За свою жизнь, внезапно, неожиданно оборвавшуюся, Михаил Калатозишвили успел раздать не так уж много интервью. Притом что в кино представитель славной династии проработал более четверти века – и по своей основной, режиссёрской, специальности, и в качестве артиста, а в последние годы по большей части в ранге продюсера, – настоящий прорыв случился у него лишь в прошлом году. Фильм «Дикое поле», поставленный Калатозишвили, был признан лучшим и на взгляд киноакадемиков («Золотой орёл»), и по мнению кинокритиков («Белый слон»). А жюри третьей важнейшей российской ежегодной кинопремии «Ника» наградило картину четырьмя призами. «Дикое поле», ставшее действительно одним из самых глубоких и мастерских экранных высказываний последних лет, было отмечено призами и на «Кинотавре», и в Венеции, и ещё на целом ряде зарубежных смотров. Для режиссёра, казалось бы, всё только начинается…
Михаил Калатозишвили скоропостижно скончался 12 октября нынешнего года на 51-м году жизни. Его дед, Михаил Калатозов, снял «Летят журавли» в 53 года.
– Михаил Георгиевич, как продюсер вы фигурируете чаще, чем режиссёр…
– Да, для меня это проще – ответственности меньше, наверное. Я толерантен как продюсер, диапазон моего действия гораздо шире. Как у режиссёра он у меня несколько у’же. Есть категорические вещи, которые я не могу себе позволить как режиссёру, но могу себе позволить как продюсеру.
– Снимая «Дикое поле», вы, кажется, себя не слишком «сужали». Вот ваши слова о фильме: «Это некий кусок жизни, мы пытались сделать его правдоподобным, достоверным, показать во всех подробностях»…
– Это я говорил? Ну не совсем так… Конечно, это не кусок реальной жизни буквально, но «Дикое поле» в любом случае имеет отношение к реальной жизни в том смысле, что это среда нашего существования. Не люблю я подобных определений, но это фильм метафорический.
– Притча?
– Конечно.
– То есть, с одной стороны, это разговор о реальности, а с другой – притча, которая подразумевает неопределённость, условность, недосказанность…
– Да, но притча не может быть вообще оторвана от нашей реальности, «Притча во имя притчи» – это уже какая-то глупость. А притча, которая пересекается с нашей жизнью, которая является либо отражением реальности, либо, наоборот, реалии нашей жизни являются отражением притчи, вот тогда она становится тем, что может объединить вокруг себя людей, которые готовы говорить на эту тему. Тогда это красиво.
– Если притча ради притчи сегодня уже невозможна, то как быть с «искусством для искусства»?
– «Искусство для искусства» – замечательная вещь, мы все к этому стремимся. И высшее искусство – всегда во имя искусства. Оно не во имя чего-либо другого. Оно не призвано кого-то воспитывать, наставлять на путь истинный, пропагандировать что-либо… Когда искусство эксплуатируется для пропаганды или для воспитания – это уже что-то другое.
– А для развлечения?
– А для развлечения искусства не бывает! Искусство бывает только для того, чтобы человека побудить к какой-то деятельности. И дать ему эстетическое наслаждение, это очень важно, потому что человек, который эстетически не наслаждается, – мёртвый человек.
– Это зависит от зрителя, способен ли он воспринимать?
– Это двусторонняя зависимость: и от зрителя зависит, и от художника. В одинаковой степени на самом деле. Понимаете, люди в массе своей гораздо активнее откликаются на некие вопросы, кажущиеся простыми. Почему национальный вопрос – очень опасная вещь? Почему он сплошь и рядом вырождается в национализм? Потому что любой вопрос, когда его решает масса людей, склонных к упрощению, сводится к упрощению. А так как национальный вопрос наши политики очень любят решать в кругу масс, то он встаёт на скользкий путь упрощения и доходит до тупого национализма. На самом деле национальная идентификация – самая важная вещь для человека. При всём том, что Господь создал нас всех одинаковыми, мы всё равно не можем быть совершенно идентичными друг другу именно потому, что у нас есть некое национальное самосознание, национальное восприятие окружающего мира. От нашей национальности идёт наш темперамент и то многое, что жизнь делает жизнью. В конце концов мы любим женщин по-разному! Мы не можем быть идентичными, и если к этому стремиться, то человечество этот путь приведёт к реальной гибели. Но, с другой стороны, национальный вопрос так легко доходит до ксенофобии, нацизма и так далее… Я высказываю сейчас своё частное мнение и не претендую на некую истину в последней инстанции. Однако, по-моему, если этим вопросом занимается искусство, то дело никогда не дойдёт до национализма. Наоборот, будет попытка глубинного рассмотрения того, к чему мы привязаны, откуда у нас жизненные соки… Это не опасно. Опасно, когда этим вопросом начинают заниматься во имя соблазнения масс. Которые очень легко соблазняются и которым кажется, что всё крайне просто. У тебя в паспорте прописали национальность, и ты все проблемы решил, у тебя уже есть позиция. Но это не позиция! В паспорте позиция не может быть прописана. Почему русские – русские? Почему грузины – грузины? Почему азербайджанцы – азербайджанцы? Для того чтобы это объяснить, не нужны трибуна, площадь и массы народа. Это очень интимный разговор. А интимный разговор – как раз привилегия искусства. И ты со многими разговариваешь на интимном уровне. Вроде бы со всеми вместе, а на самом деле с каждым по отдельности. Вот тут искусство и состоялось.
– А зачем человечеству путь глобализации? Нам навязывается стирание индивидуальности во всём – и в социуме, и в культуре, и в частной жизни.
– В своё время очень неглупый человек, которого звали Конфуций, сказал, что ритуал подавляет экономическую целесообразность. Сегодня у нас всё наоборот. Экономическая целесообразность подавила всё на свете! И экономической целесообразностью можно объяснить всё, что угодно. Например, хотите быть экономически благополучными, получите крепкую власть. И мы готовы с восторгом визжать: дайте-дайте крепкой власти! Но те, кто так кричит, часто заканчивают другими словами: «Дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить!»
– История повторяется.
– Конечно.
– А почему не учимся?
– Вот это для меня загадка! У меня ощущение полного, такого очень грубого дежавю. Мне показывают кино, которое я уже досконально изучил, до последней склейки. И мне говорят, что я должен его снова смотреть. Но для кого-то, наверное, куда более важный аспект – экономическая целесообразность.
– В одном из ваших интервью вы как-то сказали, что «Дикое поле» – метафора одиночества.
– Всё так, только я под этим не подразумеваю несчастья. Наоборот – есть счастье одинокого человека. Человек призван быть одиноким, понимаете? Другое дело, что каждый своё одиночество как может украшает. В первую очередь одним способом: если он готов любить, то его одиночество будет украшено. Но любовь невозможна без гнева и сострадания. Если вы были влюблены по-настоящему, вы наверняка и гневались и сострадали тому человеку.
– Любовь многогранна и проявляется по-разному…
– Я говорю о двух фундаментальных вещах. Сострадание – когда вы готовы своего возлюбленного заменить на любом месте, даже если это вопрос жизни и смерти. Гнев – вам всегда мало ответа, всегда хочется большего. Но человек одинок по определению.
– Однако в вашем фильме и в беде, и в радости человек один не остаётся, его и в самые драматические моменты окружают люди, готовые прийти на помощь.
– Конечно. Мой главный герой – Митя, врач – это как раз человек, полный любви и сострадания. И к нему все тянутся, а параллельная линия – тот милиционер, от которого все бегут. Положение у них обоих одинаковое: и тот, и другой – один на двадцать хуторов. Но милиционер при этом представляет некую конкретную государственную власть, а Митя – некую божественную власть, если хотите, потому что он отдаёт людям любовь и сострадание.
– По-моему, ваш Митя – своего рода библейская фигура, чуть ли не Иисус… Есть в нём это, вы закладывали такой смысл?
– Есть, конечно, просто говорить об этом не очень хочется… Это совсем внутренняя вещь. Конечно, есть. И ножом его как раз по этой причине пырнули, потому что путь уж очень похожий… Некая жертвенность в этом пути уже заложена свыше, что тут поделаешь.
– Вам самому жалко вашего героя? Как вы к нему относитесь?
– Нет, мне его не жалко. Я ему завидую! Это он может нас жалеть, а мы можем ему только завидовать.
Беседу вела