25–26 ноября в Москве состоится встреча представителей творческой интеллигенции Казахстана и России. В рамках встречи пройдёт дискуссионный круглый стол «Литературно-художественный процесс на Евразийском пространстве в ХХI веке». Предполагается обсуждение вопросов взаимодействия литературного сообщества Казахстана и России.
Один из тех, кто примет участие в этой встрече, – известный казахстанский поэт, прозаик, публицист Бахытжан Канапьянов. Он автор многих книг поэзии и прозы, вышедших в Казахстане и России, США и Малайзии, на Украине и в Кыргызстане. Его стихи, переводы, статьи и рассказы в разные годы публиковались на страницах «Литературной газеты». Поэт является зарубежным лауреатом Всероссийской премии «ЛГ» имени Антона Дельвига. Эти поэтические миниатюры в прозе и притчи писателя войдут в трёхтомник избранной прозы, который в данное время готовится к изданию в Москве и Алма-Ате.
Балбал
Предрассветные сумерки. Слышен отдалённый голос первой птицы, возвещающей о пробуждении, о начале утра.
В бездонном небе, широко распластав крылья, парит могучий беркут.
Под его крыльями побуревшая, пробуждающаяся после зимней спячки, но ещё не полыхнувшая буйной зеленью равнина.
Кое-где поблёскивают маленькие озёра, образованные в лощинах не впитавшимися землёй вешними водами. Слышен стрекот кузнечиков.
Степь исходит испариной, дымится. Беззвучно катится по ней ясная, полуденная тень беркута. Возвышаются отдельные, округлые холмы – вдали и вблизи. На далёком горизонте струится зыбкое, жёлто-сизое марево.
Тень беркута падает на сурка, застывшего неподвижно на небольшом холмике. Сурок смутно напоминает балбала, изображающего воина, вытесанного из серого камня и обращённого лицом на восток.
Ощущается какая-то далёкая, неуловимая связь времён между живой природой степи и каменным изваянием далёкого прошлого.
Балбал. Степь. Небо. Беркут.
КОСМОСТАНЦИЯ
Космический пророчит рейс
В моих ладонях эдельвейс.
В окне мигала мифическими огоньками космостанция, расположенная на одной из вершин Заилийского Алатау. Там астроном Рашид вникал в вечную поэму звёздного неба. Принесённые мною эдельвейсы, что цвели по соседству с лабораторией, несмотря на уютное расположение между томами всемирной истории на книжной полке, не желали в ней – в истории – оставаться. Они направляли крохотные лепестки антенн в сторону своей родины – космостанции. Я это не столько видел, сколько чувствовал. Быть может, это им и помогало перезимовать, не умирая до следующей весны.
Они и сейчас там, на книжной полке, как ценнейший букинистический экземпляр космоса. Живут, дыша цветами вечности. Лишь вода в стаканчике периодически окрашивается в жёлтый цвет печали.
Прав поэт, однажды воскликнувший: «И небо – в чашечке цветка».
АЛМА – ЯБЛОКО
Паденье яблока – полёт.
Жаль, вымирает наш апорт.
Оно упало внезапно. Ветвь, облегчённо вздохнув листьями, приняла весеннее положение. А яблоко уже катилось, подгоняемое движением горного ручья. У голубой ели ручей круто сворачивал влево. Здесь и попалось оно на глаза ему и ей, двенадцатилетним подросткам из пионерского лагеря, расположенного в горах.
– Моё! – рассмеялась она и, сверкнув коленками, побежала к ручью.
– Нет, моё! – заспешил вслед за ней подрастающий акселерат.
– Ваше, – изрёк неизвестный старик и повернул ленивого ишака в сторону прохладного ущелья.
– Наше?! – переглянулись они.
Вишенка
Так случилось, что она пережила своих сестёр. Ещё по прошлогодней весне, когда она родилась в завязи среди цветущей накипи на верхней ветке, судьба уберегла её от срыва или падения во дворе на дорожку между домами, сплошь усеянную спелыми черешнями, которую клевали горлинки и воробьи, да шинами давили машины, заезжающие в этот просторный двор между двумя трёхэтажными домами.
А затем, спустя месяц, эта участь настигала и её сестёр – вишен.
А в соседях с ней расположилось тутовое дерево – шелковица. Вот с её ветвей большие зрелые чёрные плоды-ягоды склёвывали голуби и вездесущие воробьи – жадно и самозабвенно. Не доклевав одну ягоду, впивались в другую и затем исчезали в густой листве тутовника, и только слышалось ей чирк-чирк от сытого клёва, да самодовольное воркование голубей изредка доносилось до её слуха.
Чуть поодаль росло ещё одно старое тутовое дерево, но его плоды-ягоды были в отличие от этого дерева белыми. И все эти чёрные и белые ягоды за ночь падали на асфальт дорожки, на капот и крышу стоявшей у подъезда машины. Хозяин, выезжая утром на работу, сметал их, и они оставляли созревший сок каплями крови на стёклах и на земле.
Жильцы этих двух домов не успевали, а может быть, особо и не жаждали собирать эти плоды-ягоды ничейных деревьев, разве что дворовые сорванцы карабкались по стволам и там, удобно расположившись между ветвей, набирали полные пригоршни ягод, и не всегда спелых и зрелых. И на этом завершался сбор урожая.
А перезрелые ягоды от лёгкого порыва ветра сами падали под колёса машин и подошвы прохожих. А затем бурыми пятнами ушедшей жизни проступали вдоль журчащего арыка.
Всё это было видно ей, вишенке, которая, укрывшись в тени листочка-лепесточка, продолжала зреть и наливаться соком жизни.
И что-то вновь и вновь удерживало её на верхней ветке, и была она почти незаметна среди мелкой листвы. И даже когда её, почти перезревшую, ветвь выталкивала туда, где уже канули её многочисленные сёстры, превращаясь в мёртвые пятна на асфальте дорожки, она вновь и вновь цеплялась кончиком своей плодоножки за верхнюю ветку, ибо не раз видела, чем кончалось это падение.
Так её не тронули ни чьи-то безжалостные руки, ни клюв вероломной птицы. Правда, однажды случайный воробей клюнул её на лету, но она благодаря дуновению ветра успела спрятаться в гуще листвы, и воробей не стал возвращаться, а устремился к более податливым ягодам черешни.
Так и осталась с той поры на боку рана от наскока воробья, да такая глубокая, что обнажила её жёлтую косточку.
Ей с высокой ветви хорошо было лицезреть цветение этой улочки-сквера, которая упиралась в головной арык. Многие деревья здесь, у арыка, посадил ещё в прошлом веке писатель, чей дом-музей находился недалеко от её дерева, на той стороне этой самой улочки. Об этом она услышала однажды вечером из беседы двух старушек, уютно расположившихся на балконе, рядом с той самой высокой веткой, с которой и свисала она, скрываясь в листве, вишенка.
Сирень, китайская и белая, бордовая и фиолетовая, акация, местная и заморская, каштаны и берёзы, ель и туя, клён и тополь, яблоня и груша – всё это образовывало смешанную аллею, где на скамейках целовалась молодёжь и отдыхали пенсионеры, да молодые мамаши вывозили на колясках своих чад и катали их от арыка до фонтана, радуясь и наслаждаясь ночной прохладой южного города, прильнувшего к подножью синих и белоснежных гор.
И вишенка радовалась всему, что её окружало на этой высокой ветке. Гусеница медленно выползала к листу, белая бабочка в пятнышках, чуть шевеля усиками, порхала в час знойного полдня, божья коровка была почти незаметна среди поздних ягод, но и её замечала вишенка, чуть выглядывая из-под листочка-лепесточка.
А затем стали исчезать эти малые листочки с ветвей. Они вначале желтели и наряду с другими красками осени опадали с деревьев, покрывая своим разноцветным шуршащим ковром дорожку, что пролегала вдоль арыка. Арык также принимал эти ниспадающие в медленном кружении листья – красные, жёлтые, оранжевые, бурые и ещё пока зелёные. И уносил под своё спокойное журчание куда-то за соседнюю улицу, за следующий квартал, за городскую окраину. Некоторые листья прибивало течением арыка к каменным выступам. Там они и замирали до прихода дворника.
А затем пошли долгие дожди.
И вот однажды выпал снег.
Снег плыл вертикально, в тишайшем безветрии. Вишенка, которая всё ещё оставалась на верхней ветке, но уже одна, без листвы, даже без того самого листочка-лепесточка, который прикрывал её существование на ветке, вишенка слышала звук падающих снежинок. И под этот божественный звук она уснула, только в её полураскрытой косточке продолжала биться тяга к жизни. Быть может, потому она и продолжала прозябать в ночные морозы, но не отмирала на этой самой ветке, которая так же, как вишенка, была без листвы и чернела своей кривизной среди выпавшего снега. Ветвь и вишенку связывала между собой не только плодоножка, но нечто большее, невидимая внешнему миру нить, сплетённая из памяти прошлой жизни, когда и ветвь, и вишенка в лиственном уборе и одеянии наслаждались всем тем, что сейчас подвергалось неминуемому забвению.
Вся она сморщилась, из когда-то спело-красной вишенки превратилась в тёмно-коричневую старуху-уродину с отклёванным боком, но она всё ещё помнила весну былого цветения.
Вишенка всё чаще и чаще уходила в себя, находясь одна на верхней ветке. Правда, однажды она очнулась, когда что-то чёрное и каркающее опустилось на родную ей ветвь и чуть не стряхнуло её, вишенку, вместе со снегом на ледяной наст.
Это была ворона.
От ужаса и страха она сама чуть не сорвалась вместе с плодоножкой, но родная и добрая ветвь удержала её, слегка наклонившись, упрятала её в горсть снега, застрявшего между стволом и ветвью.
А по весне, когда всё вновь расцвело, когда набухли почками и очнулись от зимней спячки ветви и дорожка у весело журчащего арыка вновь покрывалась белыми и розоватыми лепестками цветов черешни, яблонь и шелковицы, а её взрастившая ветвь только начинала наполняться соками жизни и будущего цветения, завязь новой плодоножки и новой будущей вишенки в одно мгновение вытолкнула её с ветви прошлой жизни, и вишенка, скользя по другим ветвям и стволу, скатилась на ту самую дорожку у арыка, где белели опавшие цветные лепестки с фруктовых и ягодных деревьев этого просторного двора.
И посреди этих лепестков, на дорожке у журчащего арыка, смутно слыша приближающееся шуршание метлы дворника, покоилась она, вишенка, дряхлая и прошлогодняя, вопреки всему вновь увидевшая весну и почти пережившая цветение былой своей жизни.
Песочные часы
Песочные часы мерной струйкой несут сквозь воронку судьбы песчинки земного бытия.
Между песчаными холмами событий кое-где белеют потрескавшиеся от засухи души солончаки и такыры нашего времени.
Заросли саксаула тянут свои пятипалые кисти к небу, чьи края смыкаются с горизонтом песка, там, где должно быть море.
Кустики верблюжьей колючки, подгоняемые песчаным ветром, уносят в своих шарах смысл жизни, уносят к видимо-невидимому морю.
Мираж мечты влечёт варана, чьи бугристые кольца туловища и чешуйчатая поверхность спины вобрали в себя образы от ящера древности до крокодила современности.
– К морю! – разинул до ушей пасть, выбрасывая раздвоенный на конце язык, варан и вновь двинулся в сторону поющего и манящего бархана.
Песочные часы мерной струйкой несут сквозь воронку судьбы песчинки земного бытия, вновь и вновь отдаляя за горизонт древний путь к призрачному, желанному морю.
Жалгыз агаш
После перевала дорога расширялась и не петляла, а прямой серой лентой тянулась к долине. Вот уже много веков она верно служила людям. Конь, устав в высоких травах предгорья, выходил на неё и отдыхал, и копыта, влажные от росы, мерно отстукивали степную мелодию – цок, цок, цок... Затерявшийся путник, найдя дорогу, не сворачивал в сторону, а шёл прямо, зная, что она приведёт к человеческому жилью. О возрасте этой дороги напоминали встречающиеся иногда каменные изваяния – балбалы – да древние мазары, пережившие не одну легенду о себе. Из ущелья подул сквозной холодный ветер. Старый чабан оглянулся. Отара уже разбрелась поперёк дороги и мерной волной катила в сторону зимних кошар. Старик опустил поводья, и конь, почувствовав свободу, изредка вздрагивая и чуть наклонив голову, сбавил шаг. Пёс Акдаул, резвясь, забегал вперёд и затем, пропуская овец, поджидал молчаливого хозяина. Вечер опустил чёрные крылья на холмы. Свет заходящего солнца слегка окрасил хребты гор, которые вторгались в пространство закатного неба. Пахло осенью. Земля после щедрого жаркого лета незаметно погружалась в сон. В порыжелой траве ещё взлетали одинокие стайки птиц. В нескольких шагах от дороги шумела горная речка, но шум её был менее беспокойным, не так неистов, как в горах, где она порождала эхо в глубинах ущелья.
Вдали показался Жалгыз Агаш, что означает Одинокое Дерево. Старик свернул отару к речке, чтобы дать ей отдохнуть после утомительного горного перегона, и серая лавина овец, поднимая пыль, устремилась к прохладной воде. Чабан отвёл коня к речке, а сам прилёг у подножья дерева, чувствуя под собой слегка выступающие из земли корни. Берёза взглянула на старика множеством ветвей, как бы вопрошая: «Что, старый Дос, устал?.. Опять гонишь отару на зимовку. Вижу, нагуляли твои овцы вес. Это хорошо. Значит, быть достатку. Что же ты молчишь? Ведь с последней встречи прошло много времени. Тогда, по весне, ты был весел. Да и вся земля радовалась пробуждению. И корни мои впитали свежие силы, и ветви мои налились соком, и крона моя была полна весеннего гула. И чуяла я корнями, как сейчас, тяжесть твоей спины. Что же ты молчишь, старый Дос?.. Расскажи, как живут мои сёстры и братья там, в горах. Ведь ты же человек, Дос. Ты можешь удаляться и приближаться ко мне, знать, что делается на белом свете. Расскажи, жива ли мать моя, чей стройный ствол я никогда не видела и чьё семя давным-давно занесло ветром сюда, в долину, где, куда ни взглянешь, – не видать моих собратьев, лишь сквозь синюю дымку в полдень я вижу их смутные очертания на вершинах родных гор да чую корнями, как пьют они ледниковую воду. Река об этом мне шепчет ночами. Так почему же молчишь, старый Дос? Ведь ты же человек. Тебе дано счастье двигаться, а я пригвождена ураганом к долине. Мне никогда не подняться в горы. Скажи, ты поведал им о моей судьбе? Не молчи. Шум листьев не заглушит твои слова, ибо их почти не осталось в моих ветвях...»
Старик молча гладил ладонью шершавую кору ствола, будто бы зная, о чём шумит, качая ветвями, эта старая берёза, о чём скрипит её ствол. Казалось, что он сейчас ответит ей: «Там, на высоте перевала, где шум реки заглушает шелест листьев, там, склонившись над ущельем, стоит твоя мать. Она и не знает о твоём существовании. Так почему ты скорбишь, берёза? Ты родилась здесь. Нам, людям, ты тем и дорога, что одинока и единственная на всю долину. Да, много их там, наверху, целые горные леса, но нет в них отдельного лика, есть лишь облик, название которому – деревья. А ты родилась здесь, и эта долина – твоя родина...»
Но молчал старый чабан Дос. Небо уже почернело, и лохматые звёзды рассыпались по нему. Дыхание овец слилось с той неповторимой тишиной, какая бывает в степи лишь в тёмные осенние ночи. Молчал старый человек. И склоняла над ним тонкие ветви берёза. Дос почувствовал озноб в пояснице. Это ночной холодок выходил на поверхность земли. Боясь ломоты в костях, чабан встал и, крикнув Акдаула, начал поднимать отару.
Берёза, провожая чабана, устало вздохнула редкими листьями. Для неё это была последняя встреча с живыми существами в этом году. Теперь будет долгий сон до самого марта, и ни одна живая душа не забредёт сюда, разве что случайный сайгачонок, отстав от стада, ковыляя, подойдёт к спящему дереву и начнёт лизать жарким языком обледенелую кору. Снежное безмолвие долины оглушит берёзу, и лишь в корнях будет теплиться надежда – увидеть весну.
Заметив на горизонте мерцающие огни аула, Дос обрадовался, и обветренные уста чабана затянули песню. Гортанная песня парила над степью, и к ней прислушивались звёзды. И среди этих осенних звёзд ярче всех горела Сумбуле – путеводная звезда чабанов.
ПЕРЕКРЁСТОК
На линию судьбы ребёнка
Легла снежинки шестерёнка.
Снег плыл вертикально. Шестерёнки снежинок вращали цветущую, такую привычную майскую весну в Алма-Ате вспять. Они сливались со цветением урюка – этого вечного ускорителя весны, ибо расцветает он раньше, чем распускаются его листья.
Снег забивался в зелёные кудри яблонь, и они ломались, как обледенелые крылышки птиц.
Снег ложился на ветви, и те, не выдержав снежной бездны неба, рушились, оставляя на стволах незаживающие шрамы трагедии. Одно дело, прогнуться осенью под тяжёлыми дарами природы, и совсем другое – умирать цветущей ветвью в арыке, утопая в сугробе.
Снег плыл вертикально. Шестерёнки превращались в маховики снега и лепились к часам на башне Главпочтамта. Стрелки показывали вечность, ибо они остановились, да их и не было видно под снегом.
Снег плыл вертикально. Всё меньше машин спускалось с холмов реальности. Пробивая пелену тумана жёлтыми фарами, они исчезали за перекрёстком в белой мгле, изредка мигая стоп-сигналами тревоги.
Снег плыл вертикально. Среди невидимых стен в квадратах освещённых окон, как на семейных фотографиях, проступали испуганные лица. Портреты-окна смутно желтели где-то в воздухе и плыли в объятиях снега. Потом и это исчезло, и только – снег, снег, снег...
Я слышал звук падающего снега.
Я протянул ладонь. На ней на мгновение застыла ювелирно отточенная шестерёнка снежинки. Этого мгновения мне хватило, чтобы поверить в непредсказуемую силу природы.
В снежинку и в стихию.
Утром пятнами живой крови стыли тюльпаны на клумбах. Их высокие чаши были наполнены снегом. Снег умирал, расплавляя с каждым часом всё больше своих шестерёнок в недрах упругих бутонов.
Что можно противопоставить снежному забвению?
Только цветение жизни.
Весна. Ожидание
Одетая в синюю кофточку вечера и в фиолетовую юбку ночи, стоит среди безучастных прохожих. Движение людей постепенно превращается в пёструю разнообразную массу движущихся частиц, представляя собой вечное течение реки времени, которая течёт сквозь широко раскрытые глаза Весны.
Две-три верхние пуговицы её кофточки вечера расстёгнуты, рождая таинственное и тревожное дыхание ожидания.
Упругие женские ноги юности растут из людской массы, из потока горожан, из движущейся толпы – от зимнего забвения к наступающей Весне.
Подхожу к кассе бытия.
Прошу один билет до Весны,
Пока ещё вход свободный,
Сегодня или никогда.
Весна.
Карта
На спящего мальчика среди ночи упала карта, висевшая на стене, и полностью накрыла, словно мировой волной, мальчика, который продолжал спать под разноцветными странами и континентами. Даже белоснежные полюса не холодили его сон своими ледниками.
Пустыня Гоби окликала его призывным рёвом верблюдов.
Австралийские кенгуру увлекали его в первозданные леса Австралии.
Юркие шимпанзе, цепляясь за лианы, манили мальчика в непроходимые джунгли.
Весёлые дельфины подставляли ему свои мокрые спины для прогулки в океане.
Табуны степных лошадей уводили мальчика на свой водопой после полуденной жары.
Громадные слоны протягивали ему хоботы в знак своей привязанности к мальчику.
Берега континентов и материков ласкали сон мальчика своей прибрежной волной.
И не было границ между странами и народами. И разноязычный говор людей смолкал, ибо видели люди земли, как спит мальчик, облокотившись на самую высокую вершину Джомолунгму.
И только голоса перелётных птиц пробудили мальчика, которому надо было идти этим утром в первый класс.
Диктор
Памяти Юрия Левитана
Он работал всю жизнь на радио.
Читал последние известия.
Добрые и тревожные вести с разных континентов.
Говорил о трудовых успехах своей страны,
о новостях культуры и спорта... А в конце передачи сообщал:
«По сведениям Гидрометцентра, ожидается безоблачная ясная погода, без осадков»,
Или – «Ожидаются дождь, гроза».
Но чаще всего он передавал ту погоду, которая была нужна людям.
Люди привыкли к нему.
Они узнавали бархат его голоса ещё со времён ушедшей войны,
когда он сообщал сводки Совинформбюро.
Они узнавали его ровный уверенный голос,
Но не знали в лицо.
Им и в голову не приходило: диктор невысок ростом, в очках.
Поседевший человек со спокойным, вселяющим надежду голосом.
Пришло время ухода на пенсию.
Сослуживцы накрыли стол в кабинете директора,
решили устроить по этому случаю небольшой прощальный ужин.
Настала минута,
когда диктор в последний раз сел за пульт
передачи.
Сообщив последние новости,
тревожные вести из-за океана, он сказал:
«Над всей страной сегодня ясная, безоблачная погода, но...»
И здесь голос диктора дрогнул:
«...я сегодня последний раз выступаю перед вами.
За сорок лет работы мне было больно сообщать,
что где-то люди всё ещё убивают друг друга,
что где-то раздаётся плач ребёнка у тела мёртвой матери.
Прошу простить, что вам пришлось слышать от меня
о многочисленных жертвах ушедшей войны,
о разрушенных городах и сёлах.
Прощаясь с вами, я говорю:
берегите мир, берегите нашу планету, берегите нашу Землю.
Она уже бессильна перед нашим разумом, люди.
Относитесь к ней – как к своей матери.
Будьте добры и здоровы!
Пусть тот, кто теперь будет сообщать вам последние известия,
никогда не произнесёт
самого страшного слова на нашей Земле –
война!»
Диктор встал и, не глядя ни на кого, направился к выходу.
Он не остался на торжество.
Оно ему было уже ни к чему...
Без рецептов
Нет рецептов, какой будет литература. Предназначение человека написано на небесах. Оно должно сопрягаться с биением твоего сердца, с твоими мыслями. Не разделяя человечество на границы, государства и нации, надо воспринимать его как образ всемирного кочевничества, космополитизма. Номад-кочевник – это человек, который, отбросив свою оседлость, приковывающую к месту бытия, несёт в себе новое открытие – познание других – в себе. С этим мы пришли в ХХI век.
Физики и лирики
Спор между физиками и лириками о том, нужна ли в космосе ветка сирени, который в 60-х годах затеяла «Комсомолка», кажется надуманным. Между физиками и лириками больше сходства, чем различия. Процесс творчества одинаков и у физиков, и у математиков, и у лириков.
Катет и гипотенуза – это образы! Каждая математическая формула хороша лаконизмом, но она ещё больше выиграет, если в ней будет присутствовать поэзия. Взять ту же неевклидову геометрию Лобачевского. В ней бездна фантазии. Чтобы её обнаружить, надо быть поэтом.
У меня несколько парадоксальное мнение: поэт не обязательно должен писать стихи, но мыслить образами – это одна из основных ипостасей поэтического состояния.
Что касается поэтического состояния, то известно, что оно присуще человеку не только творческой профессии. Оно может возникнуть и в инженере, и в агрономе, и в водителе.
АЛМА-АТА (Республика Казахстан)