«И жили они долго и счастливо», – вторит любая сказка, закрывая занавес перед героями, за спинами которых побеждённые драконы, разрушенные темницы и осушенные моря. Стойкая вера в безоблачное счастье по окончании испытаний, как правило, крепка настолько, что никому не приходит в голову заглянуть за кулису, не поверить на слово в гарантии благополучия, если оно выстрадано.
Завязка культовой пьесы А.П. Чехова «Иванов» начинается именно с этого финала. Позади ветряные мельницы и оставленный во имя любви отчий дом, честно отработанные обоюдные подвиги и желанное воссоединение влюблённых, наконец, свадьба, после которой непременное «долго и счастливо». Все составляющие классической сказки вне книжных страниц превращаются в хлипкий карточный домик, разрушенный одним щелчком пальцев:
«Разлюбил».
Поставленный талантливым Сергеем Терещуком в Международной Чеховской лаборатории спектакль «Иванов» (светлой памяти основателя МЧЛ и известного чеховеда Виктора Владимировича Гульченко) удивительно гармонично вписался в частное пространство «Театрального особняка», воплощающее собой состояние не столько упадка и разрухи имения Иванова, сколько полного распада его личности. С первой же минуты спектакля на сцене подчёркнуто тесно, «лишние люди» сначала буквально и уже потом в контексте истории наводнили комнату, натащили с собой такого же пустого и ненужного, и без того чёрные стены, кажется, сдвинулись плотнее, являя собой место, из которого невозможно бежать. Некуда. Единственный светлый штрих – белая рама прямоугольного окна (оно же превращается и в вертящуюся дверь) – нарочито сиротливо выделяется на общем фоне. Чем чаще пересекаешься взглядом с Ивановым, тем обречённее и бессмысленнее кажется яркий цветок, нарисованный Анной Петровной поверх стекла. Режиссёр-постановщик, он же художник, безжалостен к зрителю: сколько бы последний ни отвлекался на цветные веера и атласные банты, в поле зрения всегда остаётся ружьё на стене, которое по всем чеховским канонам непременно выстрелит.
Одним из первых появляется Боркин (Андрей Вальвач) – человек «нового времени», хорошо узнаваемый вне зависимости от года и века, предшественник Лопахина и последователь Чичикова. Поразителен символизм его шутки: он наставляет на Иванова ружьё нарочито грубо, упираясь им прямо в область сердца. «Среда заела», – констатирует чуть позже Лебедев, как нельзя лучше резюмируя эту сцену. Боркин, пожалуй, самый наглядный представитель окружающей Иванова среды – среды циничной и вырожденной в своём бездушии настолько, что вполне ясные представления о чести и совести стираются сами собой. Бесследно. «Душа общества!» – иронизирует Шабельский, и его хочется поправить: душонка. Подлая, мелочная, низкая.
Сам же Шабельский (Игорь Пехович) – тот же Боркин, однако Боркин, скорее, вынужденный и ещё рефлексирующий. «Я был молод и глуп, в своё время разыгрывал Чацкого, обличал мерзавцев и мошенников…» – всё это ещё живо, но, задавленное средой, безмолвно. В силу ли возраста Шабельского или истинно графской манеры актёра Пеховича держаться хочется думать, что он, пожалуй, единственный, кто способен понять трагедию Иванова. Зная, к чему приводят бесконечные надрывы и противостояния, он осознанно разворачивается вплавь по течению. «А не устроить ли себе эту гнусность?!» – повторяет граф, бросая вызов самому себе, себя же испытывая на предмет того, как далеко можно зайти в обществе, против которого идти невозможно.
Образцом мещанства, всю пошлость которого режиссёр постепенно обнажает в иронии, от которой совсем не до смеха, служит чета Лебедевых. Павла Кириллыча Лебедева (Валерий Новиков) на удивление хочется оправдывать. Назвать его Ивановым, который смог задавить в себе все муки внутреннего «я», не только не сгинуть в болоте, но и ковров там настелить и вазочек расставить. Зинаида Савишна (Татьяна Смирнова) подобных надежд не оставляет.
Совершенно очаровательная Анна Петровна (Анастасия Днепровская) – одно из самых точных попаданий в образ героини чеховской драмы. Чем легче она кружится по залу, тем тяжелее становится на это смотреть; чем звонче она смеётся, тем чаще по спине бегут мурашки. Её любовь не вызывает ни малейших сомнений, однако, вспоминая Достоевского, «любовь деятельная сравнительно с любовью мечтательною есть дело жестокое и устрашающее». Её чувства полны той самой жестокой «деятельности». Из импровизированной усадьбы хочется сбежать не только Иванову и Шабельскому, но и зрителю, заранее обрекая себя на муки человека, поступающего низко.
Любовь Сашеньки (Дарья Дементьева-Заплечная) как раз мечтательная, подчёркнуто наивная – тот самый «луч света в тёмном царстве», однако укрыться хочется и от неё. Вопреки поверхностному впечатлению и она есть не более чем глухой эгоизм. Спасти человека, равно как и подобрать котёнка на улице, бежать на край света оттого, что дома наскучило. Однако, глядя на молодую и прекрасную Сашеньку, в детали психоанализа вдаваться не хочется – её искренней уверенности поддаёшься, сам того не желая; зная финал пьесы, всё равно лелеешь смелое: «А вдруг?..»
Ещё один представитель «нового времени» – земский врач Львов (Данил Лавренов). Персонаж остросоциальный и острополитический в своей сущности, пока единичный, но твёрдый и уверенный голос будущего – хоть и пока далёкого – пролетариата. Привыкший безапелляционно делить на чёрное и белое, Львов без колебаний записывает неясного ему Иванова в негодяи. «Орёт на каждом шагу, как попугай, и думает, что в самом деле второй Добролюбов. Кто не орёт, тот подлец…» – комментирует Шабельский. Стоит отметить, что в прочтении Терещука углы Львова заметно сглажены, а горизонты несколько расширены. В сравнении с подчёркнутой узколобостью оригинального героя Чехова. Подобно Шабельскому, в попугаи его записывать не хочется, скорее, взгрустнуть оттого, что горячечность и решительность Евгения Константиновича опередили положенное в истории время.
Безусловно, главной режиссёрской находкой является то, что вопреки построению истории вокруг фигуры Николая Алексеевича Иванова (Олег Дуленин) протагонистом он не является. Иванов здесь тень, зеркало, отголосок каждого из персонажей. Его личная история и трагедия не требуют никаких пояснений. Абсолютно естественным образом всё становится понятным из одной манеры сидеть за столом. Его диалоги вынужденны, поступки безосновательны, редкие импульсы энергии не имеют направления за утратой идеала; внутренние терзания выплёскиваются не в заламывании рук и трагических возгласах, а в бессилии перед обстоятельствами. Удивительно, как очевидна душевная болезнь Иванова зрителю и как в упор незаметна окружающим его людям. Все, от Боркина до Сашеньки, не оставляют за ним никаких прав на личные страдания, переводя их в категорию разочарования в несостоявшемся приданом или, в лучшем случае, временной блажи от скуки. Иванов без вины виноват кругом и перед каждым, и прежде всего перед самим собой. Он неумолимо гаснет, не пытаясь от вины бежать.
Много позже Чехова Есенин невольно подытожит: «Кто сгорел, того не подожжёшь…» Впрочем, искра в Иванове всё же вспыхнет. Последняя, но ослепительно яркая. Озарит кроваво-красным и заставит наконец замолчать и оглянуться тех, кто спустил курок гораздо раньше самого Николая.
Юля Строгая