– А я вот иногда думаю, – мечтательно проговорил Кокотов, – если бы не Зэка, меня могли ведь серьёзно прихватить, исключить из института, даже, например, посадить…
– Ну нет, сажать вас было не за что! Но анкету подпортить могли…
– Не скажите! – возразил Кокотов, которому почему-то очень дорога была мысль о том, что его могли посадить. – После тюрьмы я бы стал диссидентом, как Солженицын. Моя творческая судьба могла сложиться совсем по-другому…
– Нет, диссидентом вы бы никогда не стали! – покачал головой Жарынин.
– Почему же это? – обиделся писатель.
– А вы помните, что говорил о диссидентах Сен-Жон Перс?
– А он и о них говорил?
– Конечно! Он сказал: диссидент – это человек с платным чувством справедливости. А вы, коллега, не такой. Я в людях разбираюсь. К тому же творческая судьба, особенно посмертная, зависит совершенно от другого…
– От чего?
– От вдовы, например. Когда будете жениться в следующий раз, обязательно имейте это в виду!
– Вы преувеличиваете!
– Нисколько. Вам знакомо имя Григорий Пургач?
– Ещё бы! Оно всем знакомо. Когда я бываю в Союзе писателей, на Поварской, всегда прохожу мимо его памятника в скверике возле Театра киноактёра, рядом с домом, где живёт Михалков. Ну, знаете?
– Вы меня об этом спрашиваете? Я даже был на открытии этого памятника.
– А я один раз выпивал с Пургачом! – гордо доложил Кокотов.
– Неправда! Вы не могли с ним выпивать! – возмутился Жарынин. – Он умер, когда вы были ещё страшно далеки от творческих сфер.
– Я выпивал, конечно, не с самим Пургачом, – сознался писатель, – а с памятником…
– Это другое дело! А вот мне посчастливилось выпивать не с памятником, а с живым Пургачом!
– Не может быть!
– Да, коллега, да! Вы хоть знаете, как и с чьей помощью Гриша из обыкновенного пьющего актёришки превратился в гиганта, в бронзовую легенду эпохи?
– Нет, не знаю…
– Тогда слушайте!
Памятник на Поварской улице – это на самом деле редкостный артефакт московской монументальной скульптуры. И не только потому, что сваял его не Церетели. Вообразите: лысый бронзовый человек с лицом мыслящего алкоголика задумчиво сидит, облокотившись о ресторанный столик. Перед ним бронзовая бутылка водки и бронзовый же гранёный стакан. А напротив – пустой стул, весь отполированный теми, кто усаживался на него, чтобы сфотографироваться чокающимся с легендарным Пургачом…
– Гриша, Гриша… – задумчиво проговорил Жарынин и пустил струю дыма в потолок. – Я знал его. Выпивали… Актёр он был, между нами говоря, никакой. Во ВГИК поступил только благодаря внешности: в молодости смахивал на Столярова. Помните? Но таланта Бог не дал. Брали его лишь в правильные эпизоды: справедливый милиционер, честный хозяйственник, вдумчивый партийный руководитель, заботливый старшина роты… Но зато у него была жена, Инна! Поженились они ещё студентами – учились на одном курсе. Инна оказалась актрисулькой слабенькой и вскоре ушла из театра редактором на телевидение. Но женщина, доложу я вам, была тектоническая! Даже если бы она была замужем за десятью Гришами, к ней всё равно ходили бы любовники. Я тоже как-то смолоду сподобился. Вы никогда не купались в сильный шторм?
– В сильный не приходилось…
– Тогда вы не поймёте, что я испытал! Фактически все Гришины друзья и собутыльники, а пить он начал ещё в школе, перегостили у неё в постели. Иной раз сидим в Доме кино большим застольем, кутим, балагурим, рассказываем друг другу анекдоты, байки… Вдруг один встаёт. «Ты куда?» – «Мне надо!» – «Не пустим!» – «Меня женщина ждёт!» – смущённо сознаётся отщепенец. – «Женщина?! – восклицает Гриша. – Это святое! Иди!» Отлучник подхватывается и мчится к Инне. Благо недалеко – десять минут пешком. Жили они в двух комнатушках в особнячке на Малой Бронной. Красота! Да и муж не накроет – он всегда сидел до самого закрытия ресторана. Но Гришу тем не менее Инка любила всем сердцем, заботилась, укладывала пьяного спать, выхаживала после запоев, подыскивала работёнку: эпизодики в телефильмах, дубляж… Помните, в «Фантомасе» один из бандитов, лысый такой, мерзкий, говорит голосом Пургача?
– Не помню, – сознался Кокотов.
– Ну, не важно. Инна принадлежала к той особенной, редкой породе женщин, которые в ложесна свои допускают многих, но в сердце лишь одного! Так они и жили: он числился в Театре киноактёра, но ошивался обычно в ресторане Дома кино. Она работала в Останкине, став постепенно довольно влиятельной теледамой: высокое вещательное начальство часто приглашало её к себе в кабинет и подолгу беседовало, строго предупредив секретаршу: никого не пускать и ни с кем не соединять. А Гриша в долгих паузах между короткими ролями сидел за своим любимым ресторанным столиком, почти у входа, и наслаждался жизнью. Кстати, особых расходов это не требовало, достаточно было заказать двести водки, лёгкую закуску и ждать. Ведь каждый день кто-то отмечал что-нибудь радостное: запуск картины, окончание съёмок или монтажного периода, успешную приёмку на худсовете, премьеру, получение премии или «заслуженного», юбилей, наконец. Случались и скорбные застолья: поминки, угрюмая пьянка по поводу провала на худсовете, «заруба» сценария, неудачи на кинопробах… Да мало ли!
А поскольку Гриша предусмотрительно сидел при дверях, он первым и попадал в этот радостный или печальный пьяный вихрь. Бражничать ему приходилось и с народными артистами, и с великими режиссёрами… Даже Андрей Тарковский однажды пожаловался Пургачу, когда поэт-отец Арсений Александрович устроил ему выволочку за «Андрея Рублёва». Ведь татары у него там сидят не на степных низкорослых лошадках, как положено, а чуть ли не на орловских рысаках. «Не понимают они все настоящего искусства!»– горевал создатель «Соляриса». – «Не понимают!» – соглашался Гриша, подливал гению водочки и, чтобы отвлечь его от грустных мыслей, рассказывал последние интимно-творческие новости «Мосфильма».
Он, кстати, знал все сплетни, слухи, свежие анекдоты, пикантные подробности жизни актрис. Ведь не каждый мужчина после шестисот граммов умеет хранить тайны своих побед, добытых во время съёмочной экспедиции в гостиничном номере или после фестивального банкета прямо в «жигулях». А Гриша обладал удивительной особенностью: сколько бы ни выпил, он запоминал всё, что говорилось за столом. Сейчас об этой, так сказать, постельной стороне искусства пишут эссе и книги. А тогда только у Гриши и можно было узнать о том, что, например, знаменитая советская актриса с глазами партийной весталки и депутатским значком на лацкане никогда не ложится в постель вдвоём, а только втроём. Даже вчетвером…
Умер Пургач в конце советской власти от цирроза печени, слегка не дожив до пятидесяти лет. Похороны оказались на удивленье многолюдными: все ведь знали усопшего по застольному общению и любили. Должен заметить: пьяное, пусть и кратковременное братство оставляет в душе некий счастливый, не заживающий гнойничок. И оставляет навсегда. Хоронить пришли народные, заслуженные, лауреаты, секретари, даже некоторые Герои Социалистического Труда, у которых тоже бывали загулы, а покойник оказывался всегда тут как тут – за столиком у дверей. Инна, одетая в строгое, но очень дорогое чёрное платье, стоя у гроба, принимала соболезнования со скорбным достоинством. Её лицо было бесстрастно, а неподвижные глаза наполнены слезами. Со всеми пришедшими она обращалась неутешно ровно. И только мужчинам, с которыми у неё прежде случалось, вдова чуть сильнее, нежели остальным, пожимала соболезнующую руку.
Траурный митинг снимала камера, выцыганенная Инной в порядке исключения у дружественного останкинского начальства. Выступавшие оказались в сложном положении: сказать перед раскрытым гробом о том, что усопший прожил свою забубённую жизнь в весёлом пьянстве и застольном трепачестве, было неловко. Вообще сам жанр надмогильного слова предполагает некий возвышенный вымысел, фантазию о том, какой бы идеальной личностью мог стать окоченевший жмурик при ином стечении судьбоносных обстоятельств… Вы не находите, Андрей Львович?
– Да-да… – согласился Кокотов. – Наверное, говоря лестное прощальное слово умершему, живой человек в душе надеется, что так же снисходительны будут и к нему, когда он… Ну, вы понимаете! В детстве я мечтал поймать жука-оленя. Знаете, такой огромный, с рогами…
– Не знаю, но догадываюсь.
– А у нас в комнате водились только тараканы. Но когда я хоронил большого чёрного таракана в спичечном коробке, я величал его жуком-оленем! Понимаете?
– Конечно! Мне нравится ход ваших мыслей! – молвил Жарынин, внимательно глядя на соавтора. Затем, раскурив погасшую трубку, режиссёр продолжил повествование. –…Первым покойного «жуком-оленем», как вы выразились, коллега, назвал знаменитый режиссёр Галлов, некогда с треском выгнавший Пургача с роли за полную творческую невменяемость. Он говорил про талант, трагически не реализованный в силу «общеизвестных обстоятельств», имея в виду, конечно, алкоголизм как стиль жизни. Но следом выступил популярный комик Желдобин, подавший к тому времени документы для выезда на историческую родину. Голосом умирающего Меркуцио он едко упрекнул благополучного Галлова, не взявшего его, комика, – по понятным причинам – в свой новый фильм. Но упрекнул, конечно, не за отказ ему, Желдобину, а за то, что режиссёр когда-то непоправимо недооценил умершего Гришу. И совершил огромную ошибку, ведь речь идёт не просто о таланте – о большом таланте! И не надо, не надо лукавить, – возвысил свой голос Желдобин, – погубили Гришу Пургача не «общеизвестные», а «общественные» обстоятельства! Конечно, ожидая разрешения на отъезд и опасаясь мести компетентных органов, комик не произнёс: «Советская власть». Но все и так поняли его правильно.
Градус, как во время правильных застолий, которые так любил усопший, поднял скандальный кинокритик Берлогов, в последнее время особенно часто навещавший Инку (за него она вскоре и вышла замуж). Он закричал, делая по привычке приятное вдове, что речь идёт не о таланте, и даже не о большом таланте, а о гении, губительно и преступно невостребованном временем… Все остальные выступавшие, в зависимости от чувства меры, разделились на тех, кто полагал преставившегося большим талантом, и тех, кто считал его безусловным гением, уснувшим вечным сном. А режиссёра Галлова, назвавшего Пургача просто талантом, молчаливо заклеймили цепным псом режима и не подавали руки до самой его смерти.
Бедного же гения отвезли на Востряковское кладбище и зарыли неподалёку от могилы Изольды Извицкой, потом долго сотрясали Дом кино такими поминками, что Гришина душа, витая над пьющими собратьями, надо полагать, была глубоко удовлетворена размахом и неисчерпаемостью тризны. Кстати, возле траурного портрета Пургача по русскому обычаю поставили рюмку водки, накрытую ломтиком чёрного хлеба. Так вот, водка из рюмки куда-то постоянно исчезала, поэтому приходилось доливать. Во время поминок, тоже на камеру, много и горячо говорили об ушедшем друге. С каждой выпитой рюмкой масштаб утраты всё крупнел и до каких космогонических объёмов возрос бы в конце концов – трудно сказать, но в 24.00 ресторан закрылся.
Конечно, похоронно-поминальный гиперболизм на этом бы иссяк, если бы не Инна. Она с помощью буйного кинокритика Берлогова переработала надгробные речи и спичи друзей в статьи, каковые, пользуясь своими телевизионными связями, и предложила в некоторые периодические издания. Там сочли, что статьи несколько восторженно-коротковаты, и обратились к авторам с просьбой расширить их, разнообразив примерами из творческой жизни. Давно протрезвевшие и отошедшие от ритуального восторга друзья опешили и начали отнекиваться, ссылаясь на занятость. Но нет, шалишь: во-первых, все их хмельные гиперболы записывались на плёнку – не отопрёшься, а во-вторых, почти каждый был обязан Инне хотя бы одним памятным семяизвержением. И друзья, подумав, благородно покорились. Впоследствии все эти статьи и воспоминания составили книгу «Я шёл к вам, люди!», выпущенную издательством «Лесная промышленность», куда на работу перешёл один из останкинских руководителей.
А тут началась как раз перестройка. Инна из фрагментов кинофильмов, где в эпизодах снимался Пургач, семейных любительских съёмок, похоронных речей и прочего склеила документальный фильм «Отрубленные крылья», получивший бесчисленное количество премий и дипломов на всех кинофестивалях. Из фильма следовало, что без преувеличения главная вина советской власти перед русским искусством – это погубленный дар Гриши Пургача. Общественность была взволнована и потрясена, особенно рассказом воротившегося на неисторическую родину Желдобина про то, как Гриша плакал у него на плече от невозможности реализовать свой талант в проклятой совдепии. Комик звал, звал его с собой в эмиграцию, но Гриша, русский душою, не мог покинуть любимую родину и свой столик при ресторанных дверях. Личным распоряжением президента Горбачёва Григорию Пургачу было присвоено звание заслуженного артиста (посмертно) и выделены средства для организации в квартире гения мемориального музея. Ельцин, как известно, не любивший Горбачёва, едва придя к власти, тут же присвоил покойному звание народного артиста, подчеркнув тем самым, что его предшественник не понимал в искусстве ни уха ни рыла. Более того, президент отдал под музей не две комнаты, как это сделал Горбачёв, а весь особнячок на Малой Бронной, намекая на колхозную прижимистость Мишки-комбайнёра. Инна стала директором музея, а буйный кинокритик Берлогов – главным научным консультантом. Были учреждены фонд и премия Григория Пургача, организован ежегодный международный кинофестиваль, носящий его имя.
Но тут разразился чудовищный скандал. Невероятный! Роясь в архивах КГБ и собирая материал к своей монографии «В застенках Красного Вавилона», один дотошный исследователь по фамилии Анчутиков внезапно обнаружил, что Гриша, оказывается, много лет был осведомителем на договоре. Проще говоря, стукачом, и обо всём, что слышал в застолье от пьяных деятелей культуры, оперативно докладывал куда следует, получая за это деньги. В картотеке КГБ он проходил под кличкой Наливайко. Такой удар поверг бы в прах кого угодно, но только не Инну. Она решительно взялась за дело. Вскоре на Первом канале телевидения сразу после вечерних новостей показали документальный фильм «Геенна огненного гения», в котором речь шла о том, что великого актёра Пургача погубила не просто советская власть как таковая, а конкретно – Лубянка.
Где-то отрыли бывшего кагэбэшника, работающего теперь шефом службы безопасности мебельного салона… И он со слезами на глазах оправдывался перед телезрителями: мол, если бы ему сказали, что выпивающий студентик ВГИКа, которого прихватили на спекуляции валютой, – гений, он никогда не стал бы его вербовать! Но ведь никто же не предупредил, даже не намекнули! Да и сам студентик на вербовку пошёл охотно, проявив в работе очевидные осведомительские таланты, прежде всего – феноменальную память. Из него вообще мог выйти Штирлиц или Ким Филби, если бы не жуткая тяга к спиртному…
Надо ли объяснять, что эта иезуитская версия спецслужб была жестоко осмеяна создателями документальной ленты?
– Необходимость стучать сначала на сокурсников, потом на творческих собутыльников страшно тяготила Гришу! – печально уточняла в кадре вдова, сидя у пылающего камина. – И муж, чтобы анестезировать больную совесть, стал пить. Много пить… Это был его вызов времени, открытый бунт против безжалостного тоталитаризма!
Про то, как много и что именно он пил, подробно, со знанием дела, рассказывали видные деятели театра и кино, можно сказать, легенды отечественной культуры. В результате Гришин гений, который, может, и спускается на землю раз в столетие, погиб, удавленный безжалостным зелёным змием! В заключение выступил скорбный директор ФСБ. Он извинился перед российским народом за погубленный талант Пургача и предложил за счёт спецслужб воздвигнуть ему памятник в Москве.
Некоторые горячие головы, в особенности кинокритик Берлогов и комик Желдобин, потребовали, чтобы фигуру несчастного титана поставили не где-нибудь, а прямо на Лубянке, под окнами ФСБ, на том самом месте, где прежде высился Железный Феликс, и чтоб стоял Бронзовый Пургач вечным укором заплечных дел мастерам. Но позже, поостыв и посоветовавшись, выбрали другое место – в скверике возле Театра киноактёра, где Гриша частенько разминался пивом, перед тем как идти к основному месту работы – в Дом кино. Там, в скверике, он теперь и сидит, как прежде сидел при дверях…
– Вот такая история! – грустно закончил Жарынин. – А вы?! Распетушились: творческая судьба… диссиденты… Как маленький, ей-богу!
– И никто против этой подлой мистификации не протестовал?
– Никто.
– А вы?
– Я? Я даже написал воспоминания о том, как на меня повлиял Пургач. Хотя на самом деле это было, разумеется, не влияние, а возлияние. Но всё не так просто. Знаете, есть тут одна онтологическая закавыка. Старый злюка Сен-Жон Перс как-то заметил: бездарность не требует доказательств, а гениальность недоказуема. Улавливаете мысль? Бездарь и гения очень легко перепутать, особенно в непосредственной житейской близости. Этим и пользуются…