В «Студии театрального искусства» перелистали чеховские «Записные книжки». Сергей Женовач и двадцать два сконструированных им персонажа отправились на поиски автора. Вроде бы нашли. Но, похоже, так и не встретились.
«Записные книжки» Антона Павловича – территория странная. Эскизы сюжетов, острые фразы, нравоучительные сентенции перемежаются с записями долгов, рецептами для больных и поручениями знакомых. Даже если вынести из «лаборатории» писателя всё, непосредственного отношения к творчеству не имеющее, передвигаться в этом лабиринте колб, реторт и тиглей очень непросто. Голоса, жесты, походки, манеры, штрихи к портретам. Всё это кипит, шипит, плавится. Вон там кристаллизуются «Три сестры», здесь выпаривается «Человек в футляре», а вот тут то ли «Дама с собачкой, то ли «Невеста». То есть конечные результаты экспериментов вроде как всем хорошо известны, но здесь и сейчас, в те три с четвертью часа, что зритель проводит под сводами этой лаборатории, сами процессы ещё идут. То есть в готовом виде ещё нет ни Маши с Ольгой и Ириной, ни Анны Сергеевны с Гуровым, ни Беликова, ни Наденьки и Андрея Андреевича. Однако Сергею Женовачу, взявшему на себя трудную роль «ассистента» доктора Чехова, удалось мастерски синтезировать едкого Критика и томно-жеманную Актрису, Вумную даму, Даму-драму и пламенного Молодого литератора, ёрничающего Холостяка, клушу-Жену с подкаблучником-Мужем и ещё полтора десятка столь же колоритных персонажей. Вот с их-то помощью он и демонстрирует публике эликсиры правды и квинтэссенции истины, извлечённые из имеющихся в его распоряжении пробирок.
Вся эта пёстрая компания, облачённая в стилистически безупречные вплоть до мельчайших деталей (никаких молний, только крючочки и пуговки!) костюмы а-ля винтаж, разместилась за длинным столом на узенькой дачной веранде с белыми занавесками (чувство меры и стиля давно уже стало визитной карточкой Александра Боровского), столь же мирно-уютной, сколь и беззащитной перед холодными ветрами и дождями перемен. Дождь действительно пойдёт во втором действии, когда щедрое юбилейно-свадебно-поминальное застолье действия первого сменится чайными посиделками и разговоры остроумные и в меру фривольные сменятся философическими. Тяжёлые капли будут разбиваться о перила, обдавая брызгами и красные яблоки на столе, и зрителей в первом ряду, и самих персонажей, из которых вместе со знакомыми до хрестоматийности чеховскими фразами капля по капле будет уходить их бездарно и бессмысленно прожитая жизнь. Как не вспомнить о предположении Т.Л. Щепкиной-Куперник, что герои Чехова представляют собой нечто вроде иллюстраций к строкам, как она выразилась, «забытого старого поэта» К. Случевского:
И капля вод полна трагедий,
И неизбежностей полна…
Эти трагедии и неизбежности своих капель-персонажей «женовачи» воплощают, используя всю вложенную в них мастером меру профессионализма и вдохновения, независимо от того, сколько текста им отпущено. Выделить одних и умолчать о других было бы несправедливо: ансамбль, как это всегда получается у Женовача, отстроен тон в тон и звучит как Лондонский королевский симфонический оркестр. Играют, без сомнения, Чехова. И атмосфера – чеховская, обрамлённая зыбкими, пронзительными мелодиями, неуловимыми, как смех сквозь слёзы (композитор Григорий Гоберник). Но Антон Палыч получился каким-то уж слишком структурированным и тематизированным. Всё разложено по полочкам: театр, семья и брак, любовь, литература, эмансипация, поиски веры, прогресс, нравственность, смысл бытия. Вот так – хорошо, а вот так – плохо. То ли хрестоматию старую штудируешь, то ли катехизис пролистываешь: вот тебе причины, вот – следствия. Чеховская недосказанность исчезает, как исчезает полёт из выученной до зазубренности сонаты.
Как хрустальной звонкости сосуд наполняется густой сосновой смолой, так спектакль этот легко смотреть (во многом благодаря световой партитуре Дамира Исмагилова) и тяжело слушать:
«Смерть страшна, но ещё страшнее было бы сознание, что будешь жить вечно и никогда не умрёшь».
«И не заметил, как исполнилось ему сорок пять, спохватился, что всё время ломался, строил дурака, но переменять жизнь было уже поздно. Как-то во сне вдруг точно выстрел: «Что вы делаете!» И он вскочил весь в поту».
«Говорят, что правда восторжествует, но это неправда».
Сидишь в кресле и некуда тебе деться из его жёстких объятий. Жизнь проходит, а время не движется. Ничего не происходит. Но кажется, что падаешь в пропасть, откуда невозможно выбраться. Спектакль, собранный из обрывков и осколков, построен по тому же принципу управления временем, по какому в большинстве своём существуют цельные чеховские пьесы. Герои ходят, говорят о чём-то, но при этом вроде бы ничего существенного не происходит, а потом вдруг лучезарный горизонт становится свинцовым и над головами беспечных персонажей разверзаются все хляби небесные. В финале уже чуть просохшая после дождя терраса опускается куда-то в недра сцены. Взору публики предстаёт её обнажённый двойник, избавленный от какой бы то ни было уютности, где вместо разношёрстного общества в не лишённых изящества нарядах обитает высокая худая фигура в длинной, до пят, белой рубахе. И на четверть часа зрителя погружают в рассказ «Студент», который по мысли режиссёра должен знаменовать собой победу Света над мерзостью и запустением человеческой жизни.
Но катарсиса почему-то не происходит. Паутина безысходности, сплетённая за минувших три часа, при полной невидимости для глаза слишком прочна для успевшей запутаться в ней зрительской души. За пятнадцать последних коротких минут из неё не выбраться. Брошенный утопающему спасательный круг оказывается высеченным из мрамора. В его белоснежном сиянии проще уйти на дно, чем достичь скрытого в тумане берега.
Чехов тут был. Совсем рядом. Наверняка. Может быть, стоял где-то, спрятавшись за дверью, ведущей за кулисы. Или притаился за полуколоннами самой сцены. Но руки Антон Павлович нам так и не протянул. И, похоже, каждый уходит из зала в некоторой растерянности: вот жил я себе, жил, и всё было не так уж плохо, а теперь получается, что всё ужасно и что с этой жизнью делать дальше, непонятно. Спасаться Евангелием и плакать очистительными слезами над участью Петра, в одну ночь трижды отрёкшегося от своего Учителя, не у каждого получится.
И тут ловишь себя на мысли, что круг этот спасательный, оказавшийся, увы, белокаменным, театр бросает не столько зрителю, сколько самому себе. Ибо при полных аншлагах и беззаветной зрительской любви СТИ тем не менее приближается к «роковой черте», которую не миновать никакому театральному организму. И для организма студийного – блещущего юностью, окрылённого одним мастером, пылкого, талантливого, изначально заточенного на максимализм личный и профессиональный – сей Рубикон гораздо опаснее, чем для театра с «тривиальной», «стандартной», «разношёрстной» труппой. Вечно существовать по святым законам студенческого братства невозможно. Вечно приспосабливать для сплошь молодых артистов произведения, населённые разновозрастными персонажами, тоже не представляется возможным. Осваивать масштабные и многослойные, но трудно переносимые на драматическую сцену литературные тексты можно только до определённого предела: магия диккенсовских, лесковских, шолом-алейхемовских сюжетов отнюдь не беспредельна. При всей своей уникальности «капля» «женовачей» постепенно наполняется той же неизбежностью, что и иные, существовавшие прежде и призванные существовать в будущем. Но неизбежность не равнозначна непреодолимости. Похоже, «женовачи» коснулись первых звеньев одного конца цепи. Услышали ли они, как отозвались другие, лежащие по ту сторону пропасти, которую им предстоит преодолеть?