В то лето я обожал всё приукрашивать, и, направляясь на подзамызганном катерке к днепровскому пляжу Вигуровщина, где я подрабатывал грузчиком, я приглядывался к утренним пассажирам. Особенно хороша была четвёртая клиентка: по-девичьи тоненькая, с девичьей, перебираемой ветерком стрижкой, в девичьем цветастом сарафанчике и девичьих очках в форме наивной стеклянной бабочки, но вместе с тем явно вошедшая в тот возраст, который для моего воображения был наглухо отгорожен забором почтительности. Я решил считать её переводчицей... Ронсара. Нет – Верлена. Нет – Артюра Рембо.
В изысканных выражениях я попросил разрешения ей помочь, изысканным движением подхватил две тяжеленные сумки, всячески показывая, что влеку их играючи, попутно занимая спутницу изысканной беседой. но, когда она пропустила меня вперёд под плащ-па-латочные своды дачного шатра, меня обдало морозом: с раскладушки мне навстречу поднялось какое-то ужасное существо.
Одутловатое лицо существа было совершенно белое, словно застывший жир на сковородке, и каким-то непостижимым образом казалось одновременно и злобно-крючконосым, и вздёрнуто-поросячьим, заплывшие раскосые глазки смотрели на меня недоверчиво и злобно. «Женя, познакомься с молодым человеком», – ласково и просветлённо подсказала переводчица из-за моего плеча, и существо протянуло мне налитую водой маленькую резиновую перчатку с плохо прорезанными пальцами и что-то старательно профыркало. Бог мой, это была ещё и девушка: в безымянную сосисочку был погружён перстенёк с малиновым камешком!.. Ответно представляясь, я постарался возвысить свою изысканность до заоблачной куртуазности.
Переводчица самым милым манером усадила меня завтракать, но в присутствии новой Жени я был не в состоянии проглотить ни куска. Я понимал, что нельзя на неё смотреть, но то и дело ловил свой взгляд на её расплющенных о табуретку непропечённых бёдрах, налитых, казалось, не кровью, а сывороткой. Края ещё редких в те времена защитных шортиков тоже пальца на три врезались в водянистую. субстанцию. Но моё сострадание без остатка было устремлено к её матери, на которую я, напротив, не смел и взглянуть.
– Фы не куфаеф, – вдруг обратилась ко мне Женя, и я вздрогнул, увидев у своих губ протянутый ею бутерброд с плавящимся маслом. Рассыпавшись в поклонах и благодарностях, я принялся усердно жевать этот дар чистого сердца, но проглотить всё-таки не мог.
– О, кажется, катер!.. – я выбежал наружу, где молниеносным движением ввинтил недоеденный бутерброд в песок.
Когда переводчица, раздвинув занавес, открыла на задах своего шатра утопающую в зарослях секретную морковную плантацию, я принялся сквозь шатёр играючи таскать днепровскую воду для поливки с такой быстротой и в таких количествах, что не дал моим дамам даже дотронуться до их леек.
Я нарочно заставлял себя смотреть на всевозможные Женины вдавленности, стараясь себя уверить, что не вижу в них ничего безобразного: ну подумаешь, пружинка от раскладушки на целый день впечаталась в её голубую ляжку, словно в пластилин, – ну так и что?
А руку её матери я поднёс к губам буквально с благоговением, когда в интимном полумраке мы сели ужинать. Правда, до этого я заглотил пару переполненных стаканов фессалийского, без коего мне казалось неприличным явиться в гости к дамам, одной из которых, как выяснилось, алкоголь был вообще противопоказан, а другая ограничивалась изящным пригубливанием. После моего молодецкого порыва фалернско- го осталось так мало, что я счёл необходимым сбегать к закрывающейся Одарке за бутылочкой лувенского. На этот раз я постарался шумную Вакхову влагу смешивать с мудрой и возвышенной беседой. Я целовал матери-героине её изящные кисти и называл её святой, я говорил, что именно она, а не какая-нибудь там Сикстинская мадонна является подлинным символом материнской любви, ибо любить не то что даже будущего бога, но и обычного ребёнка-ангелочка и дураку доступно, а вот испытывать столько нежности к такой, как Женя. Впрочем, что я болтаю – она по-своему прекрасна, нужно только вглядеться, в ней столько кротости, грации, понёс я, теряя последние тормоза и чувствуя, что первый же признак правдоподобия погубит меня окончательно.
Внезапно оказалось темно. Грациозным движением, поигрывая своей безупречной трезвостью, я поднялся с табурета и шагнул наружу – лунная ночь на Днепре была фантастически прекрасна. Каганец, при трепетном свете которого Женя-два расстилала мне на брезенте коричневое махровое полотенце длиною в человеческий рост, тоже был невероятно поэтичен, словно лампада перед ликом новой мадонны. Я попытался это изъяснить, но образ оказался слишком сложен для переполнявших меня чувств. Хотя я был полон здравого смысла: аккуратно раздевшись в темноте, я уложил свои хэбэшные защитные джинсы и ковбойку так, чтобы сразу на них наткнуться, если ночью понадобится выйти. И укрывался я другим махровым полотенцем тоже с необыкновенной тщательностью. А затем пожелал своим дамам сердца спокойной ночи с такой проникновенностью, что даже сам был растроган.
Я проснулся от того, что под моим полотенцем оказался ещё кто-то. «Женя», – обдало меня морозом, но обнимавшая меня днепровская русалка была тоненькая, худенькая, да и слова, которые она мне страстно шептала, были совершенно нормальные, хотя и бредовые: спасибо тебе, спасибо, ты первый отнёсся к ней как к женщине, ею даже родной отец брезговал, спасибо, спасибо. Она лихорадочно целовала меня во что придётся, но явно искала мои губы. Я поспешил их ей предоставить, опасаясь, правда, что от меня разит перегаром, и тоже начал её ласкать, спускаясь всё ниже и ниже.
Я был уверен, что у таких интеллигентных женщин в очках там ничего нет, однако всё оказалось на месте. Но Женя продолжала стоять у меня перед глазами, и пред лицом её ничто иное устоять не могло. Пытаясь доставить побольше свободы моему впервые отказавшемуся выполнять свой долг мужскому достоинству, я освободился от плавок, но оказалось, что подлинному, несгибаемому достоинству не требуется свобода, чтобы себя оказать.
– Женя может услышать, – прошептал я в невидимое ухо, стараясь, подобно всем плохим танцорам, взвалить вину на обстоятельства.
– Она никогда не просыпается, не думай о ней, – нежно продышала русалка, проникновенно гладя мою грудь, деликатно, впрочем, останавливаясь где-то на уровне пупка; но, видно, сообразив что-то, зашептала с горячечной нежностью:
– Успокойся, ничего не нужно, я просто тебе очень, очень благодарна, давай просто так полежим, я сейчас уйду.
– Нет-нет, зачем же, – облегчённо зашептал я, и мы, обнявшись, затихли.
А потом, от невыносимого желания вот-вот готовый лопнуть, я тщетно тыкался, отыскивая вход в райский сад. И вдруг нашёл. И проснулся, пронзённый совершенно запредельным наслаждением.
Я лежал один на животе под своим махровым полотенцем, ощущая под собой липкую лужицу. В палатке было совсем светло. «С добрым утром!» – как ни в чём не бывало просветлённо приветствовала меня хозяйка шатра, и Женя тоже профыркала что-то заботливое.
Чтобы не всколыхнуть головную боль, явно дающую понять, что это ещё цветочки, я осторожно повернул голову и увидел у своего лица голубенький комочек – стянувшиеся в клубок мои синтетические плавки. Поймав мой взгляд, милосердная русалка с просветлённой хлопотливостью увела Женю наружу.
Когда они вернулись, я был уже одет, но мокрое пятно на махровом полотенце так быстро высохнуть не могло. Почему я не догадался хотя бы его скомкать, это чёртово полотенце?.. Слишком меня мутило, что ли? Вид у меня был, наверно, до того бледный и несчастный, что мать сострадательно погладила меня по щеке, а дочь зашла ещё дальше: приложила к тому же месту свой безжизненный мокрый рот.
И меня только чудом не вывернуло прямо на брезент. Правда, и от палатки я не успел сделать больше двух-трёх шагов.
Наконец я утёр залитое слезами лицо, не оборачиваясь, задними лапами забросал свой позор песком и, по-прежнему не оборачиваясь, с разбега бултыхнулся в Днепр и «вынырнул» лишь на станции «Завод «Большевик».
Больше я на Вигуровщине не появлялся.
Александр Мелихов, Санкт-Петербург