Главы из четвёртой книги последнего романа писателя «Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»
Девятого мая сорок шестого года, в годовщину Победы над Германией, мы – девять офицеров – собрались после ужина в большой палатке-столовой. Для этого праздничного вечера заранее были припасены несколько фляжек спирта, лососевый местный балык, сало, рыбные консервы и печенье из дополнительного офицерского пайка. Командир батальона болел – лежал в своей палатке простуженный с высокой температурой; замполит, видимо, опасаясь возможных разговоров о коллективной пьянке, по каким-то мотивам уклонился; парторга, младшего лейтенанта, не пригласили, как не позвали и командиров взводов, но были командиры шести рот – трёх стрелковых, миномётной, пулемётной и автоматчиков, зампострой*, начальник штаба и его помощник – кроме двух последних все воевали на Западе, нам было что вспомнить и о чём поговорить.
Застолье двигалось без задоринки и происшествий, я, по обыкновению, выпил немного, но некоторые приняли хорошо и, подзаложив, разошлись, раздухарились, впрочем в меру, и настроение у всех было прекрасное. Командир миномётной роты капитан Алёха Щербинин играл на тульской трёхрядке, и мы пели фронтовые песни и частушки, находясь в стадии непосредственности, от избытка чувств стучали алюминиевыми мисками и ложками по накрытой клеёнкой столешнице и даже, несмотря на ограниченность места в палатке, плясали – я на Чукотке это делал впервые и своим умением, особенно же различными присядками, впечатлил всех, меня не отпускали, просили ещё и ещё. Повар и дневальный, прибравшись за лёгкой перегородкой, где размещалась кухня, ушли, и кроме офицеров в палатке находился и обслуживал нас – прибирал на столе, приносил посуду и под конец разогревал на плите чай – ординарец начальника штаба батальона, молоденький солдат с Украины по фамилии Хмельницкий, тёмноволосый, с ярким девичьим румянцем, улыбчивый, предупредительно-услужливый паренёк.
Все собравшиеся офицеры, кто раньше, а большинство в настоящее время, командовали ротами, и, может, потому раза четыре в палатке под аккомпанемент тех же мисок и ложек – их намеренно не убирали со стола – оглушительно звучало:
Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Кто умирал на снегу,
Кто в Ленинград прорывался болотами,
Горло ломая врагу!
Выпьем за тех, кто неделями долгими
В мёрзлых лежал блиндажах,
Дрался на Ладоге, дрался на Волхове,
Не отступал ни на шаг!..**
Выпил я меньше других и чувствовал себя отлично, хотя в конце вечера, когда спирт кончился и вынужденно перешли на чай, неожиданно случился разговор, на какое-то время испортивший мне настроение: вспоминали Германию, прекрасные послепобедные месяцы жизни.
Моё настроение было замечено, и Алёшка Щербинин, чтобы развеять наступившую грусть, начал духариться, напевая весёлые и озорные частушки, среди которых была и с такими словами:
Говорит старуха деду,
Я в Америку поеду,
Только жаль туда дороги нет.
Эта смешная песенка понравилась не только мне, и по нашей просьбе Лехе пришлось её повторить, и я ещё подумал о её справедливости и достоверности: до Америки, точнее до Аляски, было менее ста километров, а дороги туда действительно не было.
Расходились мы после полуночи. Я и командир второй стрелковой роты Матюшин, проваливаясь в глубоком талом снегу, вели начальника штаба под руки и крепко держали, а он, не воевавший и дня, как мы его ни уговаривали не шуметь в ночи, всё время выкрикивал «а я умирал на снегу» и при этом повисал или валился в стороны, норовя улечься в грязный тающий снег.
А на другой день к вечеру меня вызвал прибывший из бригады следователь. Поместился он в землянке, именуемой в то время «кабинетом по изучению передовых армий мира», то есть американской и английской. Позднее на это определение обратили внимание бдительные поверяющие из штаба округа, усмотрев в слове «передовые» низкопоклонство и восхваление, командованию бригады и батальона влетело за политическую близорукость, после чего землянка стала называться «кабинетом по изучению армий вероятных противников».
Малорослый, худенький старший лейтенант с высоким выпуклым лбом над узким скуластым лицом, в меховой безрукавке и трофейных финских егерских унтах сидел за маленьким столом между двух коптилок и внимательно рассматривал меня.
Я ожидал, что он станет угрожать, будет кричать, как орал на меня, командира взвода автоматчиков, под Житомиром в ноябре сорок третьего года другой допрашивавший меня старший лейтенант, наглый подвыпивший малый: «Так вот ты какая проблядь!.. Я тебя, вражий сучонок, расколю до жопы, а дальше сам развалишься!.. Выкладывай сразу – с какой целью! Быстро!!!» Я попал как кур в ощип, именно этого – с какой целью? – я не знал и представить не мог, и не понимал, потому что случилось несуразное, совершенно невообразимое. При переброске дивизии после взятия Киева в рокадном направлении на юг под Житомир двое автоматчиков из моего взвода втихаря запаслись американским телефонным проводом. Нашими соседями на марше оказались военнослужащие корпусной кабельно-шестовой роты, они и заметили тянувшийся вдоль шоссе этот отличный, оранжевого цвета особо прочный провод, и, располагая кошками для лазанья по столбам, вырезали свыше двадцати пролётов – он был им нужен про запас, для дела, ну а моим-то двум дуракам зачем он понадобился?.. Однако, поддавшись стадному чувству, они выпросили себе по нескольку метров. Как выяснилось, это была нитка высокочастотной, так называемой правительственной линии, и несколько часов штаб соседней армии не имел связи ни со штабом фронта, ни с Генеральным штабом; предположили, что совершена диверсия, и шум поднялся страшенный. Когда на ночном привале в хату, где разместились остатки взвода, ввалился командир роты с двумя незнакомыми, мрачноватого вида офицерами, вооружёнными новенькими автоматами, и, присвечивая фонариками, стали шмонать вещевые мешки, я, естественно, не мог ничего понять. А когда обнаружили и вытащили мотки ярко-оранжевого заграничного провода, я только растерянно-оторопело спросил бойцов, зачем они его взяли. Один из них, убито глядя себе под ноги, проговорил: «Уж больно красивый…» Наверно, я сгорел бы там, под Житомиром, как капля бензина, но меня и обоих солдат не отдал Астапыч, заявивший, что накажет нас своей властью, а двое офицеров из корпусной кабельно-шестовой роты и четверо рядовых и сержантов попали «под Валентину»…
Был я тогда начинающим командиром взвода, робким желторотым фендриком и потому принял и ругань, и угрозы как должное, как положенное… Однако с той поры я прошёл войну и уже более года командовал ротами – разведывательной, стрелковой и автоматчиков, – я был теперь не тот, совсем другой, и заранее решил, что в самой резкой форме поставлю следователя на место и дам ему понятие о чести и достоинстве русского офицера, как только он начнёт драть глотку. Но этого не произошло: он говорил тихо и вежливо, обращался ко мне исключительно на «вы» и ни разу не повысил голоса.
С полчаса, как бы доверительно беседуя, он расспрашивал меня о моей службе и жизни, о родственниках, интересовался, с кем я переписываюсь, кому и на какую сумму высылаю денежный аттестат. Я говорил, а он всё время делал заметки на листе бумаги.
Поначалу я решил, что он из контрразведки, но когда расписывался, что предупреждён об ответственности за дачу ложных показаний, прочёл, что он – следователь военной прокуратуры бригады старший лейтенант юстиции Здоровяков; ни его щуплое телосложение – соплёй перешибёшь, смотреть не на что, – ни его болезненно-бледное лицо никак не соответствовали этой фамилии.
Он неторопливо задавал мне вопросы и записывал мои показания в протокол, разговаривали мы в полном согласии и взаимопонимании, пока не добрались до главного – до текста злосчастного частушечного припева. Когда я, глядя в некую точку на его лбу – пальца на два выше переносицы, – сообщил, что Щербинин пел «в Андреевку», он, отложив ручку, с интересом посмотрел на меня, а затем спросил:
– Вы что, были в состоянии алкогольного опьянения?
– Никак нет! – доложил я и для убедительности добавил: – чтобы опьянеть, мне надо выпить литра полтора-два!..
Я крепенько приврал и тут же испугался своей наглости и того, что он уличит меня во лжи.
– Может, у вас плохо со слухом? – продолжал он. – Вы не ослышались?
– Никак нет! Ослышаться я не мог.
– И вы утверждаете, что Щербинин пел «в Андреевку», а не «в Америку»?
– Так точно! «В Андреевку»! – подтвердил я, фиксируя взглядом всё ту же точку над его переносицей.
Он некоторое время в молчании, озадаченно или настороженно рассматривал меня – я ни на секунду не отвёл глаз от его лба, – а затем спросил:
– Вы, Федотов, ответственность за дачу ложных показаний осознаёте?
– Так точно!
– Не уверен, – усомнился он и раздумчиво повторил: – Не уверен… Мне доподлинно известно, что Щербинин пел «в Америку», и свидетели это подтверждают, а вы заявляете «в Андреевку». С какой целью?
Насчёт «свидетели подтверждают» я не сомневался, что он берёт меня на пушку, я знал, что все восемь офицеров должны показать одинаково – «в Андреевку», – но следователь об этом не подозревал, и в душе у меня появилось чувство превосходства над ним.
– Вы последствия для себя такого лжесвидетельства представляете?.. – продолжал он. – В лучшем случае вас сразу же уволят, выкинут из армии. Подумайте, Федотов, хорошенько – вам жить… О себе подумайте, о своей старенькой бабушке, о том, кто ей будет помогать… Образования у вас… – он посмотрел в лежавшие перед ним бумаги – восемь классов, специальностью, профессией до войны не обзавелись, вы же на гражданке девятый хрен без соли доедать будете, а уж о бабушке и говорить нечего… Подумайте хорошенько, Федотов, трижды подумайте…
Он понял, что бабушка – самый близкий и самый родной мне человек, уловил, сколь она мне дорога, и бил меня, что называется, ниже пояса, а сказать точнее – ногами по яйцам. Но я этого не ощущал, я не боялся ни его самого, ни последствий, о которых он меня предупреждал, – я не сомневался, что их и быть не может, поскольку им, как и следователю, противостояло неодолимое единство офицерского товарищества.
Когда он предложил мне хорошенько подумать, я опустил глаза и, глядя на его коричневые трофейные унты, изобразил на своём лице напряжённую работу мысли; с каждой минутой я всё более презирал этого «чернильного хмыря», как называл следователей и военных дознавателей старик Арнаутов, и желание у меня было одно – скорее бы всё это окончилось! Но допрос продолжался, он разговаривал со мной ещё не менее часа, и походило всё это на сказку про белого бычка.
После некоторого молчания он снова спрашивал, как пел Щербинин: «в Америку» или «в Андреевку»? и я убеждённо повторял – «в Андреевку» и при этом преданно смотрел ему в центр лба, пальца на два выше переносицы, и тогда он опять осведомлялся, сознаю ли я ответственность за дачу ложных показаний, и я вновь заверял, что сознаю, а он снова спрашивал, представляю ли я себе последствия лжесвидетельства, а я твёрдо заявлял, что представляю, и тогда он в который раз предлагал мне хорошенько подумать. Опустив глаза, я демонстративно и упорно рассматривал его новенькие меховые унты и изображал на своём лице сосредоточенное мышление – так повторялось три или четыре раза, после чего он огорчённо заметил:
– По кругу мы идём, Федотов, по кругу!
– А как же ещё идти?.. – вроде бы удивился я. – Вы же сами сказали, что я должен говорить правду и только правду… Зачем же я буду говорить то, чего не было?..
– Было, Федотов, было! – вздохнул он. – Только, к сожалению, вы, советский офицер и к тому же комсомолец, не желаете помочь Советскому государству в установлении истины! Тем хуже для вас… Но я не теряю надежды, что на суде вы скажете правду… У вас есть время подумать! Я надеюсь, что вы наш, советский человек, и делом докажете это…
А через три дня я был вызван в большую утеплённую палатку, где заседал прибывший из штаба управления бригады военный трибунал.
– Подождите, капитан юстиции, – недовольно сказал зампострой подполковник Степугин, по прозвищу Кувалда, прокурору бригады Пантелееву.
«Капитан юстиции» он произнёс с величайшим презрением, словно по смыслу это означало: «капитан ассенизации» или «капитан спекуляции».
– Попрошу меня не перебивать! Я боевой офицер, гвардии подполковник, а не попка и не хер собачий! Сейчас свидетель доложит мне не меньше, чем вам!.. Скажи, Федотов, как на духу, что пел Щербинин? Припомни точно: куда намылилась старуха – в Андреевку или в Америку? Как на духу! Что она говорила деду?
– «Я в Андреевку поеду»! – доложил я, глядя на звёздочку над козырьком фуражки подполковника и радуясь в душе тому, как он отбрил прокурора бригады.
– Это точно? Как на духу?
– Так точно! – вытянув руки по швам, выкрикнул я и повторил по слогам: – В Ан-дре-ев-ку!
– Это сговор! – негромко, но убеждённо сказал прокурор председателю трибунала. – Явный сговор!
Он посмотрел в бумаги, лежавшие перед ним на тумбочке, и, усмехаясь, спросил:
– У меня вопрос к свидетелю и трибуналу: как это так, что в нашу советскую деревню Андреевку – и нет дороги?
– Обычное бездорожье, – напористо продолжал Степугин.
– Товарищ подполковник, – обратился к нему председатель трибунала.
– Я уже четвёртый год подполковник! – перебил его Степугин. – И хочу сказать прокурору, что он всю войну просидел в тылу, во Владивостоке, ходил по тротуарам и мостовой, а мы в это время всласть, досыта на… с бездорожьем (он употребил крепкий глагол) на Западном и на Калининском фронтах, да и на Украине в сорок четвёртом! Грязи по колено! И вся техника засела! И не только в Андреевку – в тысячи наших деревень не было и нет дорог! К тому же, может, она намылилась в самую распутицу? Может, у неё там были внуки? – предположил он.
– Товарищ подполковник, – опять вступился председатель. – На вопрос прокурора относительно дороги всё-таки пусть ответит свидетель.
Он посмотрел на меня:
– Давайте, Федотов!
– Старуха намылилась в Андреевку, – твёрдо произнёс я. – Возможно, у неё там остались внуки. Почему действительно там не было дороги, я точно не знаю, об этом и в частушке ничего не сказано. Может, действительно это было в самую распутицу. Но ни в какую Америку малограмотная старуха и не собиралась, она даже и не знает, где она находится, – повторил я за подполковником.
– Это сговор! – убеждённо сказал прокурор. – И котёнку слепому ясно, что это сговор и всё шито белыми нитками!
– Прошу занести показания свидетеля в протокол, – продолжал подполковник. – В Андреевку! Никаких Америк там не было! Записывай! – приказал он лейтенанту-секретарю.
– Ещё вопросы к свидетелю Федотову есть? – спросил председатель трибунала.
– Павел Семёнович, это сговор! – не повышая голоса, упрямо повторил прокурор председателю трибунала, но тот снова промолчал.
– Перед нами не только расследование поступка старшего лейтенанта Щербинина, перед нами – организованная антисоветская группа, которую так рьяно защищает и покрывает подполковник, и потому я настаиваю на необходимости дополнительного и более тщательного дознания.
– Идите, Федотов, – не глядя в мою сторону и тяжело вздохнув, разрешил мне майор, председатель трибунала.
Уже выходя из тамбура палатки, я услышал твёрдый голос подполковника:
– Если в его показаниях будет записано «в Америку», я напишу особое мнение! Я вам всем мозги раскручу! Я гвардии подполковник, а не попка и не хер собачий!
Я пробыл на заседании трибунала минут двадцать, а может, и полчаса, и всё, естественно, я не запомнил, но самое существенное осталось в памяти. Спустя многие годы я вспоминал эту историю как нелепый бред, как фантасмагорию. В самом деле, мало ли что говорила какая-то старуха и почему за её высказывания я должен был отвечать.
…Как выяснилось впоследствии, стукачом и осведомителем майора оказался весёлый, румяный и такой услужливый рядовой Хмельницкий. Спустя двое суток командир роты старший лейтенант Щербинин под каким-то предлогом был вызван в штаб бригады и там арестован. Спетую им по пьяной лавочке на День Победы частушку: «Говорит старуха деду, я в Америку поеду, только жаль туда дороги нет…» расценили как изменческое намерение – прокурор не поленился и подсуетился, и Лёша попал «под Валентину»: ему отмерили 8 лет с отбытием наказания в исправительно-трудовых лагерях, лишением воинского звания «старший лейтенант» и трёх боевых орденов. Единственно, чего его не лишили – нескольких ранений, полученных в боях: он воевал с первого дня войны, с июня сорок первого года…
Мне же благодаря подполковнику, его твёрдости и настойчивости, а возможно, и председателю трибунала, не увидевших в моём поведении ничего антисоветского, а только демонстрацию хмельного офицерского острословия, что и было на самом деле, вчинить ничего не смогли…
* Зампострой – заместитель командира по строевой подготовке.
** Песня «Волховская застольная» (слова П. Шубина, муз.
И. Любана) впервые была исполнена по радио в сентябре 1945 г.