Дагестанский мотив в стихах, переводах и судьбе Арсения Тарковского
В нашей культурной практике сформировалось устойчивое отношение (чтобы не сказать – аллергия) к переводу из так называемых литератур народов СССР как к чему-то вторичному и непременно вынужденному. Но в случае Тарковского-переводчика абсолютно неверно делать решающую ставку на обстоятельства внелитературного характера и сводить его работу только к фатально вынужденным занятиям «подёнными переводами». Лучшие переводы Тарковского явно выходят за рамки тривиальных представлений о поставленных на конвейер переводах из «литератур народов СССР».
В 1934 г. Арсений Тарковский, призванный в переводческий «цех» известным литератором Георгием Аркадьевичем Шенгели, посетил Владикавказ и в тот же год заметно заявил о себе в коллективной «Дагестанской антологии» как переводчик Р. Нурова, А.-П. Салаватова, Б. Астемирова, В. Валиева.
Тарковский как-то сказал, что слово не только звучит, но и светится, обладая своим запахом и своей температурой. Его переводы великого сирийца Абу-ль-Аля аль-Маарри, отделённого от нас временно’й дистанцией в десять веков, доносят до современного читателя и запах, и температуру, и эмоциональную напряжённость безнадёжной, казалось бы, архаики, и не отменённый временем учащённый пульс страдающей человеческой души: «Я одинок, и жизнь моя пустынна / И нет со мной ни ангела, ни джинна».
Когда появился московский однотомник туркменского поэта Махтумкули, Тарковский пишет стихотворение «Переводчик» с его ставшим знаменитым рефреном «Ах, восточные переводы, как болит от вас голова». Строки эти повторяются часто и воспринимаются слишком буквально, забывая о присущей творческой личности особого рода рефлексии.
Работа переводчика в идеальном пределе предстаёт как открытие другого мира в его тёплой конкретике, как радостное распознание той же «сети пульсирующих жил», о которой сказано в стихотворении «Могила поэта», посвящённом памяти Н. Заболоцкого. Примечательно, что Тарковский, размышляя о Байроне, вновь и вновь акцентирует мысль о сетевой, корневой общности: «Поэзия разных времён и разных народов пронизана вдоль и поперёк особой связью, той сетью нервов, которая придаёт взаимную жизненность произведениям искусства».
«Перезнакомился чуть ли не с четвертью населения Тбилиси» – это признание из статьи Тарковского «Памяти Симона Чиковани» кажется на первый взгляд неожиданным, если не забывать о контексте: «Взялся за работу… переводил Чиковани, Леонидзе». Но это та работа, успех которой гарантировало не столько кабинетное затворничество, сколько впитывание, вхождение в стихию другой культуры, другой питательной среды («разговор не по-русски у меня за плечом»), вне которой поэтическому слову не дано существовать. Перевод превращался в ценнейший опыт взаимоузнавания, когда отношение русского поэта к грузинскому собрату перерастало границы творческого сотрудничества.
Принцип созвучного выбора предопределил характер работы над переводами из северокавказской поэзии (даргинская, кумыкская, лакская, чеченская, ингушская, осетинская). Разными по тембру поэтического голоса, по жанровой и стилевой индивидуальности предстают дагестанские поэты. Демонстрируя разнообразие ритмического и интонационного рисунка, Тарковский одинаково успешно воссоздаёт разнотипную архитектонику лирического (Р. Нуров, Б. Астемиров) и публицистического (А.-П. Салаватов, В. Валиев) стиха. Ощущение непринуждённой импровизации оставляет стихотворение «Сон» Р. Нурова, развёрнутое в форме диалога любящих. Встреча даргинского поэта с Тарковским-переводчиком оказалась на редкость удачной: виртуозными по ритмической организации получились переводы стихотворений «Правда ли…» и «Жалоба девушки».
Безошибочно уловил Тарковский и особенности популярного на Кавказе лирико-напевного жанра колыбельной песни, переводя одноимённое стихотворение кумыка Б. Астемирова. С иной смысловой динамикой и мелодикой стиха сталкивается читатель при знакомстве с другим кумыкским поэтом и драматургом А.-П. Салаватовым. Пропагандистский дух отшумевшей эпохи даёт знать о себе и в стихотворении «Враг» В. Валиева, но и оно подкупает неподдельной искренностью. Кстати, В. Валиева, отрекомендованного в «Дагестанской антологии» (1934) как «видный лакский поэт», ждала участь фактически забытого литератора. Как это ни парадоксально, но именно переводу мы обязаны сохранением имени талантливого человека.
Мне неоднократно довелось быть свидетелем мудрого отношения Арсения Александровича к «дагестанскому следу» в его биографии, который связывал корни родословной с кумыкским княжеским родом. Не скрывая своего заинтересованного внимания к эффектной гипотезе, он никогда не опровергал, то есть не исключал (кто знает обо всех хитросплетениях истории?), эту версию, но и особенно не настаивал на её правомочности. Памятью о роде Тарковских в его кумыкской укоренённости Арсений Александрович дорожил независимо от того, что за ней стояло – реальная история или культурный миф.
Сама неопровержимо аристократическая внешность Арсения Александровича помимо завораживающего для кумыкского уха звучания фамилии располагала к тому, чтобы считать его своим, единокровным. Есть и другое немаловажное обстоятельство. Русский поэт, не догадываясь о глубине и остроте вопроса, по-своему стимулировал оживление культурной памяти кумыков, восстановление распавшейся связи времён. Вспышка интереса к Тарковскому, произведённого в кумыкские князья, стала своеобразной формой преодоления беспамятства. Проснувшийся интерес к генеалогии и исторической роли влиятельных на Северном Кавказе кумыкских княжеских родов восстанавливал уважение к прошлому, внимание ко всей его полноте поверх барьеров ожесточенной классовой чистки, когда княжеские рода вырубались под корень, а национальная история подвёрстывалась исключительно под победный 1917-й.
Тема неофициозного прошлого, другого Дагестана периодически возникала и в переводческой практике Тарковского. Вспомним многозначительное признание лирического героя из стихотворения Р. Нурова «Сон»: «Я не Тарковский шамхал». В поэме Аткая «Сотау и Рашия» история любви княжеской дочери Рашии и её избранника неотделима от мотива чести: «В Дагестане, говорят, когда-то / Жил народ и бедно и богато, / Но для всех законом честь была». «Честь» – слово весомое, знаковое, часто возникающее и в оригинальной поэзии Тарковского.
Версию о шамхальской семейной традиции с большей серьёзностью и с меньшим сомнением воспринимал Андрей Арсеньевич Тарковский, считая её, скорее, неопровержимой былью, чем мифопоэтической легендой. Совсем неслучайно, приступая к съёмкам фильма «Белый-белый день», он отправил в Дагестан второго режиссёра Валерия Харченко. Название «Зеркало» появилось позднее, но трагическая тема очистительного белого цвета, прозвучавшая в первоначальном сценарии, сохранилась: все помнят закадровый голос Арсения Александровича, прочитавшего в своей неброской, но по-своему завораживающей разговорной манере стихотворение «Я в детстве заболел от голода и страха».
Свидетельством неслучайного, негостевого интереса к Кавказу останутся в литературе оригинальные кавказские стихи Тарковского, инициированные открытием «заколдованного края» и естественно сосуществующие с переводами в одном кавказском контексте.
Тринадцать собственных стихотворений, компактно представленных в сборнике «Поэзия народов Кавказа в переводах Тарковского» (2002), относятся к числу лучших его произведений. В его трёхтомнике в разделе «Не публиковавшиеся при жизни автора» обращает на себя внимание стихотворение «С осетинского» (1935) с замечательной концовкой «под Ардоном каменное блюдо – Кавказ! Кавказ!». Через год образ той же реки приобрёл сакрально-возвышенное измерение: «Когда над Ардоном кружил Азраил, / Я думал о нашей судьбе» («Ардон»). Спустя ещё десять лет ангел смерти из мусульманской мифологии Азраил появился в «Дагестане»: «По синему камню писало перо Азраила».
Тема прометеевских страданий, неизменно связанная в мировой литературе с кавказским контекстом, возникает в «Эсхиле»: «С огнём я играл, как Прометей, / Пока не рухнул на гору кавказскую». И выразительный финальный аккорд, отсылающий к какому-то глубинному смыслу мифа о прикованном к скале титане: «И каждый стих, звучащий дольше дня, / Живёт всё той же казнью Прометеевой». Тарковского привлекал именно этот Кавказ, пропитанный мощной культурной памятью, сохранивший неугасимое обаяние мифопоэтической традиции. Ему был интересен Кавказ, остающийся самим собой. Поэт, который однажды увидел «длинные нерусские ноги» верблюда, но написал о «верблюжьей душе», понимал, что полноценный диалог культур – это встреча особенного с особенным. Тарковский тонко и глубоко прочувствовал характерность, самобытность Кавказа, которые нередко озадачивают непосвящённых или, точнее, не дающих себе труда понять и принять инонациональный мир.
У М. Цветаевой есть удивительное по прозорливости наблюдение: «…нет поэта больше Гёте, но есть поэты – выше, его младший современник Гельдерлин, например, поэт несравненно беднейший, но горец тех высот, где Гёте – только гость». Эта бинарная оппозиция «горец – гость» применительно к Кавказу всегда работала в русской литературе – не в оценочном, разумеется, смысле. Лермонтов – горец, Пушкин – гость, Бестужев-Марлинский – гость. А вот Лев Толстой, особенно в «Хаджи-Мурате», – горец, да ещё какой…
К этой родословной – горец, а не гость – отнесём и Тарковского с его безусловным чувством инонационального этнокультурного космоса, с его свободой от этнографо-экзотических риторических фигур. Расхожие кавказские стереотипы, трафаретно обыгранные «горы», «кинжалы», «бурки», приблизительность и необременительная игра на «местном колорите» не нашли и не могли найти место в поэтической речи того, кто был нацелен на прорыв к сущности: «Я лучше соль возьму». Кавказ Тарковского, ничего общего не имея с устойчивой традицией псевдоромантического, стилизованного Кавказа, воспринят предметно, подробно, вещественно, но деталь, как правило, отягощена принадлежностью к тому, что называют субстанцией, это онтологически значимая подробность, нередко переведённая в план символического укрупнения или акцентированной культурной аллюзии: «Как тот Кавказский Пленник в яме / Из глины нищеты моей / И я неловкими руками / Лепил свистульки для детей».
И в кавказских стихах Тарковского язык оставался правдивым «как спектральный анализ». Стихотворение «Дагестан» – образец подобного анализа, состоявшийся взгляд изнутри, как будто откровение кубачинского мастера по серебряной чеканке: «В ложке плавить на жёлтом огне дагестанское серебро?». Серебро – металл знаковый для дагестанцев, в ложке плавить – именно так: в ложке и плавить. К «соли», к некоей сокровенной сущности отсылает и желтизна огня – в горах она особенная.
Феномен Тарковского в редкостном, ненасильственном сопряжении искусства перевода и оригинального творчества: это грани одного творческого духа, который дышит где хочет... «И когда пути другого / У тебя на свете нет» – путь поэта был один, и перевод становился событием именно на этом пути.
Время ответило на когда-то заданный Тарковским вопрос: «Для чего я лучшие годы / Продал за чужие слова?» Глагол «продал» отсылает к давним и, возможно, реальным обстоятельствам, но позволим себе смысловую корректировку ради приближения к сути: отдал годы за то, чтобы чужие слова перестали быть чуждыми в состоявшейся встрече культур – русской и туркменской, русской и грузинской, русской и каракалпакской, русской и дагестанской.
Тарковский был одним из тех широко мыслящих русских литераторов, которые понимали, что момент истины российской многонациональной культуры именно в этой поэтике органичного сопряжения разнонациональных миров, в этом союзе особенного с особенным, когда во главу угла ставится приоритет ценности многообразия. Межнациональная солидарность держится единством непохожего, не нуждаясь и не требуя этнокультурной обезличенности.
Вспоминая известную мысль В. Жуковского о переводчике как сопернике, Тарковский предложил важное для себя уточнение: и сопереживание участника «круговой поруки добра и правды». Столь значимое для него словосочетание возникает и в финальных строках стихотворения «Деревья»: «Древесные и наши корни / Живут порукой круговой».
Разнонациональные культурные корни на глубине связывает та «порука круговая», которая подразумевает взаимную подпитку и потребность друг в друге. Не только «меж нами нет родства», но и «меж нами есть родство»…
, заведующий отделом литератур народов РФ и СНГ ИМЛИ РАН, доктор филологических наук, профессор, лауреат Государственной премии Республики Дагестан