Для народного артиста России Фёдора Чеханкова преданность родному театру – понятие не абстрактное. На сцену Театра Российской армии он выходит ровно полвека. За такой срок самые пылкие чувства вроде бы должны притупиться. А Фёдор Яковлевич говорит о нём с той же пылкостью, что и пятьдесят лет назад.
– Одни считают театр работой, тяжкой и неблагодарной, а все разговоры о театральной магии – не более чем позой, прикрывающей горькую истину. Другие свято верят в волшебство театра. Вы на чьей стороне?
– Я верю в магию театра, я ношу её в душе. Убеждён, что если этого чувства в душе нет, то как раз тогда театр и превращается для артиста в подёнщину. А зритель её тем более не почувствует, и театр для него останется всего лишь зрелищем. Но магия вовсе не отменяет необходимость концентрации, напряжённой внутренней работы. Особенно если играешь такую роль, как Башмачкин.
– Рискованный выбор. Мир поклоняется его величеству Успеху, а вы выходите на сцену и рассказываете о человеке заведомо неуспешном. Тронут ли его муки нынешнего зрителя?
– Кого-то тронут, кого-то нет. Нет, не было и быть не может актёра, режиссёра, спектакля, которые нравились бы всем безоговорочно. Это утопия. Юрий Норштейн назвал эту историю главой, не вошедшей в Библию. Но ведь и Книга книг далеко не каждого, в том числе и среди верующих или считающих себя таковыми, пробирает до глубины души. Мы погружены в достаточно сытое существование и чужие страдания воспринимаем как бы не всерьёз. Мне как-то пришлось попасть в Ленинграде в сильнейшую метель. Я был в дублёнке и то промёрз чуть не до костей, пока добрался до гостиницы. А полтора века назад климат здешний был не в пример суровее. Что должен был чувствовать человек, которому дважды в день приходилось тащиться через весь город в залатанной шинелишке на рыбьем меху? Лишь в своей писанине он и видит поэзию. В этой стихии он – Моцарт, творец, и это придаёт его убогой жизни некий высший смысл. А мысли по поводу смысла жизни время от времени каждому человеку в голову приходят, так что на спектакле иногда возникает такая пронзительная тишина…
– Как и большинству актёров, которых считают «лёгкими», «комедийными», вам интересно играть нечто совершенно противоположное ожиданиям публики?
– Безусловно. Тем более что в этом спектакле я выступаю и от имени автора. Предстать перед зрителем в двух различных ипостасях одновременно – это же безумно интересно. Мой педагог, великая Вера Николаевна Пашенная, одна в Колонном зале играла двух королев – Елизавету и Марию Стюарт. Андрей Миронов так на концертах играл «Клопа». Это был высший уровень профессионализма. Сегодня звёздами называют милых девочек и мальчиков, в которых если что и есть, так это органика. И то не всегда. В прежние времена это тоже случалось, но не в таких масштабах. Мы хотели быть артистами, а сегодня хотят славы. Но, как любила говорить Мария Владимировна Миронова, актёр популярный и актёр любимый – это не одно и то же.
– Пошлость и на эстраде, и на телеэкране практически стала нормой. И снова хочется вздохнуть: «Прежде такого не было…»
– Было. Но тоже не в таких количествах. Вспомните, как блистательно расправлялись с мещанством и обывательщиной та же Мария Владимировна или Аркадий Райкин. Раньше тоже люди хотели знать, как одеваются кумиры и сколько комнат в их апартаментах. Любопытство мещанское было, есть и будет. Вопрос не в его искоренении, ибо это невозможно, а в пропорции с другими интересами. Посмотрите, как ни критикуют некоторые программы, они всё равно идут, исчезая из эфира очень ненадолго, и те, кто их делает, открыто признаются: мы не работаем на интеллектуальную публику, у нас другой зритель. И камеры снова и снова показывают умирающий от хохота зал. Хотя хохочет он не над характерами, а над репризами, спущенными на уровень ниже пояса. Но ведь неслучайно сцена приподнята над залом. Нельзя подкладываться под публику. Иначе она и артиста за собой утащит.
– Родному театру вы отдали полвека. Никогда не хотелось его оставить?
– Нет. Самое большое чудо в моей жизни произошло 1 августа 1961 года, когда меня зачислили в труппу. Моё счастье, что я служу именно здесь. В этом театре я имею право на ошибку. Борис Поюровский мне часто говорит, что я должен был уйти в Театр оперетты, мол, там я был бы звездой, а здесь я просто хороший артист. Может, так и было бы. Но если представить, что в мои годы мне пришлось бы выходить на сцену и петь «Поедем в Вараздин» – это же кошмар! Я очень люблю оперетту, она всегда присутствовала в моей жизни: с Татьяной Шмыгой и Лилией Амарфий, прекрасными, неповторимыми актрисами, всё самое главное я и спел, и станцевал. Мне вообще везло на блистательных партнёрш – Людмила Касаткина, Нина Сазонова, Лариса Голубкина, Алина Покровская, Ольга Богданова. Я им бесконечно благодарен.
– Считается, что кумиров себе лучше не сотворять, но пример же с кого-то брать нужно.
– Владимир Михайлович Зельдин – мой мэтр, мой учитель. Разумеется, научить быть таким артистом, как он, нельзя. Это природа, темперамент, организация нервной системы. Он – воплощение того старого романтического театра, которого ныне уже не существует. Высочайшее искусство, которое ушло, безвозвратно утрачено. Нынешний театр удивляет, но не потрясает: здесь мало плачут и мало смеются.
– Вас кто-то может в театре заставить рассмеяться?
– Маша Аронова. Она фантастически смешна, и при этом в ней ни на гран пошлости.
– А потрясти?
– Из увиденного недавно – «Царство отца и сына». Витя Сухоруков играет совсем просто, можно даже сказать хрестоматийно. Но в этой хрестоматийности и трогательности для меня и заключается смысл театра. Люди отвыкают от простых искренних чувств. А ведь только в ответ на них в душе может что-то шевельнуться: станет стыдно за невнимание к близким, за жестокость к дальним. Пусть на секунду, но станет. И вот ради этой секунды и стоит выходить на сцену.
– А возмутить?
– Непрофессионализм. А вне сцены – несправедливость. Могу в запале и наговорить лишнего. А в театре такого нельзя допускать категорически. Люди помнят обиды гораздо дольше, чем кажется тем, кто их обидел. Ты высказался и забыл, а человек помнит. С режиссёрами это вообще недопустимо.
– Потому, что они по мстительности потом роль не дадут?
– Тут дело не в мстительности. Спектакль, роль – это как любовная связь. Можно быть каким угодно умным, красивым, пластичным, а режиссёр останется холоден – он тебя не видит и не воспринимает. И с этим уже ничего не сделаешь. Умом он понимает, что ты хороший артист, а работать с тобой не может. То, что у меня возник «любовный роман» с Борисом Афанасьевичем Морозовым, – это большое счастье. Роль сложнейшая, но репетировать было так легко, так радостно.
– Радостно? Это же трагедия!
– Даже трагедию надо репетировать в хорошем настроении, иначе ты ничего не сможешь сделать ни с собой, ни с персонажем. Если ты уже с утра чувствуешь себя Борисом Годуновым, тебе проще умереть, чем войти в роль. Надо быть лёгким, чтобы позволить себе сводный поиск.
– Актёр – профессия затратная, как вы восполняете энергию?
– Я безумно люблю музыку и балет. Я был счастлив дружбой с Катей Максимовой и Володей Васильевым – лучшего дуэта в истории балета нет и не было. Вот когда смотрю классический балет – «Дон Кихот», «Корсар», «Пламя Парижа», которые все наизусть знают и считают не более чем дансантной музыкой, я получаю немыслимый заряд энергии. Меня эти плавные линии, эта невероятная красота движений способны привести в настоящий восторг.
– Где для вас проходит граница между театром и жизнью?
– Жизнь проживается так, как проживается. Театр же в значительной степени являет собой сплав мастерства и технологии. Мы же, стоя на сцене и произнося душераздирающий монолог, всё помним: как на нас направлен свет, где надо повысить голос, а где надо дать шёпот, и в какую кулису уйти. Вера Николаевна Пашенная всегда нам говорила: артист должен помнить, где и для чего он находится и рассказывала, как, играя Марию Стюарт, в самом страстном монологе, возводя очи горе, видела дядю Васю, пожарного, смотревшего на неё из-под колосников. Природа актёрства – всегда тайна. Вряд ли она когда-нибудь будет разгадана. В 40-х годах даже эксперименты проводили, к Николаю Хмелёву подключали всякие датчики, чтобы зафиксировать реакции организма в процессе игры, и всё равно ничего толком не выяснили. А артист вам правды об этом никогда не скажет. Мы можем признаваться в каких-то своих приспособлениях, но не открыть, что происходит внутри.
– А какие у вас приспособления?
– Нехитрые. Я всегда знал, что мне не хватает двух сантиметров роста. А у меня партнёрши все как на подбор плюс каблуки. Я не раз говорил Люсе Чурсиной: мне с тобой любовную сцену надо со стремянки играть. Отсюда и косячки в сапогах, и каблучки, пусть и не такие, как у Эсамбаева. И к белой рубашечке брюки всегда с высоким широким поясом, чтобы ноги казались подлиннее. Ведь на такой огромной сцене, как наша, «картинка» очень важна.
– Выходит, театр – всё-таки зрелище…
– И зрелище тоже. Этого никто не отменял. Но приходят люди в театр всё-таки за потрясением, за удивлением. И ещё за… хулиганством. За тем, чего они сами уже в жизни в силу каких-то обстоятельств себе позволить не могут. Или просто боятся, «что станет говорить княгиня Марья Алексевна». А мы на сцене можем себе его позволить. Поскольку, по сути, это даже не столько хулиганство, сколько проявление внутренней свободы. Той самой, которой в жизни людям обычно так не хватает.
Беседу вела