В издательстве «Художественная литература» выходит в новой редакции знаменитый роман современного классика казахской литературы Абди-Жамила Нурпеисова «Кровь и пот». Перевод романа сделан в своё время другим замечательным советским писателем – Юрием Казаковым. Предлагаем вниманию читателей эссе Георгия Пряхина «Гранит и мрамор».
Когда ругают тот или иной строй – слава богу, это происходит регулярно и попеременно, – обвиняя его помимо всего прочего и в том, что он, дескать, душит всё живое, талантливое, во мне всегда возникает некий внутренний протест. Мне кажется, большой художник, писатель живёт и работает вне строя.
Он вообще всегда в одном строю – из одного-единственного человека.
Из самого себя.
Вот я думаю: а был бы «Дон Кихот» ещё лучше, если бы Сервантес писал его не в разгар инквизиции?
Ходит такой литературный анекдот. Михаил Булгаков и Фёдор Гладков вроде бы жили по соседству, и балконы их торчали встык один к другому. Иногда они оказывались на этих балконах в одно и то же время. Гладков выходил, энергично потирая натруженные руки, а тут же, по соседству, курит Булгаков.
– Над чем трудимся? – спрашивает интеллигентно Михаил Афанасьевич.
– «Энергия»! – гудел Фёдор Васильевич. – А вы, Михаил Афанасьевич?
– Да так, – потуплялся Булгаков. – Кропаем...
Булгаков «кропал» «Мастера...»
А ведь обстановка, обстановочка была самая что ни на есть нетворческая: культ личности в разгуле.
Взаимоотношение, взаимосвязь, если она вообще есть, у художественного творчества и того или иного общественного строя ещё сложнее, чем взаимоотношение, взаимосвязь, если она тоже есть даже в том случае, когда художник сам по себе формально является человеком власти, – у большого художника, большого писателя и власти.
Перечитайте последние страницы этого романа, увенчанного, казалось бы, всеми советскими почестями. Всмотритесь хотя бы на фотографии, в лицо его автора.
Ему пошёл восемьдесят шестой год. Мне кажется, в этом возрасте, где-то в этом, люди и становятся самими собой. Сползает, истаивает, снашивается всё наносное, имиджевое, приметы времени – сгорая в огне этого самого времени, – вроде орденских планок, и из обременительных недр бытия выпрастывается наш истинный человеческий облик. Ни манерности, ни угодливости, ни мании величия, что тоже является одной из разновидностей жеманства.
Вне игры.
Жаль, большинство из нас не доживают до этого часа истины.
В минуты горьких откровений, с глазу на глаз, Абди-Жамил Нурпеисов иногда жалеет, что дожил.
В прошлом году он потерял одну дочь, в этом году вторую.
У него красивое лицо престарелого интеллектуала, на котором собственно интеллектуальных черт даже больше, чем национальных. У него светлые, цвета слезы, глаза старого-старого волка, которого время со всех сторон обложило красными флажками, по простоте душевной – если, конечно, даже у бездушных времён случаются душевные проблески – считая, что он только и мечтает о том, как бы вырваться вон. На свободу.
С его всевидящими глазами никак не вяжется густая, ещё не проседевшая, не проспевшая окончательно шевелюра.
Вне игры, вне времени – мне кажется, таким лицам и таким людям независимо от их земных профессий и суждено потом представлять где-то т-а-а-м своё текущее время.
Но мне нравится, когда посреди серьёзного разговора он вдруг вскидывает на меня очень относительно азиатские глаза и лукаво спрашивает:
– Но ведь мы с тобой, Георгий, деловые люди?..
Чтобы подсмеяться надо мною, он присовокупляет ко мне и себя. Это мне нравится в нём больше всего: умный смеётся над другими, мудрый – над самим собой. Умный говорит то, что думает, мудрый – то, что от него хотят услышать.
Хотя по степени деловитости мы с ним и впрямь соотносимы: в каменный век входим без палат каменных.
Что касается текста, я вам напомню один его кусок. В концовке «Крови и пота»:
«Только к вечеру преодолели солдаты перевалы Каска-Жол и Кара-Тамак. Многие так и остались по ту сторону перевалов, весь путь был усеян трупами людей. Танирберген еле волочил ноги. Высокие каблуки этих проклятых сапог, за которые он щедро вознаградил когда-то сапожника, мешали теперь ему идти. Серый чапан из верблюжьей шерсти, всё время сползавший с плеч, он давно уже сбросил, оставшись в одном бешмете. Он брёл, думая об одном только: как бы не упасть. Вспомнив про генерала Чернова, по привычке посмотрел вперёд. Но и впереди теперь брели одни серые призраки, нельзя было уже разобрать, кто из них офицер и кто солдат. Оружие все давно бросили, одежду тоже. Многие стянули с себя и бельё и брели нагишом. Сквозь выгоревшие лохматые волосы на грязных заросших лицах безумно горели запавшие глаза. «О Господи!» – хотел сказать Танирберген и не услышал своего голоса. Надсадный хрип вырвался из его пересохшего горла. Он зашатался и, чтобы обрести равновесие, остановился, расставив ноги. Взглянув вверх, он увидел огромную стаю стервятников, которые слетелись сюда со всей пустыни. А над стервятниками, над всем миром возвышалось чистое небо. Танирберген стоял, покачиваясь, и бессмысленно смотрел на высокие белёсые облачка – остатки вчерашних туч. Потом лицо его дрогнуло и прояснилось. Он увидел в этом небе, он понял что-то совсем новое для себя. Зачем судить мелких, завистливых людишек на земле? Как же им не грызться и не пожирать друг друга? Ты взгляни только на это небо! Ведь и там нет покоя. Тучи и ветер с сотворения мира бьются в бесконечной схватке. На небе всходит луна. День и ночь в вечном борении сменяют друг друга. И когда окончен день и заходит уморенное солнце, скажи, какой человек не предаётся унынию и печали, кому не кажется, что вместе с солнцем погасла и его надежда? Но где-то в глубине души всякий знает, что с закатом солнца жизнь не кончается, что вслед за мраком наступит свет и что радость и горе всю жизнь неразлучно идут бок о бок, что суетная никчёмная жизнь на земле будет повторяться вечно. А-а?.. Веришь ли ты в это? Веришь?.. Мурза запрокинул голову, держась на трясущихся ногах, и расхохотался. Ха-ха-ха-а!.. О глупый, скажи, повторится ли она для… для тебя? Верят ли в неё вот эти отверженные? Не знаю, не знаю, а вон те стервятники, пожалуй, верят».
Михаил Шолохов писал «Тихий Дон» на рубеже 20-х и 30-х. Роман «Кровь и пот» писался на рубеже 60-х и 70-х, тоже не в самое открытое, не в самое «подходящее» время. Но абстрагируйтесь на миг от текста во имя подтекста. О какой армии идёт здесь речь, о белой или о красной? И так ли уж важно, представители какой нации, расы бредут в измождении по Приаралью, как почти уже по небу – из смерти в смерть?
Это бредёт Человек, уже почти что воспаряя над жизнью.
Есть добротные литературные вещи, жизнь которых ограничена, что само по себе не так уж плохо: когда родился, тогда и пригодился. Но есть, встречаются и такие, к каким можно возвращаться вновь и вновь, как отдельным читателям, так и целым поколениям читателей. И эти вещи могут быть созвучны и новым временам, и новым, труднообретаемым истинам и ценностям. Если человеку есть что сказать и если Господь наделил его даром владения словом, он выскажется всегда, независимо от погоды на дворе.
Сколько тщательно и громогласно запечатанных сосудов плыло по реке времён, похваляясь вынужденным своим молчанием, а на поверку оказавшись пустыми. Бесталанность, посредственность рядится в разные одежды – она то оглядывается на власть, то прикрывается ею.
А вчитайтесь в сам слог, в слова. Этот мерный, эпический, почти античный строй: он тоже, плотью своею облекая героев, уходит вместе с ними – в даль. Это, без сомнения, классические строки, классическая проза.
И тут уместно вспомнить о переводчике. Юрий Казаков, чудесный русский писатель, один из самых тонких и признанных наших стилистов. Мастер компактных форм, но в данном случае ему вместе с автором хватило дыхания на громадную вещь. Казаков рано ушёл из жизни. И мне опять же нравится, как Нурпеисов несёт благодарную память о нём, хотя, судя по всему, искрило между ними не раз: о характере одного знаю не понаслышке, о характере другого наслышан разного. Но сплав, композит вышел чудодейственный. У больших русских писателей, особенно в трудные времена, переводы их собратьев из былых национальных республик всегда были и заметным приварком, и убежищем в гонениях, и более того – миссией. Именно через русский язык национальная литература входила и входит в мировую литературу: именно через русский «Кровь и пот» появился и на многих других языках мира. Переведя в своё время «Кровь и пот», Юрий Казаков эту русскую миссию продлил, выполнил сполна, встав в один ряд с самим Борисом Пастернаком. Казакову повезло: далеко не все «первоисточники» обладают такой длительной памятью. Переводчика давно нет, а его роль в рождении русскоязычной версии романа, ставшего явлением не только казахской, но и всей советской литературы, Нурпеисов подчёркивает с завидным постоянством и даже рвением. Недавно на свои деньги издал великолепный сборник Казакова «Ночь» и написал к нему послесловие, грустное и раздумчивое. Эссе о трудной и плодотворной мужской дружбе, что всё-таки бывает, оказывается, даже надёжнее женской любви.
За последние годы, по-моему, это едва ли не единственное казаковское издание.
И всё-таки сегодня вы держите в руках не переиздание, а новую редакцию знаменитого романа. Авторскую. Больше полугода назад я ездил к Нурпеисову и сам видел, как старый писатель работал над новой версией, вновь и вновь взвешивая на слух, как на ладони, каждое слово. В один из этих трёх дней мы просидели с ним за его письменным столом с восьми утра до двух ночи. Иногда он косился в мою сторону и вздыхал:
– Эх, Юра, Юра – как же мне тебя не хватает...
Я не обижался: в конце концов Юрий и Георгий сходные имена.
Дело не только в том, что в предыдущих изданиях были какие-то неумеренные редакторские правки или цензурные вмешательства, от которых сейчас роман освобождён. Просто писатель с тех пор сам стал мудрее и мастеровитее на целую жизнь. На то крушение, которое пережили мы все, на горе, которое тоже, как правило, никого не обносит горькой чашей своей, и на мужество жить, которого, увы, хватает не всем. Я, естественно, читал и первую версию, и новую. Роман стал если не ещё драматичнее, то – драматургичнее. Компактнее. В нём больше действия, диалогов, меньше описательности. Как видите, мэтр не игнорирует и нас, читателей, и даже некоторые веяния дня.
– Описательность – не самое худшее качество литературы, – возражал я ему иногда, ревниво следя за его пером, как за алмазным саморезом.
И тогда он лукаво вскидывал на меня свои относительно азиатские глаза:
– Но мы же, Георгий...
Пракситель и гранит, которому хочется стать мрамором. Именно эту версию переводят сейчас на французский.
Нурпеисов всегда стоял за самобытность казахской литературы, за национальное самосознание в целом. Он очень тяжело пережил трагические события декабря 1986 года в Алма-Ате, но ещё тяжелее – развал Союза. Когда это случилось, он вынес на улицу все свои награды: мол, раз нету страны, которая меня награждала... В том числе и орден Красной Звезды, полученный им на войне, куда он ушёл в восемнадцать лет.
– Я и крови-то не успел пролить. Ни своей, ни чужой, – говорит он сейчас.
Но сейчас он об этом поступке сожалеет: жизнь учит нас в любом возрасте. Так что насчёт орденских планок – это почти что в прямом смысле: нынче он без них. Как говорится, в чём мать родила.
В дни Беловежской Пущи ему звонили, поздравляли.
– Чему радуетесь, глупцы? – горько отвечал народу народный писатель.
Встречались мы с ним прошлым летом в Доме отдыха – вообще-то то, чем занимался он, прикованный к рабочему столу, как к галере, трудно назвать отдыхом, – под Актюбинском, по-новому – Ак-Тобе. Ночью вышли на берег рукотворного озера, сидели в кромешной южной темноте. На другом берегу озера, в голой степи, метался язычок костра. Мы молчали – с Нурпеисовым, чего не скажешь о некоторых других писателях, говорунах, хорошо не только беседовать, но и молчать, – но с той стороны вдруг послышался счастливый девичий смех.
Абди-Жамил встрепенулся.
– Как я ему завидую! – сказал, наставив ухо и даже ладонью его нарастив, в сторону чьего-то счастья.
Я не стал спрашивать, кому. И так ясно. Молодому охотнику, настигшему не очень пугливую лань.
А ведь из номера вышел, чёрт подери, даже без слухового аппарата: забыл!
Таковы они, мастера, делавшие некогда славу советской многонациональной литературы, – слышат то, что хотят слышать. А это – тоже прерогатива мудрости.
Как говорил Александр Солженицын: не первая зима на волка.
И, надеюсь, не последняя.