Как прочь! Как вон!
Из жизни осень уходила,
Она их больше не винила…
Оставив листьев мёртвых звон.
Метла не мела, а лишь визглевато чиркала по Тротуару своими пересохшими, изломанными прутьями. Рука хозяина с завидным упорством, сжимая черенок, просто вдавливала её в выщербленный, седой асфальт, пытаясь добиться результата, но листья, забившиеся в расщелины, ломались, а при каждом следующем взмахе Метлы их обломки пеплом вылетали из трещин. Картину утраченной взаимности Метлы и Тротуара дополнял едкий, безразличный дым догорающей листвы. Но догорала не листва и даже не осень. Сметали и сжигали любовь.
А когда-то Метла, собранная из тугих, гибких прутьев, каждый из которых источал лесные запахи, с гордой ласковостью смахивала со своего друга Тротуара тёплые осенние листья, шепча при каждом прикосновении к нему: «Ты подиум! Ты мой подиум!» От этих слов, от волнующих, упругих волос своей подруги молодое тело Тротуара выгибалось, вытягивалось струной. Шаги прохожих на его гладкой, почти зеркальной поверхности звучали в тональности любви. Владея искусством великого музыканта, стук каждого шага он преобразовывал в ноты, из которых складывалась музыка. Музыка их отношений. Подиум!.. Её листвою шептал лес. Тысячи лесных тайн сливались в единое вожделение. И каждую осень, разгребая листву, Метла кружилась в ритмах его музыки.
Потом осень стала возвращаться всё чаще и чаще. Первой это заметила Метла, ревниво сбрасывая с Тротуара надоевшую, таявшую от дождей листву. Однажды, в такой же дождливый день, она, изнемогая от усталости, сдирала с него прилипшие листья и вдруг вскрикнула от боли, сломав одну из своих веток. И тут она увидела картину, повергшую её в ужас. Асфальтовое тело её любимого было покрыто множеством трещин, и дождь беспощадно размывал их. Капли, тяжёлые, будто свинцовые, разбивали края выбоин. В них пузырилась вода и струйками вытекала, как кровь из ран. Её друг! Её любовь! Её жизнь!
Прижавшись к нему каждой из своих веточек, она пыталась прикрыть самую большую рану, но не могла. Растерянная, Метла кинулась сметать листву обратно на Тротуар. Мокрая, изломанная, она кидала и кидала её, засыпая раны… «Какой ты глупый! Почему не сказал? Почему молчал? Родной, пусть говорят. Не верь, всё равно ты – подиум! Только я знаю. Только мне судить. Не позволю! Ступить никому не дам! Люблю! Люблю до последнего камушка…»
Но он молчал. Покрытый нескончаемыми потоками воды, зеркальный и гладкий, будто прежде, но молчал… Размокшая, ослабевшая от отчаяния Метла согнулась, словно пала на камни, и прохрипела: «Живи, ну, пожалуйста, живи…» А дождь бил всё сильнее и сильнее. Не пытаясь подняться, она приникла к нему: «Родной…», уже не словами, а лишь теплом своего затухающего дыхания, пытаясь согреть уютом последних минут. Их сердца всегда стучали рядом – в такт жизни, а сейчас тихое биение сердец сходило на нет – в такт смерти.
А дождь всё шёл, ручьями вынося былое счастье, превращая в груду мусора камни и жалкие, куцые ветки – всё, что осталось от Тротуара и Метлы. К утру дождь перестал. Подсохло. Хозяин вышел из дому, поднял метлу, даже не задумываясь, почему она здесь и в таком состоянии, и бросил в сарай, как хлам. Может, на что сгодится.
Оно так и произошло – сгодилась. Хозяин человек пожилой, одинокий, за новой метлой надо в лес идти, а годы уже не те, но он любит порядок. Поэтому хозяин опять достал метлу из сарая, повертел, махнул рукой (мол, как-нибудь), да и вышел за калитку, где раньше был тротуар; сейчас люди обходят его – от асфальта остались отдельные островки, о них только спотыкаться, а листвы вон сколько с деревьев насыпало.
…Метла не мела, а лишь визглевато чиркала. С каждым новым движением высыпались оставшиеся прутья. Кое-как смёл хозяин листву в кучу, поджёг, да и метлу туда же – в костёр… Без надобности теперь.