Глава из повести
В мае 1823 года государь император Александр Павлович дал частную аудиенцию известному американскому аболиционисту, квакеру Томасу Шиллитоу. Сидели вдвоём в одной из малых гостиных Царскосельского дворца. Голову гостя покрывала чёрная шляпа, но это вопиющее нарушение этикета не смущало государя. Он уже имел дело с квакерами и посвящён был в их учение о недопустимости снимания шляп перед сильными мира сего.
Разговор шёл о несчастной судьбе негров-невольников. Переводчик не требовался, государь превосходно говорил по-английски. Он не раз выказывал себя убеждённым противником рабства, и Шиллитоу надеялся, что его общине будет оказана финансовая помощь.
Подали чай с пирожными и блюдом отборной земляники, которую государь сам выращивал в дворцовой оранжерее. Бывало, что в постные дни он ею только и питался.
Прежде чем взять чашку, Шиллитоу снял свою шляпу и на полминуты возвёл глаза к кессонному потолку, прозревая за ним Того, перед кем только и следует обнажать голову. Государь нашёл это естественным. Он подвинул гостю сахарницу, но тот ответил укоризненным покачиванием головы, словно ему предложили что-то постыдное.
– Русские раскольники не пьют чаю, – сказал государь, – однако сахар употребляют и они. Самый цвет его не вызывает мысли о грехе. Чем заслужил он вашу немилость?
– Сахар – плод труда негров-невольников, наша община отказалась от его употребления, – объяснил Шиллитоу и отметил, что могущественнейший из монархов мира прекрасно владеет улыбкой глаз, этим искусством избранных.
Заговорили о деятельности Библейского общества, имевшего свои отделы даже в отдалённейших русских губерниях. В прежние годы государь активно ему покровительствовал, но недавно наметились признаки охлаждения. Шиллитоу имел негласное поручение выяснить, с чем оно связано, чьё влияние оказалось настолько сильным, что типография Главного штаба не захотела печатать уже готовый русский перевод Евангелия.
Спрашивать об этом прямо, разумеется, не стоило, и для начала он вспомнил известного им обоим англичанина Пинкертона. Зимой тот сумел основать отделение Библейского общества в Греции, в освобождённом от турок Астросе.
Государь холодно встретил эту новость.
– Когда-то, – заметил он, – выбирая из двух зол, греки предпочли султана папе. Турки по крайней мере не покушались на их веру. Ваши английские братья куда менее терпимы. Вы хотите всех заставить молиться по-своему, даже китайцев.
– Что дурного в переводе Евангелия на греческий народный язык? Это не помешает борьбе греков за свободу, – сказал Томас Шиллитоу и понял, что тема выбрана неудачно.
– Свобода не добывается тёмными путями заговора, – ответил государь. – Многие греки уже сожалеют о своём легкомыслии. Пролиты реки крови, и каков результат? Под властью султана им жилось едва ли не лучше, чем сейчас. Их вожди передрались между собой, вместо одной деспотии они получили сразу несколько. У нашего поэта Хемницера есть басня. Содержание таково: собака решила убежать от хозяина и стала грызть свою привязь. Грызла, грызла, наконец перегрызла пополам. А хозяин возьми да и посади её уже не на всю длину верёвки, а на половину.
Он напомнил собеседнику, что Колокотронис со своим сбродом правит Мореей вместо Национального собрания, что Маврокордато под угрозой смерти бежал из Астроса в Гидру. Может ли такое правительство дать народу спокойствие? Да, турки жестоки, но разве греки превосходят их милосердием? При взятии Триполицы они вырезали десять тысяч магометан, не щадя ни женщин, ни детей. Теперь клефты избивают жидов и сами бесчинствуют не хуже янычар. Пожертвования, которые для них собирают филэллины по всей Европе, разворовываются, идут на сомнительные коммерческие операции, на кутежи, на варварскую роскошь штабов и резиденций.
– Всё же надо отдать им должное, – осторожно заметил Шиллитоу. – Эти усатые разбойники стремятся быть достойными своих великих предков.
Государь возразил с необычной для него резкостью:
– Желание понравиться – ещё не добродетель. Эти люди постоянно ссылаются на своих предков, но лишь потому, что иначе не смогут получить у нас кредита. Больше им нечего дать нам в залог. Позволю себе привести один пример. Вы когда-нибудь слышали про мраморного льва в Фермопильском ущелье, на месте сражения спартанцев с персами?
– Да, ваше величество. Ему две с половиной тысячи лет.
– Он больше не существует. Турки его не тронули, но там действует некто Одиссей со своей ватагой. От героя Гомера он не взял ничего, кроме коварства. Этот Одиссей и разделался с фермопильским львом. Его своротили с места и разбили в куски. Искали под ним золото.
Вскоре выяснилось, что своим бостонским братьям русский царь готов раскрыть сердце, но не кошелёк. Аудиенция закончилась, чёрная шляпа исчезла за бесшумно прикрывшимися створками дверей. Если бы дежурный флигель-адъютант поглядел на неё чуть дольше, сукно начало бы дымиться под его взглядом. Ангел, изгонявший из рая Адама и Еву, взирал на них с меньшим неодобрением.
От ужина государь отказался. Перед сном, уединившись в своём рабочем кабинете, служившем ему и спальней, он пил только зелёный чай и съел несколько очищенных от кожицы черносливин. Слабый желудок c юности был его проклятием. В это время невидимый духовой оркестр за окном негромко наигрывал сентиментальные немецкие мелодии. Музыка помогала совладать с бессонницей. Военная медь, исторгая из себя чуждые ей звуки, говорила о том, что жизнь героя тоже есть сон, а сон и смерть – брат с сестрой.
Ночи стояли майские, светлые, но в кабинете было сумеречно от разросшейся под окнами сирени. Вырубать её государь запрещал, поэтому здесь целый день приходилось жечь свечи. Он задул их все, кроме одной, опустился на колени перед иконами и по памяти начал читать 91-й псалом:
– Благо есть исповедатися Тебе, Господи, и пети имени Твоему, Вышний, возвещати утром милость Твою и истину Твою во всяку нощь...
Раньше эти слова неизменно давали ему вечернее успокоение, но теперь и они часто бывали бессильны.
Ещё в 1815 году граф Николай Никитич Демидов был назначен русским посланником во Флоренции, при дворе герцога Тосканского. С тех пор он даже в Петербурге ни разу не бывал, на Урале тем более, и лишь оправленный в серебро кусок железа, лежавший под стеклянным колпаком у него в кабинете, всегда напоминал ему о его уральской вотчине.
Всю весну и лето Николай Никитич продолжал собирать и приводить в систему материалы для задуманного им сочинения по истории Александрии Египетской. Он никогда не бывал Египте, но этого и не требовалось. Той Александрии, которая являлась ему во снах, нигде больше не существовало, она давно исчезла с лица земли, оставив после себя тёмное предостережение, до сих пор не разгаданное. Сам Николай Никитич лишь на склоне лет начал понимать, что этот город, по прихоти царственного гения восставший на пустынном морском берегу, среди непроходимых болот дельты Нила, расчерченный по линейке, чтобы подняться из топей на костях своих строителей, был не чем иным, как прообразом Санкт-Петербурга. Сходство не ограничивалось обстоятельствами их появления на свет. В нём проступал таинственный замысел Творца, порождающего двойников с тем же упорством, с каким генерал вновь и вновь посылает свежих бойцов на смену павшим, но не исполнившим своего предназначения. Вглядываясь в лица мертвецов, можно было предсказать судьбу живых.
К лету Николай Никитич не написал ещё ни одной главы. Накапливались цитаты из древних авторов, выписки и компиляции из новых. В этом ему помогал его секретарь, грек Костас Аргерадис. Представитель древней нации, на протяжении трёх тысячелетий множество раз повторявшей одни и те же ошибки, он легко понял, что именно от него требуется.
Последней его добычей стали несколько абзацев из одного немецкого историка, автора обширного жизнеописания царицы Клеопатры, в котором содержался ряд тонких замечаний о столице Птолемеев.
«Такой столицей, – писал этот немец, – не могли похвалиться другие наследники Александра Великого. Ни старая Пелла, ни Сиракузы, ни даже Антиохия Сирийская не шли ни в какое сравнение с Александрией. Её дворцы, сады и храмы потрясали воображение, её маяк считался одним из чудес света, из её прославленного Мусейона выходили разнообразнейшие творения эллинского ума – от победных од до механических игрушек, от лекарственных снадобий до военных машин, от генеалогических деревьев до космогонических теорий. Однако если сравнить столицу с головой, а страну с телом, это была голова мужчины в расцвете лет, приставленная к туловищу не то ребёнка, не то немощного старика. Уже в пяти-шести милях от столицы начинался совсем иной мир, столь разительно на неё не похожий, словно она не была его частью. Грек, отправлявшийся от побережья вверх по Нилу, говорил: «Я еду из Александрии в Египет». Римлянин никогда бы не сказал, что он уезжает из Рима в Италию, как египтянину не приходило в голову отделять Мемфис от остальной его родины».
И ещё:
«На Востоке издавна существовали бюрократические режимы, но нигде они не достигли такой степени изощрённости, как в державе Птолемеев. Разве что Китай мог бы составить ей конкуренцию, недаром именно эти страны стали родиной двух наиболее дешёвых материалов для письма – папируса и бумаги. Развитая канцелярия способствовала эффективности управления, но судя по тому обилию древних папирусов, которое уже сейчас попало в руки любителей египетской старины, число исходящих из Александрии различных указов и циркуляров постепенно приобрело пугающие размеры. Весь строй жизни огромной страны определялся в столице – вплоть до сроков посевных работ и соотношения между ячменём и пшеницей на крестьянских полях. Одновременно, как это всегда бывает, возросли насилие и бесчестность чиновников на местах. Одно тут вытекало из другого и было неуничтожимо по отдельности. Сделавшись чересчур подробной, регламентация не могла не нарушаться, а это, в свою очередь, вызывало к жизни лавину ещё более строгих предписаний. В итоге не осталось человека, не преступившего по крайней мере одно из них, ибо соблюсти их все было попросту невозможно. Каждый чувствовал себя хоть в чём-нибудь виноватым, а поскольку источником законов являлся обожествлённый царь, непослушание становилось ещё и религиозным преступлением. Египет при Птолемеях превратился в страну грешников. Неизбывное чувство вины порождало, с одной стороны, общественную апатию, с другой – мистицизм и напряжённое ожидание грядущей вселенской катастрофы, в результате которой то немногое, что не погибнет, устроится на основах столь же справедливых, сколь и туманных, поскольку никто не обнаруживал даже намёка на них в самом себе. Управлять такими подданными было проще, но здесь же брали начало внезапные бессмысленные мятежи, когда сознание собственной греховности топилось в кровавом разгуле нескольких дней. Затем следовали неминуемая расплата и тупая покорность до очередного бунта, с нашей точки зрения столь же случайного и непостижимого».
Эти две цитаты удачно дополнялись третьей, взятой уже не из немецкого, а из французского сочинения:
«В подавляющем большинстве население Египта состояло из туземных крестьян, живших в ужасающей нищете и совершенно бесправных перед произволом землевладельцев-греков и царских чиновников. Единственной надеждой и упованием этих несчастных являлся сам царь. Они абсолютно искренне в отличие от лицемерных эллинов, почитали его Богом, но так же простодушно верили пророчествам о том, что греческая Александрия обречена неизбежной гибели. Частью она будет поглощена морем, частью – породившими её болотами, всё вернётся на круги своя, и великий город вновь превратится в место, где лишь рыбаки сушат свои сети».
Четвёртая выписка представляла собой экстракт одной английской книги, посвящённой династии Птолемеев Александрийских, в частности – их генеалогии.
«Будучи созданием не столько исторического, – предупреждал Аргерадис, – сколько поэтического гения, к тому же состоявшего на государственной службе, династическая генеалогия впечатляла своими воистину космическими масштабами, однако имела весьма отдалённое отношение к реальности. Желающему разобраться в её хитросплетениях ничто не может быть менее полезно, чем здравый смысл».
И продолжал:
«В жилах Птолемеев не текло ни капли египетской крови, но покорённая страна дала им право носить священный титул фараонов. В этом качестве все они являлись сыновьями матери-Исиды и были тождественны друг другу как последовательные воплощения Гора и Осириса. Последний приравнивался к греческому Дионису, который, в свою очередь, являлся сыном Зевса, как и Геракл, к которому Птолемеи также возводили свою родословную. Поскольку олимпийские небожители и боги долины Нила издавна считались всего лишь разными ликами одних и тех же сущностей, фамильное древо Птолемеев приобрело очертания совершенно фантастические. Бесконечные реинкарнации и узаконенные семейной традицией кровосмесительные браки, призванные отделить династию от всего остального мира, привели к тому, что в пространстве этой генеалогии каждый с каждым, равно как и с самим собой, состоял во всех мыслимых степенях родства. Недаром все египетские цари, как бы ни звали их от рождения, при вступлении на трон получали имя Птолемей, а царицы становились Клеопатрами. Иными словами, на протяжении столетий александрийский престол занимал один мужчина и одна женщина, чьи преходящие черты никакой роли не играли. Сказать о них, что они были богами, – значит, не сказать ничего. Боги, как и люди, подвластны мойрам и Хроносу, Птолемеи – нет. В их противоестественных связях женщины возвращали в себя свой собственный плод, мужчины вновь погружались в то лоно, из которого вышли. С помощью придуманного ими и послушного им Сераписа они сумели победить судьбу, а благодаря инцесту ухитрились остановить даже время, поэтому их власть и была столь безмерной».
В августе Александр Павлович прибыл в аракчеевское имение Грузино на берегу Волхова.
В шестидесяти верстах отсюда находилось сельцо Великополье, принадлежавшее Михаилу Михайловичу Сперанскому. Десять лет назад ему разрешили приехать туда после пермской ссылки. Там он прожил три года, продолжая начатый ещё на Урале перевод книги Фомы Кемпийского «О подражании Христу». Два соседа-помещика по праздникам встречались иногда в монастыре Саввы Вишерского. Именно Аракчеев рекомендовал государю возвратить опального реформатора на службу.
Заговорили о нём после вечернего чая, гуляя над Волховом.
– Михаил Михайлович рассказывал мне, – вспомнил Аракчеев, – что, когда он в должности Сибирского генерал-губернатора ехал в Тобольск, люди выбегали из лесов, бросали перед ним на дорогу прошения с жалобами на своих начальников и тут же снова скрывались в лесной чаще.
Государь помрачнел. Недавно один иркутский купец, чтобы подать ему прошение, через Кяхту пробрался в Китай, а затем вокруг Африки приплыл в Петербург. Прямой путь по Сибири был перекрыт. По представлению Сперанского в восточных губерниях лишились мест трое губернаторов и семьсот чиновников, и что изменилось? К западу от Урала дела обстояли не лучше, с той только разницей, что к старым недугам прибавилось ещё и филэллинство. Это было что-то среднее между моровым поветрием и модой. Офицеры обкрадывали солдат, но рвались воевать с султаном за греческую свободу. Директора канцелярий лихоимствовали, как персидские сатрапы, но читали Геродота и восхищались морейскими клефтами, якобы вспомнившими мужество своих предков при Фермопилах, о чём эти разбойники слыхом не слыхивали. Помещики обирали крестьян почище, чем турки – греков, и роптали на то, что русские войска до сих пор не перешли Дунай. Попы-пьяницы с такой страстью оплакивали участь поруганной Святой Софии, словно крест на ней исчез только вчера.
Стояли над потускневшей вечерней рекой. Впереди виднелась построенная в прошлом году громадная каменная пристань. У причала, к которому мог бы пришвартоваться фрегат, замерли две хлебные барки и хозяйский ялик с позолоченной кормой. Солнце уже зашло, стрижи зигзагами чертили воздух и тыкались в глинистый обрыв, где чернели их гнёзда. «У Бога две любимые птицы, голубь и ласточка», – вспомнил государь.
Аракчеев указал ему на две мощные пирамидообразные башни по краям акватории. Они, оказывается, были скопированы с цепных башен, когда-то стоявших у входа в гавань Александрии Египетской. Те башни давно разрушились, но архитектор воссоздал их по описаниям древних авторов, что не было ни случайностью, ни прихотью художника. Государь знал, что его имя иносказательно откликается здесь в целом ряде усадебных построек.
Мальчиком из всех греческих небожителей он избрал своим любимцем придуманного Птолемеем бога Сераписа, покровителя тех, кто сражается с судьбой. Он один не вплетался в орнамент, сотканный неумолимыми мойрами. Закон, которому подвластны даже олимпийцы, был ему не писан. Все гонимые Роком стекались в Египет, чтобы припасть к исполинской статуе этого таинственного божества. Птолемей увидел её во сне и повелел изваять в мраморе. Обвитая змеёй, с золотой головой и драгоценными камнями вместо глаз, она стояла в александрийском Серапиуме. Когда христиане его разрушили, в основании храма нашли замковый камень с монограммой Иисуса Христа.
Портрет императора Александра I. Художник Джордж Доу. 1826 год