Михаил Александрович Тарковский (родился в 1958 г. в Москве) – русский поэт и писатель, член СП России. Окончил Московский педагогический институт им. В.И. Ленина по специальности «география/биология». В 1981 году уехал в Туруханский район Красноярского края, где почти сразу же стал писать стихи, где работал сначала полевым зоологом на биологической станции, затем охотником в селе Бахта, и где живёт до сих пор. В 1991 году окончил Литературный институт им. А.М. Горького, заочное отделение, семинар поэзии В.Д. Цыбина.
Автор стихов, рассказов, повестей, очерков. Лауреат премий журналов «Наш современник», «Роман-газета», «Новая юность» и других, в частности премий Белкина, Соколова-Микитова, Шишкова, а также Л.Н. Толстого «Ясная Поляна» и премии имени первого редактора «Литературной газеты» Антона Дельвига «За верность Слову и Отечеству». Автор книг «Стихотворения», «За пять лет до счастья», «Замороженное время», «Енисей, отпусти!», «Тойота Креста», «Избранное», «Сказка о Коте и Саше». Главный редактор альманаха «Енисей».
– Михаил Александрович, как происходило ваше знакомство с литературой? Какие были любимые писатели? Кому, быть может, подражали?
– Знакомство с литературой происходило дома, в основном это были книги, которые мне давала бабушка. Вообще книг было тогда очень много, и далеко не все стоили того, чтобы ими уж зачитывались. Были какие-то познавательно-сериальные про некоего Томека, который всё путешествует по Африкам да Австралиям. Но это всё отсеялось, ушло, а осталась русская классика – Пушкин, Толстой, Достоевский, Чехов. С этими писателями я познакомился в начальных классах. Неохота, но повторюсь: во втором и третьем классе бабушка читала мне вслух «Войну и мир», а после третьего привезла в Оптину пустынь и сунула в руки «Карамазовых». Чехова тоже буквально заставляла читать – как раз на Волге, в Кинешме, зимой. То есть это было не только чтение, но и приобщение к духу русской провинции на месте. На месте действия.
Особо любимых писателей не помню – были все дóроги по очереди, как в детстве бывает, и навсегда остались. А подражал уже, когда вырос, в поэзии – Пушкину, в прозе – Ивану Бунину.
– Вы родились в творческой семье. Откуда такая тяга к земле, к природе?
– Я, напротив, рос вдалеке от литературного мира, от знаменитых родственников, и под крылом бабушки, даже в некоей, как мне казалось, оппозиции к творческому московскому миру, который в лице моего деда-поэта отстоял от нас далеко и был чем-то привилегированным, писательским, куда бабушка, давным-давно оставленная дедом, и не допускалась. Да и не лезла. А мы жили аскетично, скупо в материальном плане, но я со страхом думаю: а вдруг бы было иначе? У классиков – и у деда, и у дяди – были свои семьи, своя жизнь, свой, что ли, высший пошиб, квартиры писательские, дома творчества, круги общения, но, повторяю: это всё было от нас далеко, и у меня до сих пор ощущение и восторга от причастности к этим людям, и нашего бедного, что ли, родственничества. А о том, что дед поэт, я узнал довольно поздно и полшколы думал, что он астроном. Я знаю, что такое столичный писательский дух… Свой даже его лоск… Так вот никакого писательского духа у нас дома не было и в помине. Было всё просто, трудовó. Все на работу ходили. Были книги, была русская провинция, и любовь к деревне бабушка привила мне с самых малых лет. А тяга к земле и природе взросла во мне как часть тяги к русскому, старинному. И меня подчас больше дядиных фильмов интересовали наши предки, и даже бабушкин отчим Николай Матвеевич, сельский врач и страстный охотник, и мой прадед по отцовской линии Макар Попов из Тамбовской губернии, крестьянин и мельник, от которого осталась кованная тяпка, не знаю, где она сейчас. И конечно, для меня как для писателя подобные корни были крайне важны, хотя принято считать, что, мол, главное – твои книги, а не то, откуда ты взялся. Я так не мог. Мне нужно было ощупать нити, уходящие в глубь времён, многовековые тракты, связывающие меня с этой землёй. Когда я представлял своих далёких предков, меня пронимало невозможно, и хотелось, чтобы они знали, что я о них помню, что буду беречь эту землю, политую их кровью и потом. Промысел же в тайге для меня стал таким же продолжением Русского мира.
– Как жители Бахты встретили «городского»? Тяжело ли вам было адаптироваться к жизни в Туруханском крае?
– Да никак особо не встретили. Работали и работали вместе, и это было главным. Тем более жителей Туруханского района приезжими людьми удивить трудно. А насчёт тяжело… Как может быть тяжело то, о чём мечтаешь? О чём только по книгам знаешь? И которое переоткрываешь. А оно оказывается другим, неподвластным, новым. И знакомым, и незнакомым. Наоборот, большим счастьем было к таёжным ремёслам приобщиться. Хотя всего хватало. И не ко всему ты оказывался готов. И были трудные шаги перерождения, и, слава Богу, хватило сил на них.
– Работа охотника, да ещё и таёжного, – труд нелёгкий. В таких условиях литература – это отдых или дополнительные нагрузки?
– Когда я жил промыслом в тайге, я прозу и не писал, только стихи. Для прозы нужен полной покой и затвор. Жизнь в деревне в спокойном и размеренном режиме, который со стороны может показаться привилегией, барством даже. И чтобы ничего не отвлекало. А когда писал стихи в тайге, всё было гармонично, стихотворение можно сочинять и идя на лыжах по путику. Когда началась проза, о соболином промысле уже речь не шла. Так и охота сказать: только о Божьем… Выходит, и сказал.
– Где находится творческая лаборатория писателя Тарковского? И что его вдохновляет?
– Ну какая такая уж лаборатория… Громкое выражение. Но, думаю, раз оно уж вылезло, то… всё внутри тебя находится. А место, где хорошо и привычно пишется, – это для меня Бахта. Когда жил в старом доме, где было столько пережито-передумано, думал: а вдруг в новый перееду – и не получится ничего? Стены, ещё не напитанные пережитым, не помогут? Оказалось, всё ерунда. Помогли, не успел задуматься. Хотя писатель не выбирает место. Если бы я оказался в Красноярске или в Барнауле, и там бы работал. Когда ты давно в деле, не до капризов. А вдохновляет… Я бы сказал, побуждает происходящее с тобой и происходящее вокруг. Хотя тоже неточно, потому что писатель с определённого момента без побуждения пишет. Жизнь-то короткая. А ты уже взялся за гуж.
Меня долгое время вдохновляла просто обстановка Сибири и Дальнего Востока сама по себе. А в последнее время побудительным мотивом стало возмущение тем, что нависает над Русским миром, то, от чего ни в каком зимовьé не укроешься.
Всё вот думаю про выражение «творческая лаборатория». Видимо, это то, с чем имеет дело писатель, та деляна, которую он разрабатывает. Те средства добычи леса, которые ему близки, интересны. Моя деляна – это то, что происходит на Сибирской земле, люди в их предельно реалистической, даже порой фотографической повседневности, но и в самых верховых связях и с русским прошлым, и с русским пространством.
– Легче всего вас приписать к писателям-«деревенщикам», а сами вы ощущаете себя их наследником? Или вы сами по себе?
– Конечно, не сам по себе. По-моему, это самая большая беда для художника – безродность. И конечно, за честь посчитал бы быть наследником наших великих классиков. И не люблю, когда их кличут «деревенщиками». В слове этом вижу намёк на нечто специальное, этнографическое, что-то такое, что на любителя. Такие сидят на завалинке дедки с гармошками, а их туристам с автобуса кажут. Хотя это главные писатели, а как раз все остальные – «горожанщики», если уж на то пошло.
– Недавно увидел свет ваш роман «Тойота Креста». Читателям он знаком по журнальной публикации и отдельному новосибирскому изданию, но там были две части. Вы уже тогда знали, что будет третья? Почему работа шла так долго? Что вообще для вас значит эта книга?
– Как-то коробит слово «роман», оно как модный костюм, мягкий такой, облегающий, напяленный на трудового мужика. Не могу к нему привыкнуть и называю «Кресту» книгой. Когда я писал первую часть, то не знал, что будет вторая, когда писал вторую, не ведал про третью. Эта как летопись жизни. Как её течение. А труднее всего было нащупать именно первую часть, потому что до этого я писал только про Бахту. А знал, что нужно распахнуться, растянуться душой меж двух океанов. Вот и искал интонацию, нащупывал историю, героя. Заняло это три года, и была нелёгкой эта пробуксовка. Если честно, работа огромная и настоящее откровение для самого себя. А вторая часть – на одном дыхании далась. А уж третья – и подавно. Когда всё есть… Когда рýдник открыт – только разрабатывай. Писалась легко, ладно и трепетно. Мне намного легче, чем другим писателям, – я иногда почти ничего не выдумываю. Просто пожил – и книга. Что увидел, что пережил, то и написал. Чем больше вещей, которые тебя поразили, тем лучше. А у нас такие пространства и люди, что только бумагу подавай.
Конечно, эта книга мне дорогá... как… не знаю что. Хотя всё время кажется, что это не проза, а какая-то закодированная поэма, какой-то шифр, который до конца только ты понимаешь, и каждый раз удивляешься и благодарен Богу, что кого-то этот шифр пронял. Есть вещи, которые для тебя означают всё, а для другого – лишь слова на бумаге в одной из очень многих книг. У меня, например, при слове «Магдагачи» или «Курумкан» мурашки по хребту ползут. Вот и охота поделиться. Мурашками. Это, наверное, главный мотив у художника.
– Вы автор нескольких документальных фильмов. Что заставило вас взяться за камеру? А как относитесь к экранизациям? Ваша «Креста», кстати, очень кинематографична. Не хотелось снять кино по своей книге?
– Скорее автор-вдохновитель… Да. А что заставило взяться? Хотелось пойти дальше, продолжить цепь: через стихи к прозе, к документальному кино, это, по-моему, очень понятно. И показать своих товарищей, односельчан, героев рассказов. И конечно, запечатлеть время и уклад, который и тогда уже на излёте был. Это самое главное. И первичное. И хотелось противопоставить эту настоящую жизнь телевизионной сериальной, придуманной, по которой люди будто бы должны обо всей России судить. И была наивная надежда, что именно наш сериал про Сибирь обязательно покажут по центральному телевидению. Что мы будто крикнем на всю страну: вот она, Россия! Это именно и есть настоящая жизнь, а не тот бизнес-лубок, которым вы все эфиры забили. Смешно вспоминать своё простодушие.
И был, конечно же, момент интереса к новому делу, азарт: узнать, как выглядит на экране то, что тебе любо. Никогда не забуду этого чуда.
А к экранизациям я отношусь… не очень, по крайней мере глядя на то, что происходит вокруг. Часто киноверсии напоминают плохие мелодии к хорошим стихам. Многие авторы только себя видят, свою манеру, свою… лабораторию, как, например, в фильме Михалкова по Бунину. Мне кажется, что режиссёр должен настолько бережно относиться к автору, что запас этой приверженности не имеет права не быть стократным. Есть неплохой по нашим меркам и идеологически правильный фильм по Олегу Куваеву. Но вместо «поразительно голой», суровейшей и аскетической Колымской тундры показан красочный север нашего Красноярского края, да ещё и с деревьями. Дескать, средний зритель всё равно не разбирается. Держим его за простака. Хотя это места с совершенно разной энергией, и, не напитавшись ей, не поймёшь дух Территории. Для меня это неприемлемо абсолютно.
А на экранизцию я согласен только под своим собственным руководством. А то переиначат… Киношники такой народ – ухо востро держи. Конечно, по «Кресте» бы надо снять. Но только это сразу стоило делать, в разгар перегона, и когда федеральная трасса только строилась. Теперь-то асфальт везде. Конечно, я представлял этот фильм, тем более в книге всё время о некоем фильме и говорится. Но снимать – это такой омут, такое дело неподъёмное, что и подумаешь: может, лучше четвёртую часть написать? Тем более она давно в голове. И появилась, когда жизнь финал подсказала. Какой – не выдам.
Беседу вёл Владимир АРТАМОНОВ