Что касается моего замечания о «формулировочной» поэзии, ты понял его совершенно правильно.
Формулировка это не оголение стиха, а классическая точность поэтической мысли и поэтического выражения. Мы пришли бы к декаданству (так в оригинале. – Ред.) с другой стороны, если бы воспринимали поэзию как нечто аформальное. Но форма есть форма поэтической мысли, т.е. форма прекрасного. То, что мы называем новой классической литературой или новым Ренессансом, сможет быть создано только если мы пойдём от новизны содержания или, точнее, постараемся создать в литературе новый тип человека, который – я уверен – уже существует, новую этическую формацию. Я уже писал тебе, что мною разработаны главные положения эстетики, которая претендует быть новой. Но это слишком большой разговор. Я сознательно откладываю его до встречи. Хочу сказать пару слов о терминах. Будем ли мы называть себя классиками или возрожденцами? Оба термина глубоко условны. Мы – классики только в том смысле, что идём не от разрушения, не от нигилизма, а от утверждения. Мы похожи на людей Ренессанса лишь относительно, лишь внешними чертами биографии. Дело в том, что содержание нашего утверждения и содержание наших биографий глубоко отлично от всех предшествующих эпох. Мы впервые можем говорить, что наша этика равнозначна нашей эстетике – и ещё интереснее – эстетика равнозначна политике.
В моём бытии не произошло никаких изменений. Нахожусь в Польше, в одном городке и даже мог бы порассказать тебе много забавного. Встречаюсь с Лёвкой Безыменским. Он тоже – капитан. Моя деятельность связана с постоянными поездками. Исколесил на «Виллисе» половину Речи Посполитой. Сам управляю мотоциклом и машиной.
Со времени своего пребывания здесь отослал в Москву для сохранности стихов сорок. О качестве не сужу, ибо утерял способность судить свои стихи из-за трёхлетнего отсутствия людей, которым можно было бы их прочитать. В основном они мне не нравятся. Вот и всё пока.
Жду твоих писем, дорогой. Они для меня как воздух.
Целую тебя и обнимаю.
Твой Д.
(1944, октябрь. – Ред.)
Д. Самойлов – С. Наровчатову
Дорогой Сергей!
Наконец снова слышу твой голос. Недавно получил письмо от Бориса (Слуцкий. – Ред.), убедившее меня в том, что и он с нами. Хочу немного подробнее написать тебе о Москве и о том, как я ощущаю наши перспективы. Размер таланта Гудзенко и характер его творчества и успеха ты себе представляешь. Полагаю, что он так или иначе не станет нашим литературным противником. Кроме него, среди молодых нет сколько-нибудь интересных или значительных фигур. Вообще среди новых и старых нет ни одного течения, пытающегося осмыслить стратегические пути эстетики и литературной практики. Между тем я уверен, что поиски путей для создания нового классического этапа в развитии искусства встретят отклик в нашей прежней аудитории. Успех, вероятно, придётся завоёвывать очень упорно, но для начала союзников мы найдём. За нас стоит нечто большее, чем вкусы публики – само наше государство, и люди его переживают эту войну, как переход от декаданско-романтической юности к поре классической зрелости. То же потребуется и от литературы. Троянская война состоялась, абстрактные категории воплотились в конкретных государственных и человеческих формах – Россия и эта война. Кое-какие мысли о будущей стадии реализма у меня существуют. Оставляю их до большой встречи. Спрашиваешь о Глазкове. Его я не видел. Шергову встречал, но стихов не слыхал.
Мэтр смотрит на перспективы очень мрачно, говорит об уходе из литературы. Я не нашёл c ним общего языка. Приятен Эренбург своей бодростью и готовностью помочь. Думаю, что он нам поможет, хотя вряд ли поймёт как следует. Что касается меня – я снова воюю и довольно интересно. Нахожусь вблизи тех мест, где делается война, и одновременно имею возможность действовать. Название моей части весьма заманчиво, задачи тоже. Хорошо также то, что бывают периоды полного безделья, после трудов праведных.
Сам я стал весьма лих и ожидаю регалий. Надеюсь, если доживу до осени, побывать в Москве. Сейчас ожидаю большой работы. Пиши, дорогой, о себе и мыслях. Для меня нет ничего дороже твоих и Борькиных писем. Я чувствую, что живу не напрасно.
Стихи недавно записал. Пришлю несколько. Целую очень крепко.
Твой Дезька.
28. 6. 44
Д. Самойлов – С. Наровчатову
Дорогой Сергей!
Хочу передать тебе несколько соображений по поводу твоего «Ивангорода». С точки зрения формы и языка – это твоя исконная линия, твоя интонация, найденная ещё во времена споров на Ленинградском шоссе. В то время я одобрял твоё стремление к исторической живописи. Эта линия законна и сейчас, но с моей точки зрения, это не направление главного удара. Тогда, до войны, к истории, к русской истории, цветастые и жирные картины (типа «Плотников») были, с одной стороны, нашим протестом против обеднения стиха, с другой стороны (гораздо глубже), были фактом своеобразной «конкретизации» нашего сознания. Взамен политических и философских абстракций, лозунгового типа, в нас рождалось ощущение России, как реального пути к коммунизму, осмысление Русской истории, как глубокой подготовки к этому, ощущение сегодняшнего дня началом коммунизма, его конкретным существованием. Так мы и расценивали происходящие события.
Тяга к «историзму» была у всех нас. Я считаю большим достижением того времени ту большую поэму, которую ты задумал и начал осуществлять. Нашим основным идейным достижением тогда была мысль о «поколении сорокового года», о первом коммунистическом поколении. Эта мысль, я считаю, остаётся и впредь основной нашей идейной магистралью. Когда я говорю о том, что мои убеждения не изменились, я разумею именно то, что за все эти годы обдумывал этические и эстетические основы жизни нашего поколения.
Однако в то время наше художественное мировоззрение страдало существенными недостатками, следствие незрелости поколения. Помню один наш большой разговор у Павла, где мы пытались сформулировать свою литературную программу. Эта программа складывалась из очень чётких отрицательных положений. Положительная часть была очень расплывчата и сводилась к требованию «новизны», к которой мы сами не знали как приступиться. Ощущение новизны у нас было, за это и боялись нас все литературные сморчки, но это ощущение мы ещё не умели выразить в форме мысли.
Второй нашей слабостью было отсутствие эпопеи (тоже причина нашего «историзма»).
Для большой литературы нам не хватало эпопеи.
Война нам её дала.
Война – коренной перелом в жизни нашего поколения. Это пора нашего созревания.
Мне, например, она дала очень чёткую положительную программу, программу, не имеющую ничего общего с какими-нибудь литературными рецептами, а совершенно ясную идейную линию. О ней во всех подробностях мы будем говорить. С точки зрения литературной практики я не склонен сейчас к «историзму». Для меня стихи о России есть стихи о коммунизме.
<...> Именно в литературе самым ясным образом необходимо поставить вопрос о гордости своим временем. Мы гордимся Россией за то, что она породила коммунизм, а не за то, что русский квас лучше мюнхенского пива. Поэтому меня и не удовлетворяют сейчас стихи в духе прежней нашей «исторической» линии. С этой точки зрения стихи твоего «разрывного» цикла мне нравятся гораздо больше.
Согласен ли ты с моей оценкой нашего прошлого? Пиши и присылай стихов.
Прости, что не дописал письма – через 5 минут я уезжаю.
Целую крепко. Д.
(1944 или 1945. – Ред.)