1 августа 1914 года Российская империя объявила, что считает себя находящейся в состоянии войны с Германской империей. Сто десять лет назад, в первые же дни и недели августа, под Петербургом, где располагалась крупная транспортная развязка, скопилось много следовавших на фронт эшелонов с мобилизованными. Там и проявилось зловещее явление, которое вскоре станет одной из причин Гражданской войны и невероятного людского ожесточения.
Мобилизованными в основном были крестьянские парни, вторые и третьи сыновья: по законам Российской империи призыву не подлежал ни единственный сын, ни старший сын в семье. Эшелоны с новобранцами шли не быстро, надолго останавливаясь на крупных железнодорожных узлах. Дачный сезон ещё в разгаре, дачники целыми семьями выходят к полотну железной дороги. Образованные городские жители хотят поговорить с защитниками отечества. Несут баранки, хлеб, конфеты, банки с квасом...
Новобранцы ехали на войну. Войну, неслыханную по масштабам и жестокости, которую назовут и великой, и германской, и мировой. Современники пока не знают этого, но в её огне сгорит чуть ли не половина мужского населения Европы. Первая мировая станет рубежом целой эпохи. До неё и после неё жизнь будет различаться, словно на двух разных планетах. Среди прочих событий мирового масштаба эта война приведёт к гибели Российской империи, к уничтожению исторической России... А пока всё мирно, почти идиллически: в августе и сентябре 1914-го на запад тянутся эшелоны с мобилизованными солдатами. Но выясняется ужасное: они не умеют говорить друг с другом – интеллигенция и народ. Городской не понимает слова «обрыдло» и не назовёт спички серниками. Даже одни и те же слова произносятся несколько иначе. Из уст деревенского звучит «охвицер» и «китрадь». Оба скажут «сегодня холодно» или «поезд подан», но всегда понятно, кто из них произнёс «кругом шешнадцать» или «не правда ли, господа?».
В литературе, хоть и не часто, порой отражался этот распад русских чуть ли не на два народа... Например, в «Дороге мёртвых» С. Марвича: надо же было подчеркнуть, как далеки «простой народ» и его образованные верхи? Но и мои родственники, и некоторые друзья семьи рассказывали: карабкаясь на крутые железнодорожные насыпи, «интеллигенция» изо всех сил коверкала свой русский язык, пытаясь говорить на «народном», по-простому... Солдаты отвечали им, так же старательно подбирая слова и обороты «барской» речи. Крестьянские парни хотели тогда увидеть в дачниках не смешных «антиллихентов» в пенсне, а людей своего народа и той же исторической судьбы. Но найти «общий язык» оказывается почти невозможно. Не только речь, но строй понятий, представления, бытовые привычки этих людей так различны, что не получилось под Петербургом «братания» крестьянских парней и прекраснодушных русских интеллигентов. Даже перед лицом громадной и страшной войны, в совершенно искренней попытке национального объединения. Натужные, вымученные разговоры дачников и мобилизованных солдат произвели очень сильное впечатление на оба лагеря. «Народ» и «интеллигенция» почувствовали: они разные. Чужие друг другу.
О беседах возле солдатских вагонов мне рассказывали мои родственники. Рассказывали то с усмешкой, то с недоумением, словно не доверяя собственным словам, своему опыту. Первая мировая, германская, великая... Она понималась по-разному. Русские европейцы... Они думают и чувствуют почти так же, как французы и немцы. «Интеллигенция» рыдала у Зимнего в приступе патриотического энтузиазма. Русские «туземцы»... Они искренне считают, что земля – Божья, её нельзя покупать и продавать. Стыдливо отворачиваются от мраморных «голых мужиков и баб» в парках Санкт-Петербурга. И не понимают смысла войны за передел мира. Крестьянские парни бежали с фронтов, чтобы стать участниками революции и Гражданской войны, переустраивать Россию по своему пониманию. Пройдёт всего несколько лет после тёплого августа 1914-го, и Российская империя с грохотом обвалится в пропасть. В страшную зиму 1917–1918 годов солдаты – те самые патриархальные крестьянские парни, одетые в шинели, – начнут приколачивать погоны гвоздями к плечам офицеров, грабить барские усадьбы и при этом уничтожать всё, связанное в их представлении с «барской» жизнью: библиотеки, картины, красивую мебель. Произойдёт выплеск ненависти, во сто крат больший, чем нужно для самой успешной революции. В тысячу раз больший, чем оправдано любой, самой жестокой «классовой борьбой». Повстанцы будут сжигать живыми, топить в уборных, насаживать на колья помещиков, их жён и детей, домашних учителей и ещё не разбежавшуюся прислугу.
В те же самые годы от 90 до 150 тысяч русских офицеров будут служить в Красной армии, частях особого назначения (ЧОНах), «чрезвычайках» разного уровня. Инородческий состав всех этих частей подчёркивался много раз, но ведь и этнические русские в них были. Не говоря о том, что евреи и латыши практически ничем не отличались от других детей империи – ни по поведению, ни по психологии. Те же русские интеллигенты. Жестокости Гражданской войны 1918–1922 годов, применение огнемётов и отравляющих веществ к мятежным деревням откровенно не сводятся ни к какой необходимости добиться победы, даже к необходимости истребить «ненавистного врага» (то есть целые сословия). Тем более никакими рациональными причинами не объяснима чудовищная жестокость расказачивания и раскрестьянивания. А ведь люди, которые в октябре, накануне таёжной зимы, «сбрасывали» в низовья сибирских рек баржи с семьями «кулаков», искренне считали себя носителями рационального начала, противопоставляли себя и свою образованность «предрассудкам тёмного народа».
Публицист Ксения Мяло, на мой взгляд, определила очень точно: «…такое впечатление, что сам вид этих длинных юбок, свободных кофт, распоясок, бород, нательных крестов вызывает в городской интеллигенции невероятное раздражение». Очень точно. Сам вид всей этой совершенно нейтральной крестьянской этнографии, сам внешний облик мужика будит ненависть интеллигента 1920–1930-х годов: ненависть инквизитора к непойманной ведьме, ненависть делателя прогресса. «Интеллигенция» чувствовала себя наследницей многих поколений делателей прогресса, начиная с Петра. Она начинала ненавидеть сословие, которое самым зловредным образом сопротивляется именно «прогрессу»: своими опорками, распоясками, иконами. Ненависть заставляет творить самое грубое насилие, чтобы силой заставить вести себя, одеваться и причёсываться «правильно». Ужасы коллективизации не объясняются рациональными причинами точно так же, как гвозди, вбитые в погоны, или грудные дети на штыках.
Очень многих людей в конце 1980-х годов, когда на российского (тогда ещё советского) человека хлынул поток разоблачительной литературы, охватывал ужас: ну как были возможны Алапаевские шахты в христианской стране?! Как возможны были Киевская и Одесская ЧК?! Как могли внешне вполне вменяемые люди сжигать библиотеки и топить в уборных грудных детей?! Не иначе, постарались инородцы – то ли сами, то ли совратив русских людей... Но чем эта ненависть к погонам, библиотекам или кружевным пелеринкам на девочках лет 3–4 отличается от ненависти к одному виду распоясок, нательных крестов или стрижки «под горшок»? Стоит встать вне знамён «своего» субэтноса, попытаться понять мотивы обеих сторон, и никакой разницы вы не увидите.
Реформы Петра оставили «нетронутыми» людей московского княжества... Но создали людей периода, который назвали петербургским. Бородатые мужики и бритые баре понимают друг друга всё хуже. Они иначе ведут себя, иначе думают и чувствуют. Оба мира почти не сталкиваются – разве что редко и формально. Поэтому в августе 1914-го дачные посёлки, вкусно пахнущие дёгтем полустанки и платформы возле Петербурга стали местом столкновения двух миров. Сколько людей тогда, в августе 1914 года, побывало у солдатских теплушек и ушло с чувством неловкости? Сколько солдат участвовало в этих несостоявшихся напутствиях и проводах и осталось в своих теплушках с тем же чувством неловкости?
Это разделение на два народа сыграло колоссальную роль во всей истории России, проявилось во множестве ситуаций. Даже сегодня нет-нет да и выплеснется память о том, кто к какой части русского народа принадлежит…