Похвала филологии
Заканчиваем публикацию материалов, посвящённых вручению юбилейной, десятой, премии Александра Солженицына. Напомним, что лауреатами в этом году стали видные отечественные филологи Андрей Зализняк и Сергей Бочаров.
Решение о присуждении Сергею Георгиевичу Бочарову и Андрею Анатольевичу Зализняку Литературной премии Александра Солженицына было принято нашим жюри единогласно. Между собой мы действительно называли премию этого года «Торжество высокой филологии». Солидарным общим участием всех членов жюри были выработаны и обе формулы награждения. Вслед за моим коллегой Валентином Семёновичем Непомнящим я попытаюсь акцентировать некоторые аргументы жюри относительно первого лауреата.
Работам Бочарова присуща та черта, которую сам Сергей Георгиевич вменяет в обязанность филологическому исследованию, – оно должно быть «продолжением самой литературы, необходимым ей для самопонимания». Бочаров убеждён, что литературоведение – это тоже литература и филолог – это тоже писатель: он не только имеет дело со словом другого писателя, он и сам работает с собственным словом, без чего ему не откроется то, что он исследует.
Филология, как он убеждён, доказательна лишь в той степени, в какой она сама является искусством. Но она ещё и «служба понимания», по слову Аверинцева, дело, в котором заинтересована в первую очередь сама литература, чтобы быть понятой и прочитанной. Работы Бочарова – это сложное, многоплановое повествование с разнообразными филологическими сюжетами. Каждый сюжет, в свою очередь, – это целое направление, по которому двигались русская литература и русская мысль.
Однако Бочаров-филолог – это не только писатель, не только коллекционер сюжетов. Он один из самых глубоких искателей смысла своей профессии, отгадчик её духовной сущности. Обращаясь к читателям и коллегам, он спрашивает: нуждается ли понятие «филология» в уточняющем определении (политическом, конфессиональном, партийном)? Является ли мировоззренческая позиция или теоретическая установка филолога заведомо выигрышной (или заведомо проигрышной) для понимания художественной картины мира? Может ли филолог, ссылаясь на свою идейную позицию (на свою религиозность или на свою партийность) как на теоретический и в конечном счёте решающий аргумент, возводить её, эту позицию, в концептуальное отличие или даже в концептуальное превосходство? Все помнят, что идеологическое литературоведение советского времени именно так и поступало: оно декларировало своё превосходство в силу незыблемости, как тогда казалось, своего методологического фундамента. Потому оно и относилось к фактам и фигурантам литературы то как к приятным попутчикам, то как к нежелательным, опасным свидетелям.
Ныне филологию раскалывают два подхода – отношение к литературе как к игре и утилитарное отношение к ней как к средству. Если литература – игра, бессмысленно искать в ней высокое содержание и нравственный потенциал, с неё вообще нет никакого спроса. Если литература – средство, а цель как нечто более высокое находится за её пределами, то она всего лишь техническая, служебная, подсобная сфера, которую можно поправлять, направлять, исправлять и даже ею руководить. Бочаров показывает, как идеологическая филология с ёе заданными нормативами неизбежно приходит к требованию «правильного» изучения, а также стремится «поправить» писателя и его текст.
Но и эти два подхода – не причина, а следствие, утверждает Бочаров. Причина же – в самом статусе искусства, в границах его свободы. Если искусство вписано в состав идеологии (устава, катехизиса), отношение к нему будет утилитарно, а внутреннее стремление человека к творчеству – скованно и несвободно. Бочаров, определяя статус искусства как явления свободного и самодержавного, ссылается на классическую формулу С.Н. Булгакова: «Искусство должно быть свободно и от религии (конечно, это не значит, что от Бога), и от этики (хотя и не от Добра)».
О том, что литература не игра и не средство, не проводник и не посредник, не движение и не путь, а цель (в том самом пушкинском смысле слова: «цель поэзии – поэзия»), и говорит Бочаров, противостоя обоим радикальным краям культуры. О причудливых, непредсказуемых, неожиданных порослях Красоты, которые способны пробиться туда, куда не пробиваются слишком явные и прямые поросли Правды и Добра, и так выполнить работу за всех трёх, прекрасно сказал Солженицын в нобелевской лекции: «Убедительность истинно художественного произведения совершенно неопровержима и подчиняет себе даже противящееся сердце»; «произведение художественное свою проверку несёт само в себе».
Замечу, что Бочаров защищает самоценность искусства, его суверенность, его свободный статус не в момент, когда свободы мало (а значит, защищать её легче), а в момент, когда её, этой свободы, безбрежно много, и мы видим, что именно эта безоглядная свобода, без тормозов и берегов, есть главное испытание для искусства. И всё равно: только понятое в своей самоценности, оно проявляется как подлинно творческая, преобразующая сила и может помочь человеку и миру.
Утверждение свободного статуса искусства, когда в обществе зреет желание приструнить эту свободу, звучит как обращение с проповеднической кафедры, становится общественной деятельностью писателя и филолога, здесь научный пафос Бочарова воплощает его моральный долг как учёного, его служение культуре.
Любая идеологическая филология, утверждает Бочаров, перестаёт быть ПРОБЛЕМНОЙ и становится ТЕНДЕНЦИОЗНОЙ. В интерпретациях тенденциозной (или концептуальной) критики русские классики предстают беспроблемными писателями, поэтами и публицистами, целиком вписанными в тот или иной катехизис (или, напротив, вообще лишёнными там прописки). Различие между проблемным и концептуальным, как показал Бочаров, определяет нерв современной литературной науки, которая, едва преодолев один стереотип идеологической заданности и нормативности, устремилась к другому стандарту «недоверчивого чтения», изглаживая из творчества писателя (которого она комментирует, трактует, интерпретирует) всё проблемное, несогласованное, негармоничное, спорное.
Получается, что такими, какими писатели-классики были на самом деле, они оказываются не нужны концептуальному идеологическому литературоведению, как были не нужны они и официальному советскому литературоведению. Тот самый случай: слишком широк русский писатель, и филолог-идеолог его бы с удовольствием сузил – подправил, приладил к норме.
Бочаров провозгласил тезис, необычайно важный для современной филологии и критики: проблемность абсолютна, концептуальность подозрительна. Этот тезис соответствует духу русской литературы, которая вся, целиком, состоит не из ответов и рецептов, правил и инструкций, а из вопросов. Причём не только тех, что потакают злобе дня («кто виноват?» и «что делать?»), но и тех, что бьются в беспредельности: «есть ли Бог?», «есть ли бессмертие?», «како веруеши али вовсе не веруеши?». Свободное вопрошание о мире Божьем, универсальном предмете поэзии, в его проблемном, нерешённом, историческом, преходящем состоянии, и составляет плоть искусства.
В утверждении самоценности литературы и искусства – высший смысл филологической работы Бочарова. Замечу, что точной рифмой к ней давно стали работы В.С. Непомнящего, и тут может состояться весьма плодотворный и необходимый всем нам диалог о свободе искусства и его отношениях с религией – то есть об их свободе друг от друга и об их осознанной потребности друг в друге.
Сергей Бочаров