Человек – от Главного
Распорядителя, и я – тоже.
Спаниель
1
Хозяин пришёл под утро. Да, я слышал четыре удара настенных часов.
Я изнемогал от доводящего до исступления желания задрать правую заднюю ногу на стену дома или дерево, колесо автомобиля. Ещё бы, ведь вчерашним вечером и ночью хозяев не было – и меня лишили туалета в нашем парке.
Но при всём моём мучении (да что поделаешь?), когда отработанные продукты питания рвутся наружу, – я всё равно люблю Хозяина.
Вот он щёлкнул замком входной двери, включил свет в холле, где я лежал с раздувшимся брюхом, извинился передо мной; ошейник он никогда не затягивал.
– Пойдём, страдалец, – сказал он мне; лифт опустил нас в парадное.
Как только Хозяин приоткрыл дверь на улицу, я выскочил из подъезда сверхзвуковой ракетой; благословенный угол дома мной был обильно орошён.
Мне стало гораздо легче, мучение моё исторглось отчасти. Я расслабился и фыркнул от отвратительных кобелиных запахов моих теперешних соплеменников, дующих на облюбованный ими угол. Но я сейчас поступил так же. Кто бы знал, как мне это противно. Я вскинул голову и посмотрел на Хозяина. Интересно, заметил ли он мою неловкость? Ведь я не лишён деликатности.
Была ранняя весна, раннее утро, но рассвет дня ещё не затушил уличные фонари; они горели мертвецким синим огнём. Хозяин под этим неживым светом был бледен и невесел.
О, я знаю, я знаю его настроения. Я знаю – он одинок! Но знал бы он – как мне одиноко!
Мне хочется поговорить, поделиться своими мыслями. Мне хочется сыграть не одним коготком «Собачий вальс», а Variations in F minor1 или Sonata № 14 in C minor (Adagio Sostenuto)2. Или, раздувая щёки, дуть в дудук, извлекая стон и плач моего сердца. вряд ли я армянин, но ничто человеческое мне почему-то не чуждо. и армянское в частности.
Я не стану дискутировать со скептиками, мол, что он сказал?! Играть на рояле?!
Да, на рояле, и на дудуке, и на виоле, и на балалайке тож. В отличие от размножившихся глупых и бездарных зазнаек, имеющих не собачьи, а человеческие паспорта, я умнее, талантливее, добрее. Что они, скептики и циники, помешанные на деньгах, могут знать обо мне, о моих способностях?! Я знаю по-русски, по-итальянски, по-английски. В какой собачей школе этому учат, спрашиваю я вас. Я учился и многое знаю ещё с тех времен, когда я был. Эх.
Даже Хозяин меня, моего ошейника, этих комнат, где в его с женой спальне находится чудесное старинное бархатное кресло фиолетового ворса, на коем я сплю ночами, – не знает и не догадывается. как я его понимаю!
Как моё сердце обливается кровью и трепещет от неблагодарности окружающих его, пользующихся результатами трудов его и усугубляющих одиночество Хозяина.
Для тех, я вполне допускаю, кто читает эти строки, – я малоубедителен, я брежу; да что за глупости – пёс-интеллектуал; умейщик нашёлся. А я в ответ спрашиваю: господа, а кто вам повествует эту хронику?! А?! Да это я – Спаниель!
Я пишу для Хозяина, но я не знаю, как он распорядится моей работой, может, и издаст тираж. Пока он спит, я пользуюсь его писчей бумагой, лежащей стопкой на письменном столе, его разноцветными ручками Erich Krause.
Я сижу в удобном, с высокой спинкой, кожаном кресле, воткнув локти в столешницу.
Я знаю Хозяина больше, чем семья, товарищи по работе, недруги или влюблённые в него.
Я объективен, ведь сейчас я только Спаниель, а не один из этих человеков, имеющих к нему корыстный интерес, завистливый глаз, кинжальную в спину интригу. Мой Хозяин лишён этих недостатков по отношению к людям. Он ко мне ласков, а я его обожаю.
Но мне мало быть просто Спаниелем. Я хочу принести ему не утренний тапок в постель, тыча в лицо, зовя на прогулку, а рассказ; если получится, так и лапопись целой книги. Да, лапопись – ведь у меня сейчас не руки, лапы у меня.
Возможно, у меня получится актом своего творчества доказать ему совсем не собачий склад мыслей, знаний.
Меня не покидает ощущение, что я и сам когда-то был таким, как мой Хозяин.
Я вдруг вижу такие сны, которые вполне объясняют и показывают мою прежнюю сущность.
Я ходил в брюках, в жилете под сюртуком. а до этого – в талию жакете со стоячим воротником с рукавами жиго, полы которого расходились пышной юбочкой, в чулках-штанах.
Я не теолог, эта наука – не моя тема, но, может, индусы не ошибаются в том, что Главный Распорядитель даёт душе возможность переселения, что Он определяет, в ком ей, душе, обитать. Всё-таки здорово, что я не определён им пожить в корове, а уж про котов и говорить не хочу – вечно только в своих интересах пребывают, как ни привечай, – всё себе на уме, всё сами по себе ходят, верности ни на грош.
Возможно, я субъективен, возможно. У Гофмана3 есть герой кот Мурр, он, кажется, и стихи пописывал, был романтичен... Но всё одно – мне с ним не по пути. В своих прозаических повествованиях я обойдусь без этих кошачьих мяуканий, этой сусальной патоки. Я решился сделать прыжок в литературу, но не по-кошачьи.
2
И вот однажды ночью я плохо спал; ворочался постоянно и ясно увидел сцену из прежней жизни; без сомнения, это был век XIX, и случай этот имел русские корни.
Мои видения сбросили меня с царского ложа, и я, как в дурмане, пошёл в кабинет Хозяина, стараясь не цокать по паркету коготками лап.
В кабинете было много книг в шкафах; по стенам развешаны картины, литографии, эстампы.
Я вскочил на кожу вёрткого кресла и уселся перед письменным столом, обитым тонким сафьяном; ручки, карандаши, ластик, часы, лампа.
Я дёрнул шнурок, и лампа засветилась ровным светом.
Я почувствовал в лапах некий зуд, но желания почесать их не было; это был, вероятно, творческий зуд.
Я взял карандаш, положил белый лист на подложку и начал, не робея, выводить буквы.
Я старался.
Писал скоро, но разборчиво, аккуратно и без помарок, а если и случались таковые, то ластик делал своё дело; исправив ошибку, я увлечённо продолжал свой лапописный труд.
Санкт-Петербург – город чиновный. Капитану Копейкину, Акакию Акакиевичу Башмачкину, Родюшке Раскольникову, Сонечке Мармеладовой. всем бедным людям в нём погибель. Но как описывать петербургскую жизнь, исключая дыхание этих людей? На их щеках соль засохших слёз. Как без них-то?!
«Человеком хочешь остаться? А вот кукиш видал?!» Кто это шипит бездушно? Ушей тайного советника4 Александра Ивановича Пустырского шипение невских волн не коснулось. Карьера удалась вполне.
Александр Иванович Пустырский тяжело пробудился. Глаза еле приоткрылись щёлочками, воспалённая резь мешала им открыться пошире; вкусовые рецепторы стонали от ароматов оправившегося конного полка, одна из ретивых лошадей которого немилосердно била копытом в темя; рот пересох, как дно ручья от степного жара... Это было тяжёлое русское похмелье от вчерашнего перебора.
Испытывая все неудобства от дружелюбия Бахуса, Александр Иванович согнулся литерой «Г» и в темноте петербургского предрассветья спустил ноги с кровати – под ногами не оказалось тверди пола! Куда подевалась твердь?
«Чёрт, где я? Эта кровать не моя. У меня другая – низкая, а здесь какая-то гора; перина. Какая, однако, темень».
Попытка сползания с высокого скрипнувшего ложа всё-таки удалась – ступни ощутили холодные доски.
«Что за глупости? Господи, горшок-то под ней должен же быть».
Александр Иванович выгнул спину половинкой кренделя и судорожно шарил рукой, но его так замутило, что он встал на колени и попытался глубокими вдохами отогнать тошноту. В голове, в лабиринтах мозга, дробинки «мыслей» стукались друг о друга и закупорили собой кровеносные токи; пульсация в висках била не одним копытом, а паровым молотом; но судорога в поиске горшка увенчалась успехом.
«Слава богу», – подумал тайный советник, ухватив ручку ночной вазы. Но, ощутив её вполне, обеспокоенно прошептал:
– Что за чёрт! У меня лёгкий фарфор, французский, а это какой-то чугунок. и, кажется, не пустой.
Однако было не до рассуждений. струя зажурчала. Справившись с малой необходимостью, почувствовав некоторое облегчение, он вернулся к вопросу: «Где я?!»
Задвинув горшок под кровать, в предтече пасмурного невского утра, он, приглядевшись, обнаружил отсутствие домашней обуви, а самого себя в дезабилье – кальсонах и нательной сорочке.
Александр Иванович повернулся спиной к ложу, упёрся руками в высокую перину и, неловко подскочив, втянул себя на кровать, провалившись задницей в её мягкую пену.
– Да где же я в самом деле? – Тайному советнику казалось, что он задал вопрос этот внутри себя, безмолвно, но это было не так.
Он уж не шептал, как минуту назад, изумившись подмене горшка, а вопрошал негромко, но в голос, не шёпотом.
В нескольких метрах от сидящего Александра Ивановича в промежутке двух окон, покрытых грязной патиной неухоженности, возникла какая-то куча и двинулась в сторону тайного советника, совершенно сбитого с толку и даже испуганного непривычностью обстоятельств, его постигших; пробежавший по спине холодок обратился в тревожную испарину. Он откинулся невольно, оторопью, и рука его упёрлась в женскую грудь. Отдёрнув руку и ошалев окончательно, Александр Иванович вспомнил, что вчера был приглашён на свадьбу: один представитель чиновной мелкоты департамента судебной палаты, где властвовал сиятельный Пустырский, титулярный советник5 Пожидаев Ерофей Тихонович, дочь замуж выдавал.
Пожидаеву было под сорок, а всё в козявках, сирых и убогих, пребывал – карьера, как есть, не задалась, и шанс на некоторое внимание главного столпа, венчание дочери, давал робкую надежду: а вдруг отметит, ежели пригласить на семейное торжество?
Надо заметить, что вступивший на престол в пору брожений и смуты император Александр III поощрял без лишнего, однако, амикошонства быть, так сказать, поближе к подножию, состоящему, оказывается, из людей.
Вот и в этом случае: чиновник IX позиции табели о рангах Пожидаев имел по этим новациям надежду. Мало того, Александр Иванович сам был отцом трёх дочерей, старшая из них была на выданье.
По историческим инкунабулам известно, что многие порфироносные особы имели блажь походов в народ, инкогнито конечно, над которым властвовали, и приходили в изумление от своих открытий. Порой выходило, что служанка в каком-нибудь кабаке на поверку оказывалась переполнена грязной, свободной и разнузданной страстью, затмевая собой жеманниц из свиты, и это открытие вызывало восторг от новизны и необычности.
Александр Иванович вступил в пору, когда физическая прыть поубавилась, но ещё напоминала о себе. А если учесть, что супруга с дочерьми отсутствовала в Петербурге, пребывая в заграницах, где расточала русские деньги, но укрепляла здоровье, на италийском курорте целебных минеральных источников Монтекатини, то в этих обстоятельствах ветерок свободы не мог не ворваться в форточку апартаментов тайного советника на Морской набережной.
Ворох между тем вплотную подошёл к кровати с сидящим на ней Александром Ивановичем и, выпростав башку из-под пледа, оказался тем самым чиновником Пожидаевым, что обвенчал вчера дочь и устроил застолье у себя на квартире.
– С добреньким утречком, Александр Иванович, – подобострастно и тихо пропел чиновник, имя которого совершенно выскочило из помутнённой головы Александра Ивановича.
– Ты?
– Я, вашество, я...
– Ты это. ты скажи, как я-то. здесь? Почему? Да тут ещё и баба!
– Не извольте беспокоиться, Александр Иванович, то жёнка моя Авдотья. Авдотья Кузьминична.
– Да как же я с ней-то в одной постели оказался и где мой Ивашка?
– Ивашку, кучера вашего, что в колясочке поджидал здесь, возле дома, я, уж простите великодушно, на ночь домой к вам отправил. С наказом, вашество, чтоб к шести утра здесь был. Уж он поди поджидает.
– Да как же ты смел так распорядиться?
– Никакой-с вашей возможности отъехать не имелось.
– Да ты что мелешь-то? Какой такой возможности? – повысил генераловый голос Пустырский.
– Никакой-с, Александр Иванович! Богом клянусь, по причине вашей. полной-с. бесчувственности-с, – заикаясь, лепетал по привычке на голосовое клокотание начальства пугливый чиновник.
– Да понимаешь ли ты, что я с твоей женой в одной кровати! Да и ты ещё здесь!.. Это как же?!
– Не извольте беспокоиться, – свистящим шёпотом успокаивал Александра Ивановича Ерофей Тихонович. – Страху за честь супружницы моей не было – вы, как дитя, как агнец божий, крепенько заснули. Вот мы с Авдотьюшкой, робость преодолевая и страх, но состраданием наполненные, сняли с вас штиблетики, форменный сюртук, брючки и положили вас поначалу на сундук, что у нас там вон стоит, – Пожидаев мотнул головой в сторону окон.
– Да как же так, что я в бесчувствии оказался? За мной такого не водится.
– Застолье-то когда началось, так вы поначалу лафитцу себе подливали. Шутили, все от остроумнейшего вашего ума в смехе неуёмном пребывали; тост за Отечество произнесли, да так, что слёзы у нас всех закапали; Авдотье Кузьминичне, что рядом с вами сидела, тоже всё винца подливали. Да вы. со всей прямотой вам скажу, что, может, мне и не по чину вашему сиятельству этак говорить, за что вы и казнить меня можете. и вправе будете, праве щелка мне по лбу дать. а скажу. вы, ваше превосходительство, всех в себя влюбили! Да что люди, даже наш кот Васька про еду запамятовал и вам как заворожённый в рот смотрел не моргая.
– Да-а? – подтаивал Александр Иванович.
– Не извольте сомневаться – влюбили. Вот правда так правда.
– Вот как? – Окончательно размяк Пустырский и даже хотел похлопать по плечу подобострастника, но не похлопал. – Вот как? – Боль затылочно-височная отступала; всем известно, что искренняя лесть – лекарь отменный. – Так лафит, говоришь? Но с лафиту-то я в такой казус не впал бы.
– Так вы потом-то с ромиком сдружились. Рюмочка за рюмочкой – и мы за вами.
– Вот как? Да. кажется, что так и было. А потом-то что?
– Про папеньку своего детское впечатление и про своё детское воспитание рассказывали всё нам, протобестиям, в назидание! Как он, папенька-то ваш, перед обедцем, без закусочки, полный стакан водочки откушивал, трубочку раскуривал; затем ещё стаканчик, а уж после того только к трапезе приступал, пользуясь отменным аппетитом. Как своих родителей об сю пору чтите и память об них сохраняете. И в пример сказывали: какия у вас детей назидания происходили каждодневно. Бранные слова не употреблялись, а если какой мужик напроказил, так папенька ваш кликал Федотыча, старосту, и говорил тому: «Ты уж приласкай паршивца!» – и паршивец знал, что ждут его конюшня и ласковый кнутец. А маменька ваша, какая девка если проявит нерадение, говаривала: «А то причесать тебя, что ли?» – и девка знала, что потаскает барыня за провинность так, что клоки её волос в перстах матушки-помещицы окажутся; смирёхонькие делались. Повспоминали вы, расчувствовались и молодым так и сказали: «Чти отца и матерь своея!» Мы все – застольщики – прослезились от речей ваших высокомудрых. А Авдотье Кузьминичне, жёнке моей, второй платок понадобился, так слезьми первый-то измокрила. А вы, в память о достопамятном и любимом папеньке, приказали и вам стаканчик водочки налить. Вы откушали и сказали, что табак не курите, а второй стаканчик – «будьте любезны!». Вот после второго-то вы как бы соснули, а уж к тому времени все почти вповалку лежали по комнатам, кроме нашей с Авдотьей Кузьминичной спальнюшечки. Вот донёс я вас до этого-то сундучка-то, жёнка подушечку, перинку справила, одеяльце постелила спехом. Вот мы уж без разрешения вашего вас разоблачили и на сундучок возложили. Сами на кровать прилегли, да вдруг – бац! А вы уж на пол скатились, ведь убиться могли по бесчувствию. Мы вас опять на сундучок приспособили; засыпать стали. опять – бац! – и вы на полу. Тут уж и порешили с Авдотьей Кузьминичной вас в кроватку уложить; а я уж на сундучке притулился.
«Кажется, скоро утро, – подумал дивный лапописец, взглянув на окно кабинета. – Лапёнка-то затекла от писанины. Фу-у, – помотал он ей из стороны в сторону, – всё-таки лапа не очень-то приспособлена к писанию пером. Перечитать? Ой нет, вдруг Хозяин скоро проснётся. Тишина. Почему я пёс? Главный Распорядитель знает. Интересно, – выходя из кабинета, размышлял умный Спаниель, – если бы Хозяин узнал, что я не такой, как все, что владею правой передней лапой, перо держу? Наверное, изумился бы».
Свернув тело мохнатым калачиком, утомлённый автор на любимом бархате своего спального кресла засыпал. Последние огрызки мыслей вышёптывались: «Как жаль, что не смогу вслух прочитать написанное Хозяину в своём теперешнем положении, как это делали Пушкин, Гоголь. Завтрашней ночью постараюсь докончить эту петербургскую историю», – и дивный пёсик заснул.
Кучерявые букли длинных ушек накрыли мордочку, даже нос.
1 Анданте с вариациями фа минор для фортепиано австрийского композитора Йозефа Гайдна (1732–1809).
2 Соната для фортепиано № 14 до-диез минор, соч. 27, № 2 (более известна под названием «Лунная») немецкого композитора Людвига ван Бетховена (1770–1827).
3 Эрнст Теодор Амадей Гофман (1776–1822), немецкий романтик. Речь идёт о повести «Житейские воззрения кота Мурра» (1822).
4 Тайный советник – третье по значению лицо. По военной табели о рангах – генерал-лейтенант.
5 Титулярный советник – девятая строка Табели о рангах – «штабс-капитан».