
Константин Комаров
Поэт, литературный критик, литературовед. Родился в 1988 г. в Свердловске, окончил Уральский федеральный университет им. Б.Н. Ельцина. Кандидат филологических наук. Публиковался в журналах «Дружба народов», «Урал», «Звезда», «Нева», «Октябрь», «Знамя», «Новый мир», «Вопросы литературы», «Дети Ра» и др. Постоянный участник Форума молодых писателей «Липки» (2010–2023). Автор нескольких книг стихов и сборников литературно-критических статей и рецензий. Живёт в Липецке.
* * *
День налит, как настойка,
и стоит без утайки,
застывают по стойке
одинокие стайки.
Ни вмолчаться, ни крикнуть
пустоте однолицей,
только спичкой чирикнуть,
только чиркнуть синицей.
Только крестик нательный
как вместилище света.
Только голем метельный
ходит гоголем где-то.
Леденеющей лютней
по периметру ветра,
белизною безлюдной
расстилается вера.
И Синай видит синий,
что всех снов расчудесней,
подзаборная псина,
начинëнная песней.
* * *
Об искаженьях ментала
неких возможно не знать.
Латте со вкусом металла.
Звëзд костяных белизна.
Верь не глазам. Подло зренье.
И раскурочена речь.
Но от себя подозренья
надо бы честно отсечь.
Что телевизор рогатый,
короб трёхмерной беды?
Так – ураган суррогатный,
буря в стакане воды...
Времени нервный и рваный
ход не посадишь на клей.
Много ль нарвал ты нирваны
с этих бесполых полей?
В голосе – хрупок и ломок –
бьëтся, дробясь и рябя,
обморок, или обломок,
или обмылок тебя.
Дух, покидающий тело
с криком безмолвным «долой!»,
не умилится умело
ржавчине лжи нежилой.
Не выпрямляет кривая
вектор измученный свой.
И синева накрывает
заново всë синевой.
* * *
Затаился город в зимней оспе,
прерывает сам себя проспект,
вьюга сочиняет снежный госпел,
звуки распиная нараспев.
И, своей прозрачности не зная,
но молча от имени морей,
трескается плоскость ледяная
под давленьем обуви моей.
Я б и не помыслил о таком бы,
но сугроб вспухает, словно тромб,
белые ветвятся катакомбы,
предвещая близость гекатомб.
И ничья конечная в обличье
кроется победы и беды.
И душа уходит на больничный,
оставляя беличьи следы...
* * *
Закончилось детство листвы,
и воздух, отчаявшись, выстыл,
а свет будто встал и застыл
в трепещущем мареве мглистом.
Топорщится в небо иглой
сообщество ржавое башен,
а рядом массив нежилой
спесиво-державен и важен.
Звук освобождëн от оков,
но с эхом не встретится оклик,
и в серой толпе облаков
теряется облачный облик.
В гортани бы взять всë и скрыть,
чем верило сердце и жило,
но ветер свистящий искрит
и движет тревоги ветрило.
Зияет белёсый проëм
в квадрате прямого эфира.
И блещет тупым остриëм
история этого мира.
* * *
Как из боя морского эскадра,
обнажив вихревые верхи,
облака выползают из кадра
в снеговые туманные мхи.
Словно в плен кинофильма немого,
в белый цвет окунается тьма,
и, себе удивившись немного,
невзаимная входит зима.
Кое-как одинокая койка
сохраняет упругость реки.
Докембрийский декабрь какой-то,
первобытности медный прикид.
И – как вирус в почтовом аттаче –
заполняет пейзаж раскардаш.
Время ставит иные задачи
и затачивает карандаш.
Но угнаться ль уму за мгновеньем,
если, звук доставляя ко рту,
заболевшая зимним забвеньем,
память пестует вновь пустоту?
И зимуешь в себе ты, как Постум,
презирающий жизнь на миру...
А по сути – обычный опоссум,
сновидений обживший нору.
* * *
Темнота фонарная
высветит в строфу
раненую Нарнию
в платяном шкафу.
Голоса нейтронные
прячут на потом
слово, что не тронуто
говорящим ртом.
На щеке растаяла
белая слеза,
и звучит раскаянья
грязная гроза.
Вот и радость велия
роздана сполна.
Пелена панельная.
Снулая луна.
Жизнь слепая, лютая
ломится в наш ум.
Лютня многолюдная
да кукушкин шум
требуют проставиться
и валить отсель.
Но лежит в беспамятстве
серая постель.
* * *
Облака зависли перьевые,
как перо – над первою строкой,
и как будто видит их впервые
зренье, заслужившее покой.
И не рыщут страхи, как гиены,
не терзает злобы троглодит,
оптика духовной гигиены
гладит всё, на что ни поглядит.
И, в бесстрашной сохраняя тайне
старых снов чугунное литьë,
память человечья обретает
новое звериное чутьë.
Сладко тишине молчать подолгу
и молчаньем этим трудовым
мягко обволакивать ли Волгу,
нивы ли пропахивать Невы.
Чист, духоподъëмен и заливист
воздух, воплотившийся в окне,
ненависть пожухла, а наивность
закалилась в горестном огне.
А ведь было – вздëрнуться на шарфе
предлагал ночами серый брат,
завершив из обморочной арфы
извлекать потуги серебра.
Будущее резко миновало,
оцарапав совести кайму.
С зеркала отдëрну покрывало –
про себя последнее пойму.
* * *
Сталь не хрустит, но, кажется,
хруст стали
вмешался в шум дождливых шестерëн.
Осенний мир просторен и хрустален,
огонь его прозрачный оголëн.
Ветров свирель свирепая всë резче,
а сумерки загадочны, как рцы,
и в чëрное окно начальной речи
глядятся слепо буквы-чернецы.
И глухо так, как будто их зарыли
в могильно-земляные облака,
звучат тумана выстрелы сырые –
густые, как рассудок судака.
В пространстве не найдя себе собрата,
сквозное время никнет, как трава,
и записями скрытыми Сократа
вскрываются мгновенные слова.
И, огибая гибельные мели
листвы, готовой броситься в отрыв,
плывëт корабль зимней колыбели
за голубые воздуха шатры.
Осень
Света нанесенье –
терпкого, как йод, –
знать, поэт Осенин
мается и пьëт.
Слабых листьев сила,
золотая мгла,
времени могила
вспомнить помогла,
как рукою трогал
мëртвого шмеля,
как текла дорога,
ноги шевеля.
Намекает веку
в небе пара птах,
что тумана реку
надо протоптать.
И стоят высотки,
и дрожит – седой –
хриплый, как Высоцкий,
воздух молодой.