Рассказ из готовящегося к публикации в «Роман-газете» повествования в рассказах «Чикагский блюз» мы предлагаем читателям «ЛГ».
Мы с родителями обедали, когда позвонил дядя Жора и сказал, что у них в квартире третий день живёт впавший в запой кронштадтец, с которым он познакомился в книжном магазине «Бригантина», пока стоял в очереди за книгой Конецкого «Среди мифов и рифов».
– И что ты думаешь! – радостно сказал дядя Жора. – Он родился на три дня позже нас с тобой! Видел бы ты его пупок! Это не пупок, а произведение искусства! Приезжай, посмотришь!
– И сколько же ты взял книг? – сухо осведомился отец.
– Две, естественно. Тебе и мне. Пришлось два раза в очередь вставать.
– Молодец, – смягчился отец. – Скоро приеду…
– Господи! – сказала мама. – Вы с этими пупками, как дети малые. Никак не наиграетесь. Вот сейчас сядете в кружочек и будете, как три дурака, любоваться своими пупками…
– Выбирай, пожалуйста, выражения, – сказал папа. – Там редкий экземпляр. К тому же нашего года рождения.
– Ну и ехал бы этот редкий экземпляр домой, вместо того чтобы по чужим домам со своим пупком светиться! Бедная Зина!
– Нас не так много осталось, – печально сказал отец, – можете и потерпеть. – Сказано было так, словно родившиеся в Кронштадте были малым исчезающим народом. Отец закончил обедать и стал собираться. – К тому же Жора мне книжку Конецкого купил. Надо забрать.
– Может, и мне с тобой прокатиться? – Я отнёс грязные тарелки в раковину и посмотрел на отца.
– Правильно, – сказала мама. – Если уроки сделал, прокатись. Я хоть от вас отдохну.
Отец с дядей Жорой родились в Кронштадте с интервалом в несколько минут, и пупки им завязали специальным, как они уверяли, морским узлом.
Если у большинства людей пупок живёт в углублении живота, то эти, кронштадтские, напоминали выпуклую пуговицу, пришитую к брюху так, что не подковырнёшь.
Желающим знать историю пупков отец или дядя Жора объясняли, что до войны в кронштадтском госпитале пупки мальчикам завязывали специальным образом, что исключало попадание в углубление живота грязи и пота и помогало избежать воспалительных процессов. Традиция, дескать, тянулась со времён Петра I, который своим указом повелел: «Младенцам мужеского пола, явившимся на свет Божий в Питерсбурхе и Кроншлоте, пуповину ладить на особый флотский манер!» Тут дядя Жора вскидывал указательный палец и похлопывал себя по животу, давая понять, что его-то пупок есть продукт неукоснительного соблюдения петровского указа, а вот с остальными надо ещё разобраться. Ибо в Ленинграде традиция порушена, пупки нынче вяжут как попало, и, только если повезёт, можно встретить человека, чей узелок в центре живота соответствует петровскому наказу. И чаще всего этот доблестный человек родился в Кронштадте. После такой лекции любому становилось ясно, что эталонным петровским пупком следует считать именно дяди-Жорин пупок, а затем уже моего бати, появившегося на свет через несколько мгновений после брата-близнеца.
Прогуливаясь по зеленогорскому пляжу с дядей Жорой, отцом и Катькой, мы иногда встречали мужчин с похожими, вытаращенными, как глаз, пупками, и тогда возникал неспешный уважительный разговор.
– С какого года? – весело спрашивал дядька, разглядывая пупок, словно это была редкая медаль за участие в Русско-японской войне. – Ага, с тридцать восьмого! Это когда родилку уже из флигеля перевели. Видишь, Серёжа, какой аккуратный ободок?
– Вижу, – наклонялся к пупку отец. – Ручная работа, военврач первого ранга Сапожников. Правильно?
– А в какой школе учился? – продолжал расспросы дядя Жора. – Ясно. А кто физику преподавал? Химера? Странно, почему же я тебя не помню… Ах, эвакуировали… Тогда другое дело.
Если отец сидел со своим пупком более-менее тихо, то дядя Жора создал на этой почве нечто вроде клуба: члены его перезванивались и обменивались визитами. Примерно раз в месяц дядя Жора выводил свою команду в новую баню с бассейном на углу Марата и Стремянной. Отец ходил на эти сборища, но держался в тени своего брата-близнеца, чей пупок все признавали за ‹ 1, эталонный.
Несколько раз отец брал меня в эту весёлую мужскую компанию. Они до одури хлестались вениками в парилке. По очереди ныряли в бассейн и зубами доставали со дна белую эмалированную кружку. Сидели, набросив на плечи простыни, и вспоминали детство, проведённое в Кронштадте, – война, блокада, эвакуация, возвращение на остров… Пили водку с пивом и воблой. Звонко хлопали себя по пуговицам в центре живота. Хохотали. Хвалили дядю Жору, собравшего их всех вместе. Вспоминали, кто куда разъехался и кого ещё надо привлечь к их избранной компании.
Крепких сорокалетних мужиков связывало место и время рождения, я любил их, как любил отца и дядю Жору, но перестал ходить с ними в баню. Это был их мальчишник, и я чувствовал себя на нём лишним. Они подмигивали мне, хлопали по плечу, по-свойски сталкивали с бортика бассейна в воду, нещадно лупили веником, как лупят только своих, но я видел их соскальзывающие на мой живот взгляды и читал в них разочарование: хороший ты парень, но пупок не наш…
Отец с дядей Жорой, кажется, поняли меня. Надо жить с тем пупком, что есть, решил я.
Мы приехали к дяде Жоре и позвонили. Тётя Зина в знак протеста смотрела новости по телевизору. Я передал ей привет от мамы, и она выдавила из себя улыбку.
Дядя Жора расцвёл при виде брата и повёл нас к столу, за которым сидел кряжистый, как сосна в дюнах, капитан портовского буксира Феодосий Фёдорович. Вид у него был усталый, но он бодрился: таращил глаза и старался улыбаться. Седые с зеленью волосы были расчёсаны на прямой пробор. Мне показалось, появление отца его несколько обеспокоило.
– Кронштадтец кронштадтца не бросит! – громко, чтобы слышала тётя Зина, объявил дядя Жора и показал отцу и своему гостю, чтобы они поскорее расстегнули рубашки и предъявили друг другу пупки. – Нас так мало осталось, что скоро в Красную книгу заносить будут!
Смотрины, к бурной радости дяди Жоры, состоялись, и он предложил выпить по колявочке за флотскую дружбу. Они выпили, и Феодосий Фёдорович обрёл второе дыхание: буксирный капитан рявкал тосты за Кронштадт, Купеческую гавань, Морской собор, зажмуривал то один глаз, то другой, с хитрой улыбкой грозил братьям-близнецам пальцем, но вскоре попросился домой, признавшись, что у него обнаружилось несинхронное двоение в глазах и он опасается за своё морское здоровье.
Феодосия Фёдоровича мы с отцом отвезли на такси к причалу, откуда стартовали на Кронштадт белоснежные «метеоры». Он вышел из машины, глотнул свежего балтийского ветра, крякнул и обнял нас на прощание.
– Береги пупок смолоду! – похлопал меня по плечу Феодосий Фёдорович.
Матрос-билетёр отдал ему честь у трапа, и скоро капитан буксира уже махал нам из ходовой рубки «метеора», и за его спиной виднелись два четких профиля в белых фуражках.
Когда корабль, отдав швартовы, начал отползать от причала, кронштадтский пупок был удостоен трёх прощальных гудков. Их дали друзья буксирного капитана. Может, у них тоже были особые пупки – не знаю. Отец взял под козырёк тёмно-синей в крапинку кепки, привезённой из командировки в Польшу, а я просто помахал рукой весёлому дядечке в раскрытом окошке рубки. Он что-то кричал нам и потрясал сжатым кулаком. Наверное, про кронштадтцев, которых не так много на белом свете…
И мне нестерпимо захотелось, чтобы когда-нибудь и в мою честь прогудел пароход и мой друг потрясал на прощание сжатым кулаком.
Лет в четырнадцать-пятнадцать, в том возрасте, который принято называть переходным, я неожиданно возненавидел эти дурацкие петровские пупки. Они стали казаться мне нелепыми, глупыми, а люди, которые выставляют их напоказ и кичатся ими, – недостойными уважения. Я перестал ходить с отцом и дядей Жорой на пляж, а мыться предпочитал в ванной.
Меня раздражало, когда отец с дядей Жорой суетились с устройством на работу какого-нибудь пьяницы-такелажника только на том основании, что его пупок был завязан не так, как у всего человечества. Прямо какой-то орден кронштадтских пупковладельцев! Чушь! Глупость!
Или похороны трамвайщика, после которых отец простудился и слёг с бронхитом, потому что хоронили на горушке старинного шуваловского кладбища, а потом вся кронштадтская команда сидела на бережку озера за поминальными скатертями и, выпив, полезла купаться, чтобы блеснуть своими фиговинами в центре живота. Хорошо, никто не утонул. А потом они мокрые ходили искать то место, где стоял плавучий ресторан, в котором Блок написал про пьяниц с глазами кроликов. Дядя Жора неделю хрипел, как старый граммофон, а батя кашлял так, что отскакивали поставленные на спину банки. Кому это надо? Как я понял, дядя Жора с отцом занимали в этой компании самые высокие ступени социальной лестницы, и все норовили их о чём-нибудь попросить. Отсюда и долгие вечерние перезвоны, когда телефон занят и пацаны не могут до меня дозвониться…
Мама заболела как-то внезапно, сразу осунулась, потускнела глазами и подолгу сидела в кресле, поглаживая Сильву, словно болело у Сильвы, а не у неё. По осторожным разговорам отца и дяди Жоры я понял, что дела плохи. Анализы никуда не годятся, специалистов нет, а к тем, которые есть, не пробиться. А лечить надо быстро, на ранней стадии болезни.
Маму положили в больницу на Берёзовой аллее, и по названию клиники я догадался, что у неё может быть рак.
– Сейчас это лечат, – уверенно говорил отец. – Есть химиотерапия, есть облучение…
По тому, как он это говорил, я понял, что вылечивают не всех. И ещё я понял, что на Берёзовой аллее, где лежала мама, нет нужного оборудования. Оно есть в большом институте на станции Песочная, мимо которой мы ездили электричкой на дачу. Там всегда выходило и садилось много народу с хмурыми лицами.
Я не мог представить себе жизнь без мамы, и когда мне на глаза попалась какая-то медицинская справка, узнал, что ей только тридцать девять лет. Я положил справку на место, закрыл лицо руками и заплакал.
Отец съездил в этот самый институт в Песочную, но вернулся обескураженный: нас поставили в очередь, но подойти она могла и через полгода-год. Хуже того – отец там наскандалил, обозвав какого-то медика клистирной трубкой.
– Там лежат либо блатники, либо взяточники! – распалялся отец. – Жора, ты бы видел эту публику – полный рот золотых зубов и кошельки размером с банный чемоданчик.
Дядя Жора выслушал всё это, почесал затылок и сказал, что поедет в Москву. Ещё не знает к кому, но поедет. Если потребуют обстоятельства, он представится мужем – фамилии одинаковые, портретное сходство с братом изумительное. Он попросил отца собрать все медицинские бумаги и приготовить особую папочку с мамиными геологическими достижениями, когда она вместе с папой совсем юной девушкой открывала в экспедициях секретные месторождения, где к ней и могла прицепиться болезнь. Отец снял с антресолей потёртый чемоданчик и достал из него пачку почётных грамот с красными флагами и загадочными надписями зашифрованных объектов.
– Вот, – сказал отец и долго молчал. – Двенадцать полевых сезонов… Два разведанных месторождения. Могли Государственную премию дать, но мы оттуда уволились. Давай я с тобой поеду, Жора!
– Не надо, – твёрдо сказал брат, – у меня всё-таки три прыжка с парашютом. Там нужны крепкие нервы. А ты кого-нибудь сиделкой или пробиркой обзовёшь, и пиши пропало.
Потом отец добывал ходатайства от маминого института, я носил в больницу гранатовый и свекольный сок для поднятия гемоглобина, ездил на Кузнечный рынок и несколько раз тайком заходил в Александро-Невскую лавру. Сняв шапку, я стоял в полумраке и, скорее душой, чем языком, просил Боженьку помочь маме поправиться.
Я трогал холодный гранит Александрийской колонны, увенчанной ангелом с крестом, молча стоял напротив Медного всадника и, задирая голову на золотой шлем Исаакия, мелко крестил живот под полой куртки. Я не верил, что город, спасший маму в блокаду, не поможет ей сейчас…
…Дядя Жора не успел ещё вернуться из Москвы, как мы узнали, что маму переводят в Песочную, где с понедельника начинают курс лучевой терапии.
Отец ушёл в ванную и долго сморкался там. Я сидел над тетрадкой по физике, тёр глаза и не мог проглотить комок в горле. Сильва, словно понимая, в чём дело, вспрыгнула мне на колени и с весёлым урчанием бодала меня в живот.
Приехав из Москвы и отоспавшись, дядя Жора рассказал, как было дело. Сначала всё шло хорошо. Через знакомых в своём министерстве он попал на приём в Минздрав. Отсидел длинную очередь, за окнами уже смеркалось, секретарша подкрасила губки и натянула сапоги, собираясь двигать к дому. Наконец дядю Жору пригласили в громадный кабинет со столом-аэродромом и портретом Брежнева за спиной его владельца. Он всё коротко изложил и попросил ввиду больших заслуг больной Банниковой перед Советским государством перевести её немедля в клинику НИИ в Песочной для прохождения предписанного ей курса лучевой терапии.
– Вот ходатайство с места её работы, вот почётные грамоты Министерства геологии, вот…
– А где направление от медицинского учреждения, в котором она сейчас находится? – перебил замминистра, поправляя дымчатые очки. – Может, они справятся своими силами?
– Да не справятся они, не справятся! Мне же главврач сказал: забирайте её как можно быстрее на Песочную… У них нет такой аппаратуры…
Замминистра стал рассуждать, что в прошлом году они послали две электронные пушки в Ленинград, в том числе и в клинику на Берёзовой аллее, и надо разобраться, почему они не действуют, почему родственники больных вынуждены приезжать в Минздрав, в то время как… – Он стал аккуратно отодвигать от себя документы, намереваясь вернуть их просителю.
– Нет, нет, товарищ Банников, понимаю ваши чувства, но поймите и меня, я должен разобраться…
– Хорошо! – сказал дядя Жора. – Звоните в Ленинград и разбирайтесь! Я подожду!
– А что вы мне указываете? – поднялся замминистра и снял очки. – Я и сам знаю, когда мне что делать!
– Я вам не указываю, – тоже поднялся дядя Жора. – Просто надо понимать, что в Ленинграде от вас ждёт помощи человек, который двенадцать лет лазал по горам, чтобы найти сырьё для ваших медицинских пушек. И не исключено, что нынешнее заболевание связано именно с этими поисками…
– Вот завтра и разберёмся! – кивнул замминистра.
– Сегодня! Или я у вас ночевать буду! – дядя Жора окинул взглядом кабинет в поисках подходящей мебели. – Я из Кронштадта и с места не двинусь, пока не будет направления на Песочную! – С этими словами он сел в кресло у окна, закинул ногу на ногу и сделал вид, что он, несгибаемый кронштадтец, потерял всякий интерес к столичному медику-бюрократу. Вот решишь, дескать, вопрос, тогда поговорим…
– Из Кронштадта? – с интересом переспросил замминистра. – Живёте там?
– Родился!
– Хм-м, – замминистра вернул очки на переносицу. – И в каком же году?
– В тридцать втором! – твёрдо отчеканил дядя Жора, давая понять, что его не размягчишь и не возьмёшь на фу-фу. Он будет стоять до последнего. – В одна тысяча девятьсот тридцать втором году!
– Понятно. – Замминистра снял телефонную трубку и ласково проворковал: – Тамарочка, я занят.
После этого он вышел из-за стола и плавным театральным движением руки указал на живот просителя:
– Расстегивай рубаху, показывай пупок. Кронштадтский ты наш!
Теперь дядька глянул с интересом на замминистра и, глянув, не спеша повесил пиджак на высокую спинку стула, расстегнул рубашку и задрал майку.
– Так-так-так, – сказал замминистра, наклоняясь к дяди-Жориному животу. – Славненько, славненько. Признак кронштадтского происхождения налицо! Одевайтесь, упрямец вы наш! – С этими словами хозяин кабинета ловким движением распустил брючный ремень и с гордой улыбкой выставил на обозрение свой упитанный животик: – А теперь ты глянь! И кто из нас упрямее будет?
По словам дяди Жоры, он обалдел от увиденного. Среди раздвинутой материи сверкал бронзовым отливом пупок размером не с кительную пуговицу, а с самую настоящую медаль.
– Минуточку, минуточку, – забормотал дядя Жора, поражённый зрелищем. – Нельзя ли поближе к свету? – Он быстро нацепил на нос очки. – Это какого же года работа?
– Тысяча девятьсот тридцать первого! – раздвигая одежды, гордо сказал замминистра и слегка надул живот, чтобы выставить пупок во всей его величавой красе.
Дядя Жора поцокал языком, давая понять, что пупок всамделишно кронштадтский и что он признаёт его старшинство и художественное превосходство над своим пупком. Но поцокал твёрдо, чтобы никто не подумал, будто он считает себя салагой и сдаётся.
– Тамара, два чая и лимончик с сахарком! – вернувшись за стол, сказал в трубку замминистра. – И соедини меня с НИИ онкологии в Песочной. А за тобой, едрён-батон, – он строго посмотрел на дядю Жору, – направление!
– Вот мы какие, кронштадтцы! – ликовал дядя Жора, обнимая отца. – Друг друга не бросаем и своих в обиду не даём! Пупок у нас – как пропуск! Понадобится, до самого верха дойдём!
Мама пролежала на Песочной всю зиму, весну, и только в июне, когда на деревьях затрепетали настоящие упругие листочки, нам её отдали – худую, но с повеселевшими глазами. Мама прекрасно могла идти и сама, но папа взял её на руки, поцеловал и понёс в дяди-Жорину «Волгу». Он улыбался и что-то негромко говорил ей. Мама обвивала руками папину шею и кивала в ответ. Я нёс сзади мамины авоськи и пакеты. Цветы она оставила в палате.
Мама обнялась с дядей Жорой, тётей Зиной, и мы поехали. Мама была непривычно худенькая, и мы втроём сидели на заднем сиденье, осторожно обнимая её и придерживая на поворотах.
Врачи сказали отцу, что лечение было своевременным и потому успешным, рецидива болезни быть не должно.
…В то лето кончился мой переходный возраст, осенью я пошёл в девятый класс, и кронштадтские пупки уже не раздражали меня, не представлялись глупыми играми взрослых людей, а кронштадтцы стали казаться мне самыми достойными и авторитетными людьми…
Мы с родителями обедали, когда позвонил дядя Жора и сказал, что у них в квартире третий день живёт впавший в запой кронштадтец, с которым он познакомился в книжном магазине «Бригантина», пока стоял в очереди за книгой Конецкого «Среди мифов и рифов».
– И что ты думаешь! – радостно сказал дядя Жора. – Он родился на три дня позже нас с тобой! Видел бы ты его пупок! Это не пупок, а произведение искусства! Приезжай, посмотришь!
– И сколько же ты взял книг? – сухо осведомился отец.
– Две, естественно. Тебе и мне. Пришлось два раза в очередь вставать.
– Молодец, – смягчился отец. – Скоро приеду…
– Господи! – сказала мама. – Вы с этими пупками, как дети малые. Никак не наиграетесь. Вот сейчас сядете в кружочек и будете, как три дурака, любоваться своими пупками…
– Выбирай, пожалуйста, выражения, – сказал папа. – Там редкий экземпляр. К тому же нашего года рождения.
– Ну и ехал бы этот редкий экземпляр домой, вместо того чтобы по чужим домам со своим пупком светиться! Бедная Зина!
– Нас не так много осталось, – печально сказал отец, – можете и потерпеть. – Сказано было так, словно родившиеся в Кронштадте были малым исчезающим народом. Отец закончил обедать и стал собираться. – К тому же Жора мне книжку Конецкого купил. Надо забрать.
– Может, и мне с тобой прокатиться? – Я отнёс грязные тарелки в раковину и посмотрел на отца.
– Правильно, – сказала мама. – Если уроки сделал, прокатись. Я хоть от вас отдохну.
Отец с дядей Жорой родились в Кронштадте с интервалом в несколько минут, и пупки им завязали специальным, как они уверяли, морским узлом.
Если у большинства людей пупок живёт в углублении живота, то эти, кронштадтские, напоминали выпуклую пуговицу, пришитую к брюху так, что не подковырнёшь.
Желающим знать историю пупков отец или дядя Жора объясняли, что до войны в кронштадтском госпитале пупки мальчикам завязывали специальным образом, что исключало попадание в углубление живота грязи и пота и помогало избежать воспалительных процессов. Традиция, дескать, тянулась со времён Петра I, который своим указом повелел: «Младенцам мужеского пола, явившимся на свет Божий в Питерсбурхе и Кроншлоте, пуповину ладить на особый флотский манер!» Тут дядя Жора вскидывал указательный палец и похлопывал себя по животу, давая понять, что его-то пупок есть продукт неукоснительного соблюдения петровского указа, а вот с остальными надо ещё разобраться. Ибо в Ленинграде традиция порушена, пупки нынче вяжут как попало, и, только если повезёт, можно встретить человека, чей узелок в центре живота соответствует петровскому наказу. И чаще всего этот доблестный человек родился в Кронштадте. После такой лекции любому становилось ясно, что эталонным петровским пупком следует считать именно дяди-Жорин пупок, а затем уже моего бати, появившегося на свет через несколько мгновений после брата-близнеца.
Прогуливаясь по зеленогорскому пляжу с дядей Жорой, отцом и Катькой, мы иногда встречали мужчин с похожими, вытаращенными, как глаз, пупками, и тогда возникал неспешный уважительный разговор.
– С какого года? – весело спрашивал дядька, разглядывая пупок, словно это была редкая медаль за участие в Русско-японской войне. – Ага, с тридцать восьмого! Это когда родилку уже из флигеля перевели. Видишь, Серёжа, какой аккуратный ободок?
– Вижу, – наклонялся к пупку отец. – Ручная работа, военврач первого ранга Сапожников. Правильно?
– А в какой школе учился? – продолжал расспросы дядя Жора. – Ясно. А кто физику преподавал? Химера? Странно, почему же я тебя не помню… Ах, эвакуировали… Тогда другое дело.
Если отец сидел со своим пупком более-менее тихо, то дядя Жора создал на этой почве нечто вроде клуба: члены его перезванивались и обменивались визитами. Примерно раз в месяц дядя Жора выводил свою команду в новую баню с бассейном на углу Марата и Стремянной. Отец ходил на эти сборища, но держался в тени своего брата-близнеца, чей пупок все признавали за ‹ 1, эталонный.
Несколько раз отец брал меня в эту весёлую мужскую компанию. Они до одури хлестались вениками в парилке. По очереди ныряли в бассейн и зубами доставали со дна белую эмалированную кружку. Сидели, набросив на плечи простыни, и вспоминали детство, проведённое в Кронштадте, – война, блокада, эвакуация, возвращение на остров… Пили водку с пивом и воблой. Звонко хлопали себя по пуговицам в центре живота. Хохотали. Хвалили дядю Жору, собравшего их всех вместе. Вспоминали, кто куда разъехался и кого ещё надо привлечь к их избранной компании.
Крепких сорокалетних мужиков связывало место и время рождения, я любил их, как любил отца и дядю Жору, но перестал ходить с ними в баню. Это был их мальчишник, и я чувствовал себя на нём лишним. Они подмигивали мне, хлопали по плечу, по-свойски сталкивали с бортика бассейна в воду, нещадно лупили веником, как лупят только своих, но я видел их соскальзывающие на мой живот взгляды и читал в них разочарование: хороший ты парень, но пупок не наш…
Отец с дядей Жорой, кажется, поняли меня. Надо жить с тем пупком, что есть, решил я.
Мы приехали к дяде Жоре и позвонили. Тётя Зина в знак протеста смотрела новости по телевизору. Я передал ей привет от мамы, и она выдавила из себя улыбку.
Дядя Жора расцвёл при виде брата и повёл нас к столу, за которым сидел кряжистый, как сосна в дюнах, капитан портовского буксира Феодосий Фёдорович. Вид у него был усталый, но он бодрился: таращил глаза и старался улыбаться. Седые с зеленью волосы были расчёсаны на прямой пробор. Мне показалось, появление отца его несколько обеспокоило.
– Кронштадтец кронштадтца не бросит! – громко, чтобы слышала тётя Зина, объявил дядя Жора и показал отцу и своему гостю, чтобы они поскорее расстегнули рубашки и предъявили друг другу пупки. – Нас так мало осталось, что скоро в Красную книгу заносить будут!
Смотрины, к бурной радости дяди Жоры, состоялись, и он предложил выпить по колявочке за флотскую дружбу. Они выпили, и Феодосий Фёдорович обрёл второе дыхание: буксирный капитан рявкал тосты за Кронштадт, Купеческую гавань, Морской собор, зажмуривал то один глаз, то другой, с хитрой улыбкой грозил братьям-близнецам пальцем, но вскоре попросился домой, признавшись, что у него обнаружилось несинхронное двоение в глазах и он опасается за своё морское здоровье.
Феодосия Фёдоровича мы с отцом отвезли на такси к причалу, откуда стартовали на Кронштадт белоснежные «метеоры». Он вышел из машины, глотнул свежего балтийского ветра, крякнул и обнял нас на прощание.
– Береги пупок смолоду! – похлопал меня по плечу Феодосий Фёдорович.
Матрос-билетёр отдал ему честь у трапа, и скоро капитан буксира уже махал нам из ходовой рубки «метеора», и за его спиной виднелись два четких профиля в белых фуражках.
Когда корабль, отдав швартовы, начал отползать от причала, кронштадтский пупок был удостоен трёх прощальных гудков. Их дали друзья буксирного капитана. Может, у них тоже были особые пупки – не знаю. Отец взял под козырёк тёмно-синей в крапинку кепки, привезённой из командировки в Польшу, а я просто помахал рукой весёлому дядечке в раскрытом окошке рубки. Он что-то кричал нам и потрясал сжатым кулаком. Наверное, про кронштадтцев, которых не так много на белом свете…
И мне нестерпимо захотелось, чтобы когда-нибудь и в мою честь прогудел пароход и мой друг потрясал на прощание сжатым кулаком.
Лет в четырнадцать-пятнадцать, в том возрасте, который принято называть переходным, я неожиданно возненавидел эти дурацкие петровские пупки. Они стали казаться мне нелепыми, глупыми, а люди, которые выставляют их напоказ и кичатся ими, – недостойными уважения. Я перестал ходить с отцом и дядей Жорой на пляж, а мыться предпочитал в ванной.
Меня раздражало, когда отец с дядей Жорой суетились с устройством на работу какого-нибудь пьяницы-такелажника только на том основании, что его пупок был завязан не так, как у всего человечества. Прямо какой-то орден кронштадтских пупковладельцев! Чушь! Глупость!
Или похороны трамвайщика, после которых отец простудился и слёг с бронхитом, потому что хоронили на горушке старинного шуваловского кладбища, а потом вся кронштадтская команда сидела на бережку озера за поминальными скатертями и, выпив, полезла купаться, чтобы блеснуть своими фиговинами в центре живота. Хорошо, никто не утонул. А потом они мокрые ходили искать то место, где стоял плавучий ресторан, в котором Блок написал про пьяниц с глазами кроликов. Дядя Жора неделю хрипел, как старый граммофон, а батя кашлял так, что отскакивали поставленные на спину банки. Кому это надо? Как я понял, дядя Жора с отцом занимали в этой компании самые высокие ступени социальной лестницы, и все норовили их о чём-нибудь попросить. Отсюда и долгие вечерние перезвоны, когда телефон занят и пацаны не могут до меня дозвониться…
Мама заболела как-то внезапно, сразу осунулась, потускнела глазами и подолгу сидела в кресле, поглаживая Сильву, словно болело у Сильвы, а не у неё. По осторожным разговорам отца и дяди Жоры я понял, что дела плохи. Анализы никуда не годятся, специалистов нет, а к тем, которые есть, не пробиться. А лечить надо быстро, на ранней стадии болезни.
Маму положили в больницу на Берёзовой аллее, и по названию клиники я догадался, что у неё может быть рак.
– Сейчас это лечат, – уверенно говорил отец. – Есть химиотерапия, есть облучение…
По тому, как он это говорил, я понял, что вылечивают не всех. И ещё я понял, что на Берёзовой аллее, где лежала мама, нет нужного оборудования. Оно есть в большом институте на станции Песочная, мимо которой мы ездили электричкой на дачу. Там всегда выходило и садилось много народу с хмурыми лицами.
Я не мог представить себе жизнь без мамы, и когда мне на глаза попалась какая-то медицинская справка, узнал, что ей только тридцать девять лет. Я положил справку на место, закрыл лицо руками и заплакал.
Отец съездил в этот самый институт в Песочную, но вернулся обескураженный: нас поставили в очередь, но подойти она могла и через полгода-год. Хуже того – отец там наскандалил, обозвав какого-то медика клистирной трубкой.
– Там лежат либо блатники, либо взяточники! – распалялся отец. – Жора, ты бы видел эту публику – полный рот золотых зубов и кошельки размером с банный чемоданчик.
Дядя Жора выслушал всё это, почесал затылок и сказал, что поедет в Москву. Ещё не знает к кому, но поедет. Если потребуют обстоятельства, он представится мужем – фамилии одинаковые, портретное сходство с братом изумительное. Он попросил отца собрать все медицинские бумаги и приготовить особую папочку с мамиными геологическими достижениями, когда она вместе с папой совсем юной девушкой открывала в экспедициях секретные месторождения, где к ней и могла прицепиться болезнь. Отец снял с антресолей потёртый чемоданчик и достал из него пачку почётных грамот с красными флагами и загадочными надписями зашифрованных объектов.
– Вот, – сказал отец и долго молчал. – Двенадцать полевых сезонов… Два разведанных месторождения. Могли Государственную премию дать, но мы оттуда уволились. Давай я с тобой поеду, Жора!
– Не надо, – твёрдо сказал брат, – у меня всё-таки три прыжка с парашютом. Там нужны крепкие нервы. А ты кого-нибудь сиделкой или пробиркой обзовёшь, и пиши пропало.
Потом отец добывал ходатайства от маминого института, я носил в больницу гранатовый и свекольный сок для поднятия гемоглобина, ездил на Кузнечный рынок и несколько раз тайком заходил в Александро-Невскую лавру. Сняв шапку, я стоял в полумраке и, скорее душой, чем языком, просил Боженьку помочь маме поправиться.
Я трогал холодный гранит Александрийской колонны, увенчанной ангелом с крестом, молча стоял напротив Медного всадника и, задирая голову на золотой шлем Исаакия, мелко крестил живот под полой куртки. Я не верил, что город, спасший маму в блокаду, не поможет ей сейчас…
…Дядя Жора не успел ещё вернуться из Москвы, как мы узнали, что маму переводят в Песочную, где с понедельника начинают курс лучевой терапии.
Отец ушёл в ванную и долго сморкался там. Я сидел над тетрадкой по физике, тёр глаза и не мог проглотить комок в горле. Сильва, словно понимая, в чём дело, вспрыгнула мне на колени и с весёлым урчанием бодала меня в живот.
Приехав из Москвы и отоспавшись, дядя Жора рассказал, как было дело. Сначала всё шло хорошо. Через знакомых в своём министерстве он попал на приём в Минздрав. Отсидел длинную очередь, за окнами уже смеркалось, секретарша подкрасила губки и натянула сапоги, собираясь двигать к дому. Наконец дядю Жору пригласили в громадный кабинет со столом-аэродромом и портретом Брежнева за спиной его владельца. Он всё коротко изложил и попросил ввиду больших заслуг больной Банниковой перед Советским государством перевести её немедля в клинику НИИ в Песочной для прохождения предписанного ей курса лучевой терапии.
– Вот ходатайство с места её работы, вот почётные грамоты Министерства геологии, вот…
– А где направление от медицинского учреждения, в котором она сейчас находится? – перебил замминистра, поправляя дымчатые очки. – Может, они справятся своими силами?
– Да не справятся они, не справятся! Мне же главврач сказал: забирайте её как можно быстрее на Песочную… У них нет такой аппаратуры…
Замминистра стал рассуждать, что в прошлом году они послали две электронные пушки в Ленинград, в том числе и в клинику на Берёзовой аллее, и надо разобраться, почему они не действуют, почему родственники больных вынуждены приезжать в Минздрав, в то время как… – Он стал аккуратно отодвигать от себя документы, намереваясь вернуть их просителю.
– Нет, нет, товарищ Банников, понимаю ваши чувства, но поймите и меня, я должен разобраться…
– Хорошо! – сказал дядя Жора. – Звоните в Ленинград и разбирайтесь! Я подожду!
– А что вы мне указываете? – поднялся замминистра и снял очки. – Я и сам знаю, когда мне что делать!
– Я вам не указываю, – тоже поднялся дядя Жора. – Просто надо понимать, что в Ленинграде от вас ждёт помощи человек, который двенадцать лет лазал по горам, чтобы найти сырьё для ваших медицинских пушек. И не исключено, что нынешнее заболевание связано именно с этими поисками…
– Вот завтра и разберёмся! – кивнул замминистра.
– Сегодня! Или я у вас ночевать буду! – дядя Жора окинул взглядом кабинет в поисках подходящей мебели. – Я из Кронштадта и с места не двинусь, пока не будет направления на Песочную! – С этими словами он сел в кресло у окна, закинул ногу на ногу и сделал вид, что он, несгибаемый кронштадтец, потерял всякий интерес к столичному медику-бюрократу. Вот решишь, дескать, вопрос, тогда поговорим…
– Из Кронштадта? – с интересом переспросил замминистра. – Живёте там?
– Родился!
– Хм-м, – замминистра вернул очки на переносицу. – И в каком же году?
– В тридцать втором! – твёрдо отчеканил дядя Жора, давая понять, что его не размягчишь и не возьмёшь на фу-фу. Он будет стоять до последнего. – В одна тысяча девятьсот тридцать втором году!
– Понятно. – Замминистра снял телефонную трубку и ласково проворковал: – Тамарочка, я занят.
После этого он вышел из-за стола и плавным театральным движением руки указал на живот просителя:
– Расстегивай рубаху, показывай пупок. Кронштадтский ты наш!
Теперь дядька глянул с интересом на замминистра и, глянув, не спеша повесил пиджак на высокую спинку стула, расстегнул рубашку и задрал майку.
– Так-так-так, – сказал замминистра, наклоняясь к дяди-Жориному животу. – Славненько, славненько. Признак кронштадтского происхождения налицо! Одевайтесь, упрямец вы наш! – С этими словами хозяин кабинета ловким движением распустил брючный ремень и с гордой улыбкой выставил на обозрение свой упитанный животик: – А теперь ты глянь! И кто из нас упрямее будет?
По словам дяди Жоры, он обалдел от увиденного. Среди раздвинутой материи сверкал бронзовым отливом пупок размером не с кительную пуговицу, а с самую настоящую медаль.
– Минуточку, минуточку, – забормотал дядя Жора, поражённый зрелищем. – Нельзя ли поближе к свету? – Он быстро нацепил на нос очки. – Это какого же года работа?
– Тысяча девятьсот тридцать первого! – раздвигая одежды, гордо сказал замминистра и слегка надул живот, чтобы выставить пупок во всей его величавой красе.
Дядя Жора поцокал языком, давая понять, что пупок всамделишно кронштадтский и что он признаёт его старшинство и художественное превосходство над своим пупком. Но поцокал твёрдо, чтобы никто не подумал, будто он считает себя салагой и сдаётся.
– Тамара, два чая и лимончик с сахарком! – вернувшись за стол, сказал в трубку замминистра. – И соедини меня с НИИ онкологии в Песочной. А за тобой, едрён-батон, – он строго посмотрел на дядю Жору, – направление!
– Вот мы какие, кронштадтцы! – ликовал дядя Жора, обнимая отца. – Друг друга не бросаем и своих в обиду не даём! Пупок у нас – как пропуск! Понадобится, до самого верха дойдём!
Мама пролежала на Песочной всю зиму, весну, и только в июне, когда на деревьях затрепетали настоящие упругие листочки, нам её отдали – худую, но с повеселевшими глазами. Мама прекрасно могла идти и сама, но папа взял её на руки, поцеловал и понёс в дяди-Жорину «Волгу». Он улыбался и что-то негромко говорил ей. Мама обвивала руками папину шею и кивала в ответ. Я нёс сзади мамины авоськи и пакеты. Цветы она оставила в палате.
Мама обнялась с дядей Жорой, тётей Зиной, и мы поехали. Мама была непривычно худенькая, и мы втроём сидели на заднем сиденье, осторожно обнимая её и придерживая на поворотах.
Врачи сказали отцу, что лечение было своевременным и потому успешным, рецидива болезни быть не должно.
…В то лето кончился мой переходный возраст, осенью я пошёл в девятый класс, и кронштадтские пупки уже не раздражали меня, не представлялись глупыми играми взрослых людей, а кронштадтцы стали казаться мне самыми достойными и авторитетными людьми…